Текст книги "Роман со странностями"
Автор книги: Семен Ласкин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Пакет исчез. Только теперь Всеволод Евгеньевич увидел, что темень стала слабеть, и уже ярче и четче начал различаться вагон, а за ним и дорога к мосту, и конец состава.
– Прилично кинул! – благодарно крикнула сиплая. – Спасибо, дяденька, за гостинец! Хромая тебя крепко целует...
Вероятно, она опять матернулась, в вагоне завибрировал смех. Но как Всеволод Евгеньевич ни напрягался, голоса Веры Михайловны среди веселья и шума он так и не слышал.
Он все же с надеждой подумал: «Не все же в мире худые люди, чтобы не помочь такому несчастному человеку...»
– Передайте, что мы очень переживаем. Уверены, что скоро ее отпустят. Пусть держится, как только может...
– Слышь, безногая?! – крикнула сиплая. – Он просит сказать, что будет ждать тебя вечно.
Егорьев стоял, задрав голову, но голоса Верочки все-таки не возникло. «Может, она у другой стены, далеко. Отдадут», – думал он, не очень-то надеясь на доброту заключенных.
– Она говорит, что ты тоже ей позарез нужен, – сказала сиплая и опять загоготала. – Заходи еще, если будет время.
Послышались шаги, стоять у вагона становилось опасно.
Торопясь, Егорьев пошел к машине. Водитель дремал. Дело сделано, вот главное. Верочка получила поддержку, они отдали ей все, что собрали. Самим-то проще: одолжат, а может, что-то удастся снести в ломбард. В конце-то концов главное – она.
Видимо, Егорьев заснул. Он открыл глаза, когда легковуха опять висела над освещенным мостом. Впереди покачивался Володя Краминский. Ах, если бы можно было поблагодарить его, обнять, то, что он сделал, неоценимо.
Рыжая громко изматерила ушедшего придурка. И Сонька-сизая и Тамарка-сука подползли к ней и взяли пакет. Денег в нем было навалом, этого их гопе хватит надолго.
– Даже не знаю, к кому он припер, – смеясь, говорила Рыжая. – Сунул и смылся.
– Молодец! – сказала Тамарка. – Дурак херов. А с той хромой я пару дней все же сидела. Кобыла, хотя и на костылях. Она в соседнем вагоне.
– Враг народа?
– Она-то враг, а мы, Тома, друзья. Приедем на этап, купим поллитра и выпьем за ее здоровье.
Разговор с Верой Михайловной Ермолаевой через петербургских трансмедиумов 21 ноября 1993 года
Семен Ласкин: Вера Михайловна, расскажите о вашей жизни в лагерях, если это возможно.
Вера Ермолаева: Я не валила лес, не копала землю, я была в очень хорошем месте. Я была грамотная и умела рисовать. Мне было доверено писать плакаты, то, что называлось: агитдела.
Работала я в «имении» дальневосточном и так была увлечена работой, что... сердце не выдержало.
Голод был не больше, чем когда я была молодой и непокорной. Правда, холодно было и очень недоставало людей.
Ко мне приставали начальники, но я умела не показаться, и они теряли ко мне интерес. Понимаете, во мне не было желания жить, потому что вокруг было так глухо, не доносилось ни одного живого слова, не было ни одного живого взгляда, невозможно было услышать ни одной мысли на понятном тебе языке. Это было убийственно, и потому я ушла.
Семен Ласкин: Самоубийство?!
Вера Ермолаева: Нет. Когда жить невозможно, а боль души невыносима и разделить ее не с кем, то человек уходит потому, что начинает остро понимать: жизни нет. Была, и уже больше ее не будет...
Я увидела на пересылках столько разных людей... Я поняла, что вся страна снялась и пошла по этапам, это я физически ощутила, когда оказалась среди страдающего большинства. И захотелось ухода. И мою душу взяли. И я благодарна тем, кто встретил душу мою и дал вздохнуть там, где лагерей нет...
Знаете, кто был рядом со мной, когда я ушла туда? Кто был там?.. Меня Дельвиг встретил...
Несколько месяцев я боялся рассказывать даже друзьям о последних фразах. Почему Дельвиг? Не вызовет ли это улыбку скептиков-материалистов, не поставит ли под сомгение все, что я ощущал как удивительное, пусть и необъяснимое событие своей жизни?
О Дельвиге, пожалуй, я читал не так мало. Это были и статьи, и предисловия к разным изданиям его стихотворений, а иногда и строки лицейских воспоминаний...
И вдруг, листая томик Пушкина, я вздрогнул, увидев знакомое имя. Эти стихи я забыл совершенно. Они назывались «Художнику», были посвящены скульптору Борису Ивановичу Орловскому. Пушкин посетил его мастерскую. Вероятно, в тот момент Поэту недоставало друга, остро чувствующего, возможно, не меньше, чем он сам, искусство. Событие произошло 25 марта 1836 года.
Грустен и весел, вхожу, ваятель, в твою мастерскую:
Гипсу ты мысли даешь, мрамор послушен тебе:
Сколько богов, и богинь, и героев!.. Вот Зевс громовержец,
Вот исподлобья глядит, дуя в цевницу, сатир.
Здесь зачинатель Барклай, а здесь совершитель Кутузов.
Тут Аполлон – идеал, там Ниобея – печаль...
Весело мне. Но меж тем в толпе молчаливых кумиров —
Грустен гуляю: со мной доброго Дельвига нет;
В темной могиле почил художников друг и советник.
Как бы он обнял тебя! как бы гордился тобой!
(Курсив мой. – С. Л.)
Из статьи искусствоведа Евгения Ковтуна в альбоме «Авангард, остановленный на бегу»:
«...Ермолаева и Стерлигов получили по пять лет. Стерлигов рассказывал: их везли в Казахстан в одном эшелоне... В степи проводили поверки, всех выгоняли из вагонов, выстраивали и начиналось: «Встать! – Лечь!» Как тяжело было поднимать Ермолаеву!..»
Из воспоминаний Владимира Васильевича Стерлигова о художнике Петре Ивановиче Соколове:
«...Мы в лагере поставили для вольных спектакль «Доходное место». Мы – «заки», «заки» – это заключенные, ты – не ты, а «зэка» или «зак». Я – «зэка». Режиссеры, артисты, художники и прочие – ЗЭКА. Художники – это Петр Иванович Соколов, Вера Михайловна Ермолаева, Володя Дубинин и Владимир Васильевич Стерлигов. Все вместе – это Москва, Ленинград, Киев, Харьков, Одесса и многие другие города.
Вместо спектакля был блеск. Вольные выли от восторга, после чего последовало чудо. Небывалое происшествие. Мы были неспособны его охватить.
«Дамы» вольнонаемных, то есть жены охранников, устроили нам банкет! (Мужья не присутствовали, но и не запретили.) Все было как на свободе, будто бы мы оказались свободными людьми. Тяжкая игра.
...В фойе второго этажа накрыли длинный стол. Украшали его вольные яства. Котлеты! Котлеты! Котлеты! (Это после супа из коричневой пены от замученных лошадей.) Котлеты! Алкоголя, конечно, ни капли. Мы – артисты, музыканты, художники, режиссеры, сидим за столом (все «заки»), а вольнонаемные «дамы» угощают нас. Услужают нам. Наша троечка в кучке: Вера Михайловна, Петр Иванович, Владимир Васильевич. Что будет – ждем и котлеты жрем. Особенно обольстительна была главная «дама» – жена начальника третьего отдела (самого грозного) Клюшина. После трапезы она запускала свою ручку в вазы с конфетами и горстями игриво бросала их нам. Мы принуждены были ловить их.
После стола в нижнем фойе грохнул оркестр. Заки играют для заков, и все играют в свободу. А танцующих – никого. Фойе пусто. Всех увели за проволоку. Нельзя же артисток оставить танцевать, среди них были покушавшиеся на жизнь Сталина, о чем они никогда раньше не знали.
В пустом фойе осталась только наша кучка: безногая Вера Михайловна, Петр Иванович и Владимир Васильевич.
Оркестр играет вальс. Паркет блестит. Танцуйте, танцуйте! Играйте в свободу!..
Париж! Да, Париж!..»
Из разговора с Верой Михайловной Ермолаевой через петербургских трансмедиумов 14 декабря 1994 года
Семен Ласкин: Вера Михайловна, Стерлигов однажды написал, что вы работали с ним в тюремном театре. Было такое или не было?
Вера Ермолаева: Это был не театр, а просто небольшой клуб. И была вокруг всякая дрянь. Но была и возможность не ходить в холод. Немного поработать, немного покрасить, но так, как красить нельзя. К чему оставлять такое земле. Стыдно же. Пусть там звери были, а не люди. Все равно стыдно.
Семен Ласкин: Спасибо, Вера Михайловна. Я как-то неуверенно и тяжело пишу эту странную книгу.
Вера Ермолаева: А ты не бойся, как не боялась я. Придумывай свое. Придумывай так, как будто был там. Не обижусь на фантазию твою.
Семен Ласкин: Спасибо, Вера Михайловна.
II
Звонок был резким и долгим, так соединяется междугородная.
Говорили из Мончегорска, города далекого Заполярья. Голос был молодой. Незнакомая женщина, городской библиотекарь, приглашала меня приехать. За окном стояла лютая зима, январь, и у меня особого желания лететь на Север не возникало. Да и чем я мог развлечь жителей города?
Оказалось, лететь нужно не сейчас, а месяца через три, весной. В конце марта к ним собиралась из Москвы некая группа, руководитель которой был едва мне знаком по случайной болтовне в поезде. Произошло это два года назад. В купе было жарко. Не спалось. Мы сидели на застланных койках и, как бывает, разговорились. Спутник представлял и культуру и... бизнес. Мало того! Дело, которое он организовал, так и называлось: «Бизнес через культуру».
Поначалу все, о чем он рассказывал, звучало странно. Я ничего не понимаю в бизнесе. Но уже на трети пути из Москвы в Петербург новый знакомый сказал, что вот именно такой человек, как я, и мог бы им пригодиться. Я посмеялся, предупредив, что даже случайное мое участие может принести их фирме только убытки.
– Вы недооцениваете своих возможностей, – сказал бизнесмен. – Нам и не нужно никакого участия в сделках, но культурный человек, его встречи с людьми, поверьте, немалого стоят. А уж дела – это не ваше...
И вот теперь, спустя год, тот случайный спутник вспомнил ночное знакомство и дал мой телефон человеку из Мончегорска.
– Понимаете, – говорил женский голос, – это будет праздник города. С. С. высоко о вас отзывался, нам бы хотелось воспользоваться его серьезной рекомендацией.
– Но что я должен делать? – продолжал удивляться я.
– С. С. везет народные промыслы, его дело бизнес, но нам мало бизнеса, нам нужна и культурная программа, вот вы и расскажите, о чем бы вам самому хотелось.
Я согласился, и причина тому была. В январские дни в Мурманске в городском театре пошла моя пьеса, и мурманчане просили быть у них на премьере. Я не поехал. И все же когда-то данное обещание продолжало меня терзать, а тут, как оказалось, я мог бы добраться до Мончегорска и через Мурманск, это не больше двух часов на автобусе.
Стоило повесить трубку, как я в решении усомнился. «Позвонят в марте, – раздумывал я, – и тогда я скажу, что врачи лететь на север не разрешают, пусть ищут другого».
Некоторое время я жил с этой уверенностью, пока не раздался теперь уже городской, обычный звонок.
Это был Кригер. Он только что ознакомился со следственным «делом» своего отца Льва Соломоновича Гальперина, которого, как он считал, погубила художница Ермолаева.
– Отец долго не признавал вины, – сказал Виктор. – Меня потрясла их очная ставка. Ермолаева утверждает: «Да, мы занимались антисоветской деятельностью». Отец отметает. И ^только в конце допроса он вдруг делает странное заявление о своей антисоветской деятельности и подписывает все, подло выплеснутое на него Ермолаевой.
– А «дело» Ермолаевой тебе удалось посмотреть?
Он удивился моей наивности.
– Ты, видимо, не представляешь, что и теперь там те же самые люди! Они разрешили читать только материалы отца. Стоило взяться за перо, как гэбешник тут же пригрозил отобрать папку. «Ну вам-то какая разница? – умолял я. – Прошло шестьдесят лет. Кому, кроме меня, это может быть нужно?»
– Как же ты объясняешь неожиданное признание отца?
Он помолчал:
– Подозреваю, его били. Это же не заносится в протоколы.
Я подтвердил: арестованных не только били, их убивали. Правда, в тридцать четвертом, сразу после покушения на Кирова, зверства только набирали силу, приближались более страшные годы.
– Но, может, и Ермолаеву били, – сказал я. – Какое значение для них имело, что арестованная женщина – инвалид. Для этих людей мог быть единственный критерий: отношение к советской власти. А доказательств того, что Ермолаева эту власть любила, немного.
– Я не хочу о ней слышать! – отрезал Виктор. – Не все поступали так! Твой Вася Калугин, или как там его, сохранил рисунки отца, это уже подвиг. А ведь он, судя по книге, не был благополучен, тяжело жил.
Я не хотел уступать.
– Но ведь ты больше пятидесяти лет молчал об отце!
Явный упрек вспыхнул в его голосе.
– А душа? Разве ты можешь сказать, что душа у меня не стыла?
Я не возразил, кто знает, что творилось долгие и печальные десятилетия в его душе. Но и защитить Веру Михайловну я не мог. Я все же еще очень мало о ней знал.
...Многие годы по дороге в Дом писателя я проходил мимо известного здания на Литейном, видел входящих и выходящих, иногда, стоя на троллейбусной остановке напротив серой многоэтажной стены, я невольно рассматривал освещенные в позднее время окна и с тревожным недоумением думал о прошедших десятилетиях. Что-то сейчас творилось в тайном пространстве, за кем-то следили, кого-то допрашивали и проверяли, прослушивали телефонные разговоры, давали или не давали визы для загранпоездок – так ли менялась жизнь, как иногда стало казаться многим из нас?..
– Вокруг Ермолаевой группировались талантливые люди, Витя, – сказал я, стараясь хотя бы несколько смягчить разговор. В конце концов со мной говорил сын Гальперина, и я вряд ли имел право ждать от сына другой реакции.
Помню, тогда мы обсудили всех старых художников, к которым ему стоило бы обратиться. Впрочем, один адрес я продиктовал сразу, это были мои мурманские друзья Анкудиновы, хранители архива Калужнина. И уж коли Василий Павлович оказался тем человеком, который около тридцати лет назад передал тетке Кригера рисунки отца, то с Анкудиновых и следовало начинать.
Не прошло и недели, как я услыхал по телефону голос потрясенного Кригера. Как выяснилось, днем из Мурманска звонил Анкудинов – он искал меня, но так как никто не подходил, перезвонил Виктору, да, у него имелись холсты Гальперина. Анкудинов был очень взволнован, сказал, что будет рад показать эти работы, они странные, он сказал, возможно, они интересны, а тем, что объявился сын художника, они со Светланой Александровной просто поражены...
Вот тут-то я сразу и вспомнил, что еще в январе был телефонный звонок из Заполярья. Теперь и он мне показался мистикой.
– Какая удача, старик! – говорил я. – Тебе сказочно повезло, я уже давно приглашен в Мончегорск, а значит, и в Мурманск. Поеду, сфотографирую работы отца, представляешь, еще вчера я хотел отказаться, но теперь это кажется счастьем...
В тот же вечер Анкудинов перезвонил мне и повторил все, что уже рассказал Кригер. В архиве Калужнина сохранилось шесть холстов.
– Это произведения! – сказал Анкудинов. – Про-из-ве-де-ния! – повторил он.
В начале апреля мне снова позвонили из Мончегорска. И когда я сказал, что хотел бы лететь через Мурманск, с охотой согласились.
– Как вам угодно. Гостиницу бронируем, ждем в любое время...
В тот же день я снова отнес в пресс-центр КГБ на Литейный, 4 свое заявление. «В связи с работой над книгой» я просил разрешения еще раз посмотреть «дело» художника Ермолаевой. О Гальперине решил не писать, зачем осложнять задачу.
Если Виктор увидел «дело» отца, то мне захотелось поглядеть другие документы, главным из которых все же оставалось «дело» Ермолаевой.
Не прошло и недели, как мне позвонили из пресс-центра КГБ. Интеллигентный голос объяснил:
– Трудность в том, что «дело» не одно, это подшивка, конволют «дела» на всю группу, разъединить их нельзя – нет, вы не расстраивайтесь, все не так безнадежно, просто нам следует кое-что обсудить...
Я не мог понять, что еще нужно обсуждать. Договорились о встрече. Человек казался вполне доброжелательным, приглашение я расценил как удачу.
В приемной на Литейном ожидали еще люди. Кого-то выкрикивали из окошка, сидящие вскакивали, получали пропуска, расписывались и уходили. И вдруг женский голос назвал мою фамилию. В дверях стояла девушка, крепенькая, длинноногая, с матовым лицом и хорошо ухоженными волосами – если встретишь в санатории или на танцплощадке, и в голову не придет, что она работает в таком страшноватом месте. Я торопливо поднялся.
– Я за вами, – сказала она. – Давайте паспорт, пропуск выписан...
Пока переходили из одной парадной в другую, пока охранник сверял фотографию с моей физиономией, я успел задать девушке несколько, наверное, не шибко умных вопросов. Хотелось понять, что недоговаривал по телефону начальник. А главное, удастся ли мне получить «дело» Веры Михайловны?
– Устаканимся, Семен Борисович, – не совсем банально успокоила девушка. – Главное, не опережайте событий.
Начальник пресс-центра – красивый молодой мужчина – оказался очень любезным. Он поднялся, двинулся мне навстречу. Невысокий брюнет, в хорошем черном костюме, больше похожий на директора школы, чем на работника тайного ведомства. Да и разговаривал он со мной, как бы утешая и успокаивая, будто учитель. Толстая папка лежала на столе, и когда я сел в кресло, он быстро пролистнул какие-то бумаги и выписал фамилии.
– К сожалению, – сказал он, – наши уложения требуют неких формальностей...
Я напрягся. Было ясно, что по крайней мере сегодня рассчитывать на успех рановато.
– Каких же?
– Вам придется получить согласие родственников арестованных на прочтение «дел». Понимаете, в те годы заключенные могли говорить то, что было бы и нынешним их родственникам неприятно.
– Да, но раньше у меня этого согласия не требовали. Ермолаева, насколько я знаю, была одинока, ее брат умер в Сибири. Она инвалид, никого у нее не осталось.
– Хорошо, с Ермолаевой мы договорились, но в сшитых «делах» есть и Гальперин, и Стерлигов, и Юдин...
Он назвал еще двоих. Одного – художника Александра Батурина, проходившего по делу, я хорошо знал, он, конечно, не отказал бы мне в разрешении. Что касается Кригера, то в его разрешении и сомневаться-то было глупо.
– У Стерлигова в Ленинграде родственников не осталось, – сказал я. – У Юдина недавно умерла жена.
Молодой человек доброжелательно покивал.
– В конце-то концов, не будем формалистами. Вот хотя бы Гальперин, попытайтесь получить разрешение у его сына... – Он смотрел бумаги. – И вы сами назвали Батурина, двоих вполне достаточно.
Поднялся и пожал мне руку.
– Звоните, как только у вас будет согласие.
Я поблагодарил.
Теперь нужно действовать. Кригера я отложил на «второе». Начинать правильнее с Батурина.
Александра Борисовича я очень ценил. Был он учеником Стерлигова. И сам Владимир Васильевич, и все его окружение значили для Батурина слишком много. В далеком тридцать четвертом двадцатилетний Батурин был арестован, он просидел в тюрьмах около двадцати лет. Теперь это был пожилой, творчески активный художник, я неоднократно приходил к нему в мастерскую. Сомнений в его благожелательности у меня и быть не могло.
Я позвонил Александру Борисовичу и почти сразу же пошел к нему. Пили чай, говорили о Ермолаевой, – Батурин считал Веру Михайловну огромным талантом, потом он достал из письменного стола черно-белые фотографии выставки семьдесят второго года, и мы долго разглядывали их.
О Гальперине Батурин ничего рассказать не мог, не помнил, да и не часто он, тогда почти мальчик, встречался с этими уже немолодыми людьми...
Уходил я с прекрасным подарком. Батурин неожиданно достал замечательный натюрморт семидесятого года, спросил меня: «Нравится?» «Очень!» – искренне воскликнул я. И Александр Борисович тут же надписал добрые, благословляющие мой поиск слова.
В тот же вечер я позвонил Виктору. Чуть подумав, Виктор назвал удобное время. Все шло прекрасно.
Дома у Кригеров я оказался впервые. Виктор был мил, доброжелателен, весел. Школа не забывается и через десятилетия. Наконец пора было переходить к делу. Кригер вынул из письменного стола папку, и мы стали рассматривать те листы, которые больше тридцати лет лежали и у Калужнина, и у тетки Виктора, и вот, наконец, здесь...
Некоторые рисунки выглядели случайными, нашелся даже карандашный портрет Ленина, что-то ученическое, беспомощное было в нем. Пожалуй, художник, не привыкший писать «фотографические» портреты, с подобной задачей справиться и не мог. Но что показалось прекрасным – это фантазии на тему «Мертвых душ». Шагаловское читалось в работах: летящий в воздухе половой с яствами на столешнице, а рядом нечто дьявольское женского пола...
За карандашными рисунками пошли и темперные наброски. Казалось, Гальперин писал один и тот же портрет, и чем больше я рассматривал, тем четче осознавал, что все они – поиск образа: круглолицая, ширококостная женщина в длинном, закрывающем ноги старомодном платье.
Я даже забыл причину визита.
– Да, да, – сказал Кригер. – Конечно, я все приготовил.
Он открыл ящик письменного стола, достал лист – издалека я увидел напечатанный на машинке текст.
Сверху стояло странное и непонятное слово: «Обязательство».
Я подумал, может, это школьная шутка. И, не прочитав, со смехом спросил:
– Какое же социалистическое обязательство должен я дать, Витя?
– Прочти, прочти, – улыбнулся он. – Мало ли какие мысли у тебя возникнут, когда получишь гэбешные документы...
Я стал читать:
«Я, Ласкин Семен Борисович, получил разрешение у В. Л. Кригера на ознакомление с дедом его отца Льва Соломоновича Гальперина, со своей стороны обязуюсь отнестись к информации, которая станет мне доступной при чтении дела, как писатель, а не как коллекционер. Заявляю: я согласен с тем, что произведения, письма, дневники и другие вещи («Какие вещи?») и бумаги, а также бумаги, содержащие сведения о нем, которые хранятся у его родных – в частности потомков, братьев, сестер и тети Л. С. Гальперина и членов их семей – являются семейным достоянием, должны оставаться у этих родных, и обязуюсь не делать попыток получить их в собственность ни за деньги, ни другим путем. Даю в этом мое честное слово.
Обязуюсь также, если мне потребуется опубликовать какие-либо материалы дела Л. С. Гальперина, дополнительно согласовать это с В. Л. Кригером, как с будущим автором очерка о жизни Л. С. Гальперина.
(С. Б, Ласкин)».
Я поглядел на Виктора. Что это – «не делать попыток получить в собственность ни за деньги, ни другим путем»?! Разве корысть заставляет меня мчаться в Заполярье? Было обидно... и очень больно.
Я подписал «обязательство». Первый экземпляр Кригер молча спрятал в стол, копию – протянул мне.
Предотъездная неделя оказалась заполненной до предела. Я искал хороший фотоаппарат, и милая сотрудница Русского музея пообещала мне дать свой на несколько дней. Пленка «кодак» была куплена раньше. Что бы там ни было, но я хотел сделать для Виктора снимки.
За два дня до вылета около десяти вечера мне позвонил Кригер.
– Семен, – сказал он каким-то неожиданно веселым тоном, – я через час отчаливаю в Мурманск.
– Самолетом?! – от полной неожиданности отчего-то спросил я.
Он рассмеялся:
– Это ты можешь самолетом, так .как летишь за чужой счет, а я – за свой.
Я помолчал, стараясь хоть что-то понять в произошедшем. Мы обо всем договорились,. я действительно летел в командировку, вез фотоаппарат, зачем же ему мчаться по тому же делу? Но главное, теперь у меня не оставалось возможности отказаться от ставшей в одной мгновение ненужной поездки.
По сути позиция Кригера легко объяснялась, и от меня не требовалось какого-то домысла. И подписанное обещание не претендовать на то, что должно было принадлежать только ему, и судорожное недоверие, и торопливое желание оказаться раньше меня у Анкудиновых, все говорило об одном: он видел во мне не товарища, а экономического конкурента. По его мнению, результат зависел только от скорости.
Странно! Анкудиновы наверняка сочувствовали Виктору, к ним ехал сын погибшего в ГУЛАГе художника, друга Калужнина, да и моего товарища, но вряд ли их разговор сразу мог превратиться в обещание отдать холсты, пролежавшие в этом доме более полувека. Да и при чем тут я! Боль и досада – все это вспыхнуло во мне. Может, и следовало что-то сказать Кригеру, но я не находил слов.
Утром я вернул фотоаппарат хозяйке. «Никон» был ни к чему. Кригер подъезжал к Мурманску. История неожиданно завершилась.
В Мурманске я вышел из рейсового автобуса около гостиницы «Арктика», дом находился рядом, в нескольких минутах ходьбы. Вероятно, Анкудиновы меня ждали, но то, что там уже сутки находился Кригер, сдерживало.
Вместо дома я повернул на автобусный вокзал, хотелось сразу же взять билет на Мончегорск и уехать сегодня же...
Дул сильный ветер, я невольно поворачивался, чтобы перебороть очередной порыв, а потом, хватаясь за кепку, шел вперед по проспекту.
...И двор, и парадная Анкудиновых были хорошо знакомы – я не раз приходил сюда в прошлый «калужнинский» приезд. Позвонил в дверь, и тут же услышал торопливые шаги, громкие восклицания. Крупный, красивый, с испанской бородкой и усами, Анкудинов стоял, раскинув руки, в кухонном переднике, – я сразу же оказался в его объятиях. Светлана Александровна была рядом, ее добрейшее лицо выражало радость.
На кухне что-то урчало и шкваркало, пахло щами и рыбой, дом явно готовился к праздничному обеду.
Дверь в столовую была приоткрыта, и, пройдя по коридорчику, я увидел Кригера. Виктор стоял, чуть пригнувшись над обеденным столом, и
сосредоточенно рассматривал лежащие рисунки; даже издалека я узнал «уголь» Калужнина.
Мы сдержанно поздоровались.
– Прекрасная графика! – воскликнул Кригер.
Он улыбался. Пожалуй, только холодные глаза выдавали его – в них темнел свинец, как ни старался он подчеркнуть радость по случаю моего прибытия.
Юрий Исаакович объяснил:
– Я дал посмотреть Виктору Львовичу Васин «уголь», чтобы он не скучал, пока мы со Светланой готовим. Пообщайтесь-ка с другом, Семен Борисович, вы давно не виделись. – И улыбнулся. – А поедим, и займемся Гальпериным.
Вероятно, Кригер успел рассказать Анкудиновым, что мы не расстаемся все пятьдесят лет.
– Я уже с билетом на Мончегорск...
Это вызвало замешательство.
– Как? – огорчилась Светлана Александровна. – Виктор Львович уверил, что вы у нас поживете. Вот кровать, ну зачем же ехать сегодня? Тем более Виктор Львович имеет обратный билет на двенадцать...
Анкудинов, видимо, заметил мое удивление, но понял это по-своему:
– Нет, нет, не волнуйтесь, мы вам обязательно покажем картины, верно, Виктор Львович? Как мы можем Семену Борисовичу не показать живопись? Надеюсь, вы разрешите развернуть рулон?
Все стало ясно.
– Мы их отлично упаковали, – вздохнул Виктор. – Я мог бы показать их Семену и дома.
Юрий Исаакович был расстроен.
– Я запаковал, я и распакую, какая трудность! – воскликнул он. – Нам тоже интересна оценка вашего друга. – Он повернулся ко мне. – Конечно, мы, как вы поняли, картины Виктору Львовичу подарили. Честно сказать, когда пришло ваше письмо о сыне Гальперина, и я, и Светлана этот вопрос моментально решили. Да и не решали, а сказали одновременно: нужно отдать, должна же быть у людей совесть.
Он снова ушел на кухню, а мы, наконец, остались вдвоем.
– Знаешь, – сказал Виктор, – вчера Анкудинов отвел меня в мастерскую и часа три показывал Калужнина; ты прав, это великолепный художник.
На столе лежали листы Василия Павловича, и сангина, и уголь, – я прекрасно помнил и эти пейзажи, и балетные сцены, и его замечательные «ню».
Виктор поглядел на дверь – Анкудиновы крутились на кухне – и рассмеялся.
– Литератору, вероятно, любопытны такие характеры. Я, представляешь, когда приехал, то понял, что они расстроены. И в мастерской, и дома – ни слова об отце. Ждали, что попрошу...
– И ты не просил?
– Терпел. И вдруг они объявили о подарке сами.
– Ну и как живопись?
– Один портрет очень странен. Под Малевича, мне кажется...
Вошла Светлана Александровна, стала расставлять тарелки. Кригер заговорил с ней о Ленинграде, а я вышел на кухню.
Юрий Исаакович все еще жарил рыбу, переворачивал на сковороде и принюхивался. Нет, о том, что произошло перед поездкой, об «обязательстве», которое я подписал по условию Кригера, рассказывать я не имел права.
Анкудинов скинул в тарелку еще порцию рыбы. Погасил газ. И мы вместе пошли в столовую.
Светлана Александровна поглядела на часы, вздохнула – времени до моего отъезда оставалось немного.
– Все, все, граждане! – сказала она. – Обедать. – Она улыбнулась как-то особенно добро и, пожалуй, печально. – Я ведь давно не видела работ Гальперина. Я хочу посмотреть с вами... И попрощаться.
Обед затянулся. Анкудинов в фартуке, с полотенцем в руке носился на кухню. Он возникал то с супницей, то со сковородой, полной рыбы. Приседал на секунду, чтобы выпить с нами, и опять мчался по кухонному своему делу.
Водка была китайской. Я узнал бутылку. Когда Виктор вручал мне «обязательство», именно эта водка стояла на столе, и он сказал, что у него гостит китаец, водка осталась как нераспитый презент. Теперь пригодилась.
Наконец Анкудинов снял фартук, словно бы обещая театральное действо. Светлана Александровна распахнула шторы, полярный день основательно прибавился, на улице было светло.
Я передвинул стул ближе к окну и смотрел, как ставит треногу Юрий Исаакович, как приспосабливает экран – это вместо отсутствующего мольберта.
Виктор иногда посматривал на меня. Видимо, он понимал, что все могло в один миг раствориться, оказаться ничем, пустяком, как оказывается пустяком огромное количество работ на городских вернисажах.
Юрий Исаакович развернул первый холст, укрепил бельевыми прищепками и отступил. На холсте возникло местечко, домик на вершине зеленого холма, несколько человечков в черных лапсердаках и шляпах, нелепые в сегодняшней жизни, по-шагаловски трогательные и чуточку смешные. Возможно, то был городок детства. К пережитому прошлому обращалась память художника.
Я смотрел и смотрел на холст, а уже рядом плыло и мое детство, хотя оно и было советским, но все же в привычное пространство врывались похожие картины. Такую же шляпу и лапсердак бабушка прятала деду в авоську, по улицам мы шли как обычные люди. Впереди ждал дом, который дед шепотом называл молельней. Мы двигались туда с тайной и святой целью. Здесь дед надевал шляпу и лапсердак, а на мою голову – ермолку. Потом он брал тору, а для меня маленький свиток.
Это был какой-то веселый и древний праздник, и я должен был плясать со всеми. Еврейский язык ушел из нашего дома, дедушкины выкрики были мне непонятны, но одно я знал точно: это дед еврей, а я-то давным– давно русский.
– Мне очень нравится, – сказала Светлана Александровна. – Какая чистота и наивность!
Юрий Исаакович сменил холст. Лучи со скрытым от глаз источником света бежали по земле несколькими пучками, вырывали будто бы стирающуюся на горизонте башню. Тут все было не так: и улица, и дома, и люди. Что это? Сон? Дальняя дорога? Я чувствую пронзительную печаль. О чем хочет сказать мастер, тревожа свою память, восстанавливая ушедшую в небытие жизнь? И почему прошлое так грустно? Впрочем, я пока только зритель, я о Гальперине ничего не знаю...