355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Ласкин » Роман со странностями » Текст книги (страница 5)
Роман со странностями
  • Текст добавлен: 29 мая 2017, 16:01

Текст книги "Роман со странностями"


Автор книги: Семен Ласкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

Ответ: Из названных лиц Гальперин полностью разделял мои политические установки и отрицательно относился к мероприятиям партии. Стерлигов тоже придерживался более правых политических взглядов. Он националист и глубокий индивидуалист, считавший, что не в коллективе, а через развитие индивидуальной личности может происходить рост культуры. Остальные лица относились к моим высказываниям отрицательно, но в то же время не давали резкого мне отпора.

Зазвонил телефон. Тарновский из соседнего кабинета интересовался – скоро ли Федоров освободится.

– Кончаю, – сказал Федоров. – Сегодня можем пораньше.

Он повесил трубку. Перечитал страницы. Прекрасно! Задание выполнено на отлично. Положил протокол перед Ермолаевой, обмакнул перо в чернильницу, дал подписать.

– Биографию пусть напишет на отдельном листке, – приказал охраннику. – После можешь отвести ее в камеру. Двадцать пятое декабря – у них божий праздник. А наш с тобой праздник советский, он через неделю.

И, посмеявшись, вышел.

Вопрос: Расскажите вашу биографию.

Ответ: Я родилась в 1893 году в селе Ключи Петровского уезда Саратовской губернии. Отец Михаил Сергеевич Ермолаев, помещик, потомственный дворянин, был в течение двенадцати лет председателем земской уездной управы. В нашей семье существовали либеральные традиции восьмидесятых годов прошлого века, родители мои были друзьями Веры Фигнер.

В 1902 году мой отец Михаил Сергеевич Ермолаев, издававший журнал «Жизнь» в Санкт-Петербурге, был выслан за границу в связи с закрытием этого журнала. Вместе с отцом выехала и наша семья. Проживали в Париже, в Лондоне.

В Париже и в Лондоне я училась в народной светской школе и в Швейцарии, в лозанской гимназии.

В 1904 году отец вернулся в Россию. В 1905 году отец продал свое имение и переехал на постоянное место жительства в Петербург.

В 1906 году я поступила в гимназию Оболенской, которую окончила в 1910 году. После гимназии я поступила с целью изучить живопись в частную мастерскую Бернштейна.

В 1914 году я уехала в Париж продолжить занятие живописью, но в связи с объявлением войны мне пришлось уехать обратно в Россию и продолжить свое учение в Петрограде. Необходимо отметить, что начиная с 1912 года я, в связи с арестом и высылкой в Сибирь моего брата Константина Михайловича Ермолаева, большую часть года проводила в Сибири, куда он был выслан за участие в партии меньшевиков.

В Петрограде я училась до 1917 года (до революции) и существовала на средства, оставленные мне моим отцом. Отец умер в 1911 году.

В 1918 году я поступила на службу в Музей города по коллекционированию старых петербургских вывесок, где работала до апреля 1919 года, то есть до моего отъезда в Витебск.

В Витебске я провела период с 1919 года до 1922 года, работала там ректором Витебского художественного практического института, организованного художником Марком Шагалом в 1918 году.

В1922 году я вернулась в Петроград, где вместе с художником Малевичем К. С. и художниками Матюшиным, Филоновым, Мансуровым, Пуниным и другими участвовала в организации Института художественной культуры.

В 1926 году наш институт был слит с Институтом искусств, где я работала недолго в качестве научного сотрудника второго разряда.

С 1927 года я не имею определенного места работы и работаю как художник-разовик, состоящий на учете в горкоме ИЗО – в разных издательствах, главным образом в Детгизе. Этот период длился до 1934 года.

В 1934 году работу художника я стала совмещать с преподавательской работой среди детей. Работала в Доме художественного воспитания детей Октябрьского района.

Ермолаева

Следствие арестованных художников требовало завершения. Конечно, в НКВД существовали дела и^ поважнее, но раз уж дела заведены, то кто знает, что и когда может заинтересовать начальство.

После убийства Кирова Тарновскому, как и его напарнику Федорову, чаще приходилось ночевать в своих кабинетах. Допросы шли один за другим, случалось, что арестованный ставился лицом к стенке, чтобы подумать, а Тарновский складывал на столе руки, укладывал на них голову... и спал сколько возможно. Надзиратель уже знал эти штуки, следил за допрашиваемым, не давал обернуться. Следователь – человек, и ему отдых нужен. Но и арестованный пусть, гад, подумает, как отвечать на поставленные вопросы, увиливать в наши времена никому не удается.

И тем не менее жизнь показывала, что каждый отнекивается, несет чушь, дурака валяет, делает вид, что ничего и не было, не замышлялось. Значит, следователю требуется заставить сознаться, подписать бесспорное, невиновных теперь не только нет, но и быть не может, вот истина.

А ведь если посмотреть на любого, послушать то, чего они городят, то без каждого не было бы и революции, да и власть только и держится на них...

Впрочем, группа художников – пустяк, таких легких дел Тарновский давно не вел, с художниками можно прерваться, иногда даже съездить домой, выспаться.

Каждый что-то обязательно прет на себя. А если один и покрепче, сопротивляется, крутит, пытается вывернуться, то поймать его, уличить, пригвоздить к столбу особой сложности не представляет. Пока наиболее крепкий Гальперин. Этот ничего вроде не понимает, но цена его непониманию – ноль. Достаточно поглядеть биографию, и сомнений не остается. Отец фабрикант, сам жил в Париже, в Египте, в Палестине, в Австрии, журнал выпускал во Франции, «Гелиос», а уж если он не только художник, но и журналист, тут и рассуждать нечего, обязательно живет в нем ненависть к новому строю.

Обычно Тарновский занимался Гальпериным. Ермолаеву забрал Федоров, сам взялся за безногую дрянь. Как-то Федоров, смеясь, объяснял, что с ней ему просто: ставит в каменный карцер на часик, и она любое подписывает, а если убрать костыли, то и вообще потеха, тащат ее к следователю на руках. И не один надзиратель, а лучше двое, пока еще в ней есть кое-какой остаток веса, худеет, но медленно.

Из-за Гальперина условились, что сегодня Ермолаеву допросит Тарновский, нужно уточнять вину каждого. Вообще-то убогих Тарновский терпеть не мог, не его профиль. Конечно, революционная логика взывала к беспощадности, но человек есть человек, в каждом какие-то природные свойства. В детстве ребята считали его мягким, даже сентиментальным. Когда гоняли бездомных кошек, а один во дворе любил их даже подвешивать, то Тарновский бежал к матери, горько плакал в подол.

Все это казалось вполне объяснимым. Мать Тарновского была сестрой милосердия, добрейшей души человек, она и сейчас внимательно смотрела на сына, пыталась понять, в чем же состоит тяжелая его работа, отчего не каждую ночь он приходит домой, чем изможден? Нет, не находила ответа. Иногда говорила: «Ну нельзя же такую нагрузку на одну душу, что начальство-то смотрит, от кого ждать справедливости?» Отец Тарновского тоже был медиком, но ветеринаром. Этот мог плакать, даже если гибла собака. Оба родителя хотели, чтобы сын шел по гуманитарной линии, вначале учили музыке, но оказалось, особого дара у мальчика нет, потом все определила революция, ребенок увлекся идеей справедливости, пошел по другому пути. Ни мать, ни отец-покойник так и не узнали, куда стал исчезать парень, какие дела у него. Бывало, мать спросит: отчего мрачный, усталый, издерганный? Какие отношения с сослуживцами? Тарновский только плечами пожмет, мол, его жизнь – не чужого ума дело.

Тарновский поглядел в окно на Литейный. Редкие фонари горели по проспекту, но людей не было видно. Недалеко лежала замерзшая, снежная Нева, в одной точке река поблескивала, днем по ней мог пройти ледокол, впрочем, к утру при таком морозе и этот сверкающий кусочек затянется льдом.

Конечно, с Ермолаевой тянуть не стоит. Он перелистнул федоровские протоколы, несколько признаний в антисоветской деятельности были достаточно выразительными, но теперь ему требовалось уточнить вину Гальперина, этот продолжал корчить невинность. Ну что ж, не хотел сам раскрываться, пусть за него поработает любимая...

Тарновский улыбнулся, «любимая» была на костылях и в корсете, интересно, как же у них происходило?

В приоткрытую дверь донесся шорох, как будто тянули волокушу.

Он распахнул створку. Ермолаева выгнулась в руках надзирателей, ноги скребли пол.

Тарновский дал охранникам развернуться, подождал, когда усадят. «Да уж, – подумал, – страшнее и представить трудно».

Надзиратели держали арестованную за плечи, видно, что норовит упасть, с полу поднимать тяжелее.

Ермолаева тупо вращала глазами, то ли удивляясь новому следователю, то ли и вообще ничего не понимала. Приближалась середина ночи, а ей часа три – по остроумному методу Федорова – пришлось простоять в каменном мешке.

Тарновский перешел в кресло, несколько секунд как бы знакомился с документами, мягко сказал:

– Мне бы хотелось от вас несколько слов о Гальперине, вы не станете возражать, Вера Михайловна?

Он улыбнулся как можно добрее, его красноватые брови сползлись на переносице, образовали тонкую линию, как бы подчеркнув просьбу быть к нему доверчивее.

Теперь он мог мирно и даже ласково спрашивать о том, о чем Федоров наверняка домогался угрозами, буйством и криком. Зачем? На то она и баба, и инвалид, с такой следует помягче, в мягкости всегда есть путь к пониманию. Любой хочет выйти отсюда живым.

Так как же они с Гальпериным познакомились, что их сближало? Конечно, любовь его не интересует. Пусть уж любовь для такой каракатицы остается ее тайной, меньше всего следователя должна волновать лирика, – главное, подвести Ермолаеву к ответу, дать возможность назвать всех, с кем ей приходилось встречаться, получить на каждого характеристику. Нет, не обязательно писать то, о чем она говорит, главное давно зафиксировано агентом и Федоровым, пора готовить материалы для «тройки», больше пятнадцати минут у ОСО на подследственного не бывает. А статья заранее известна: 58-10, антисоветская агитация. Другое дело – ты сам. Знать необходимо все. Докладываешь коротко, четко, затем голосование и... следующий.

Он спрашивал тихо, и каждый раз, как только она отвечала, благодарно кивал, даже говорил «спасибо». Слава богу, она перечисляла знакомых, и у него не было другого пути, как самому формулировать показания и переводить их на язык протокола, иначе задача, которую ставили перед ним окажется невыполненной. Никто тебя здесь за лирику не похвалит.

Он наконец взял ручку, следовало фиксировать рассказанное. Ермолаева продолжала сидеть прямо, корсет не позволял согнуться, волосы сбились в колтун. Он давно уже заметил, как смотрит она на графин, в камере не дают воду.

– Попить?

Она быстро кивнула.

– Ну что ж вы стеснялись, Вера Михайловна? – упрекнул Тарновский. – Мы нормальные люди.

Ее руки дрожали. Она пила, захлебываясь, теряя капли, затем так же просительно протянула кружку. Он налил еще и стал ждать, когда же она напьется. Серая кожа предплечья поблескивала, как клеенка, да и морда ее была зеленовато-грязной.

Конечно, чтобы у арестованной не пропало к нему доверие, стоило пообещать, что она скоро вернется на свою удобную койку – все зависит от нее самой. Да, да, ему, Тарновскому, совсем не хочется испытывать больного и слабого человека – он обязан ее понимать.

– Вы и представить не можете, сколько дней я не видел своей семьи. Работаем сутками. – Он жаловался, говорил доверчиво, делал паузы, ждал кивка и благодарно ей улыбался. – Давайте запишем то, что вы только что рассказали...

Она поднесла руку к плечу, охранник сильно сжимал сустав, видно, боялся, что упадет, – Федоров предупреждал, что такое с этой коровой не раз уже было.

– Отпусти, – приказал Тарновский. – Так как же вы познакомились с Гальпериным, кто вас свел? Что же особенного в нем вам показалось, если вы так... подружились?

Она вздохнула.

– Художник Юдин написал мне, что он знает интереснейшего человека...

Тарновский недоуменно спросил:

– Честное слово, не понимаю, ну чем мог быть интересен Гальперин?

– Это образованный человек, он хорошо знает живопись, в частности, западную, такое всегда важно.

– Хотел бы я поглядеть на образованного человека, которого совсем не занимает политика.

Она вздохнула.

– Но мы художники, что, кроме искусства, могло нас интересовать?

– Ас кем, кроме вас и Юдина, был еще дружен Гальперин?

Его коричневатые глазки буквально ее сверлили.

– Гальперин называл Петра Львова, прекрасного мастера – это еще с московской жизни. Львов работал в группе Митурича и Фаворского. Кроме того, Львов, мне кажется, преподавал какое-то время во Вхутемасе. В институте, – пояснила она.

Лоб Тарновского пересекли морщины, он будто бы подчеркнул еще не сказанную, но уже сложившуюся фразу.

– Вы, пожалуйста, не давайте оценок. – Он снова доброжелательно улыбнулся. – И не потому, что они неверны, но мы в этом не понимаем, да и не должны понимать, Вера Михайловна.

– Иногда Гальперин встречался с коллекционером Иосифом Рыбаковым, этот человек ценил его, мне кажется, Гальперин даже дарил ему свои работы. Художнику приятно, когда его понимают.

– Еще?

Она назвала Бениту Эссен, затем Роберта Фалька, с которыми Лева познакомился до революции в Париже, возможно, в тринадцатом или четырнадцатом, тогда не было ни большевиков, ни советской власти, к этому они не могли придраться. Потом пришлось вспоминать знакомых, и Вера Михайловна назвала Фикса, тот бывал у нее, тоже москвич, с ним ни о чем, кроме живописи, они не говорили. Впрочем, Фикса ничего больше и не волновало.

– И что же? – Тарновский требовательно смотрел на нее. – Вы обсуждали с Фиксом возможную выставку в Париже?

Она была поражена.

– Мою?

– Вашу, Вера Михайловна, как и вашего друга Гальперина. Неужели вы думаете, что мы и этого не знаем? Не удивляйтесь. Вы профессионалы, но и мы профессионалы. – Его взгляд становился жестче. Ему явно осточертела собственная утомительная любезность. – И не думайте, что только друзья посещали ваш дом, ваш дом посещали и наши друзья, поэтому говорите все, что было. – Он внезапно стукнул кулаком по столу. – Правда и только правда – вот что единственно нас интересует!

Опять в ее глазах встала пелена, муть нарастала, по кабинету поплыли полосы. «Отчего и здесь конструкции Казимира? – подумала она. – Как оказались?» Она не ощутила удара об пол – следователь и его кабинет растворились в пространстве.

Тарновский вышел из-за стола. Какие слабые люди! А еще берутся воевать с государством!

Он склонился над Ермолаевой: дыхания не было, рот оказался открытым, и теперь он видел страшноватый оскал. Он оттянул ее веко: мертвящая болотная тина стояла в глазах.

– Ишь как легко они умирают. Встряхни-ка, дружище, тетку...

Охранник ударил по серой щеке. Ермолаева открыла глаза, и ее снова втащили на табурет.

Тарновский уже писал. «Покойница» его больше не интересовала. Эти бывшие люди, как любит повторять Федоров, не переносят травм, тем проще они на допросах. А об агенте он сказал специально, пусть знает, что у органов есть и глаза и уши, которые не подводят. Прекрасный парень работал в ее доме. Парня следует отблагодарить, услуги таких немалого стоят.

Он перечитал протокол и протянул обвиняемой для подписи. Можно было покатиться со смеху, наблюдая за ней. Этим всегда кажется, что такого они и не говорили, будто бы все придумал следователь.

– Тут иначе, я не... – зашептала Ермолаева. Ее губы запеклись, и она едва слышно произносила: – Тут нет ничего похожего на мои ответы...

– Ну, как хотите... – пожалел Тарновский. – А лист рвать не стану. Я его положу в стол, а вы – пожалуйста, в карцер, утром встретимся. – И он стал тянуть протокол.

– Я подпишу! – вдруг крикнула Ермолаева.

Тарновский взглянул на часы. Ночь уже перешла середину. Вот-вот должен войти напарник. Он, вероятно, кончал допрос еще кого-то из этой же группы.

Из-за стены доносился придушенный плач, что-то знакомое послышалось в больном бормотании, затем – всхлипах. «Неужели Маша Казанская? – подумала Вера Михайловна с ужасом. – Она }ке ребенок, ей только что исполнилось двадцать...»

Ужас, смятение, боль вспыхнули одновременно. Пол и стены будто бы колебались. Она никак не могла вспомнить, чего еще хотел от нее этот следователь.

– Подписывайте! – напомнил Тарновский.

Рейнеке-Лис, такой же злобный, как тот маленький из поэмы Гете, стоял перед ней. «Как изменился следователь, – с удивлением подумала она. – Неужели этот допрашивает и Леву? Прости, я не хотела... Это не люди, Лева, прости...»

Она медленно выводила свою фамилию. Рука, которая еще недавно казалась такой сильной, ее не слушалась. Впрочем, что значит «недавно»? Это было очень давно, в прошлом тысячелетии, когда она, Bfcpa Ермолаева, жила нереальной, легкой и счастливой жизнью...

– Умница! – воскликнул Тарновский. – А слезы я могу расценивать только как слезы благодарности. Я прикажу надзирателям сегодня в камере вас не будить.

ПРОТОКОЛ ДОПРОСА ЕРМОЛАЕВОЙ ОТ 8 ЯНВАРЯ 1935 ГОДА

Вопрос: Расскажите, при каких обстоятельствах вы познакомились с Гальпериным Львом Соломоновичем и характер ваших отношений.

Ответ: С Гальпериным я встретилась в 1932 году у художника Юдина. Юдин в письме ко мне на дачу писал, что он познакомился с очень интересным человеком, недавно приехавшим из-за границы. Первая наша встреча ограничивалась общим знакомством друг с другом. Дальнейшие наши встречи приняли регулярный характер и происходили у меня на квартире.

С Гальпериным меня сблизило наше политическое единомыслие. Для меня он явился человеком, до конца продумавшим свои политические убеждения и в силу этого могущим оказать реальную помощь в разрешении ряда вопросов, еще неясных для меня и моего окружения.

Вопрос: Дайте оценку политического мировоззрения Гальперина.

Ответ: В ряде бесед, происходивших у меня на квартире с Гальпериным в течение 1933—1934 годов по вопросам политической оценки современности, выявлений нашей политической направленности, для меня выяснилось, что Гальперин до сегодняшнего дня остается на своих меньшевистских позициях. В оценке затрагиваемых политических вопросов он исходил из этих политических позиций. В беседе о внутреннем положении СССР Гальперин указывал, что вся политика большевиков, якобы направленная на скорейший переход страны к социализму, на деле приводит ее в тупик и катастрофа неизбежна.

Вопрос: Назовите все известные вам связи Гальперина.

Ответ: Из связей мне известны следующие лица: а) Львов Петр, художник, работал всегда в московской группе Митурича и Фаворского. Одно время Львов преподавал во Вхутемасе. С политической стороны я его не знаю, б) Рыбаков Иосиф, экономист, плановик одного из ленинградских заводов. Коллекционирует картины художников, главным образом с десятых годов до наших дней. Был за границей в 1925—1926 гг. Рыбаков всегда являлся для Гальперина источником художественных и политических новостей. С Рыбаковым я лично встречалась четыре раза в течение 1933—1934 гг., три раза у меня на квартире и один раз у него. Из бесед у меня, а также моих личных впечатлений о нем япришла к выводу, что Рыбаков по своим политическим убеждениям меньшевик и что этот момент является основным, связывающим его с Гальпериным, в) Бенита Эссен, художница, происходит из буржуазной семьи. С ней Гальперин познакомился в 1913—1914 гг. в Париже. Приехав в Ленинград в 1924 году, Гальперин восстановил с нею связь, г) Фикс Симон Иосифович, художник, в 1931 году приехал из Франции, жил в Москве до 1934 года, приехал в Ленинград. В Париже был связан с невозвращенцем художником Фальком.

В связи с установленными связями с художником Фиксом, в беседе со мной Гальперин расценивал сегодняшнее положение советского изобразительного искусства как находящегося в упадке и в связи с этим высказывался о необходимости путем посылки за границу его работ, моих и ряда московских художников и устройства там выставок этих произведений показать Западу о наличии в Советской России ряда художников, которые при создании им соответствующих условий и обстановки со стороны Советского правительства могли бы поднять искусство России на достаточную высоту.

Одновременно с этим Гальперин предполагал через Фикса переслать за границу материалы, собранные им, о тяжелом положении художников в СССР, д) Калужнин Василий Михайлович (Павлович. – С. Л.), художник, Гальперин познакомился с ним в 1928 году, е) Ермолаев Борис Николаевич, художник, выходец из мелко-чиновничьей, мещанской среды, с ним Гальперин познакомился в 1932 году. Для Гальперина Ермолаев был интересен как крайний индивидуалист, противостоящий социальным заказам современности государством, ж) В Москве Гальперин был тесно связан с художниками Ниренберг, Нисгольдман, Никритиным, Тышлером и Лабасом.

Прошло больше шестидесяти лет с той поры, но я не мог и допустить, что умерли все, кто знал Ермолаеву. Конечно, начальник пресс-центра госбезопасности на Литейном, 4, был прав: писать документальный роман без документов – нелепость, а те документы, которые они предоставили мне, оказались чем-то иным, в них уже не было жизни, только смерть.

Я все же не стал сдаваться, терять надежду на встречи с людьми, знавшими Веру Михайловну. Спрашивал. Некоторые старики-художники ее помнили. Но опять это были случайные разговоры.

Художника-графика Нину Алексеевну Носкович я встретил в издательстве. Она приходила ко мне домой с замечательным мастером, ее, а позднее и моим другом, Павлом Михайловичем Кондратьевым, учеником трех титанов: Малевича, Матюшина и Филонова. Среди организаторов той единственной выставки Ермолаевой в 1972 году был и Кондратьев, и я знал, что он очень высоко ценил ее искусство.

Нина Алексеевна первые секунды слушала меня с недоумением, маленькая, худая, с застывшим, отрешенным лицом. Что же она, тогда совсем юная, может припомнить из далекого прошлого? И все же при имени Ермолаевой ее обесцвеченный взгляд стал набирать синеву, фигурка словно бы обрела уже потерянную вертикаль, и Носкович радостйо воскликнула:

– Ой, как мне нравилась Вера Михайловна! Я завидовала тем, кто бывал у нее дома. Она была прекраснейшим педагогом. Знаете, я долго ждала случая, я была уверена, что Вера Михайловна мне не откажет, и однажды, – это было в тридцать четвертом, – я подстерегла ее...

Четкие петербургские интонации выдавали в Нине Алексеевне природную интеллигентность, а ее мгновенное, счастливое пробуждение, восторженная реакция на короткие секунды заставила сжаться мое сердце.

– Я подошла к ней и попросила разрешения позаниматься. И меня поразило, как резко она отказала. Даже больше, Ермолаева будто бы испугалась. Это было странно, я же девчонка, и вдруг такая реакция. «Нет, нет, – с испугом сказала Вера Михайловна, – я не могу вас принять, не могу!»

Что это? Может, арест был не таким неожиданным? Но с другой стороны, возможно и иное: арестовывали в те «кировские» дни тысячи интеллигентов, детей дворян, их прошлое было как бы уже доказательством вины, поводом к изъятию из обычной жизни. Нет, память Нины Алексеевны ничего не прибавила к моему незнанию.

Мой друг, подаривший копию Сезанна, девяностолетний Керов, Ермолаеву чуточку знал, они с Анной Александровной, его женой, были у нее в начале тридцатых, но и он ничего конкретного добавить тоже не мог. Правда, копия фрагментов двух холстов Сезанна, о которой я говорил в начале, была ему подарена приятелем молодости Б. Б. Тот еще здравствовал. И, как считал Николай Васильевич, мог бы многое прибавить к моему розыску.

Теперь мне оставалось надеяться на случай. Б. Б. жил в Москве, и хотя был моложе Николая Васильевича на пять-шесть лет, но и ему давно крепко перевалило за восемьдесят. Откладывать встречу становилось опасно.

Кое о чем, связанном с Б. Б„ я мог догадаться. Главным моим «знанием» следовало считать «дело» Стерлигова, арестованного одновременно с Верой Михайловной. Именно в этом «деле» был записан допрос Б. Б., его очная ставка с подсудимым. Б. Б. обвинял в контрреволюционной деятельности и Ермолаеву, как главную «персону», и Стерлигова, и все их окружение.

Мне показалось неслучайным и то, что показания Б. Б. были только в одном протоколе, следователи Федоров и Тарновский как бы защищали его от чужого глаза, припрятывали, в то время как многие допрашиваемые вызывались по делу каждого арестованного неоднократно. Конечно, у меня был слишком маленький опыт, чтобы объяснять все хитрости НКВД, однако логика подсказывала, что эти люди обязаны «оберегать» источник, пользоваться им с осторожностью: он должен работать и дальше.

Но что можно было считать наиболее убеждающим в ситуации с Б. Б. – это стилистическая схожесть его показаний с тем заключением– справкой, которую современный начальник пресс-центра КГБ показал мне как запись агента 2577. И «номер», и конкретный человек говорили одними словами. Получалось, что донесенное Б. Б. аккуратно переписывалось известными следователями под номером основного агента, такие «тексты» никакого уточнения не требовали, все в них было ясно и четко.

Впрочем, подождем с совпадениями в «деле», они могли быть – протоколы писали одни и те же люди.

К Б. Б. меня тянуло совсем другое. Это были его печальные письма к своему старому другу в Питер. Николай Васильевич Керов давал их читать, даже переписывать. Шло новое время, ужасы тридцатых и даже пятидесятых стали историей, но люди, которые тогда страдали, как и те, которые веселились, историей еще не стали. Когда я читал письма Б. Б., в моем сознании возникал человек умный, осмысливающий прошлое. И чем больше ему было лет, тем острее становились письма. Винил ли он себя или власти, дело другое. Судьба Б. Б. говорила о многом...

Сразу же после ареста группы Ермолаевой и Гальперина Б. Б. был как бы выделен из общего списка. В начале 1935 года арестованные сподвижники великого Казимира получили, как говорили тогда, по заслугам. Парализованная Вера Михайловна уже в марте отправилась в Сибирь, вместе с ней, в соседних вагонах, были Стерлигов и Гальперин. Все будто бы успокоилось в жизни художников Ленинграда. Лева Юдин, писавший дневник каждый день, к своим тетрадям не подходил четыре месяца, и только 27 апреля коротко пометил: «Как будто несколько лет прошло с 25 декабря. Четыре месяца ничего... Страшное время... Я упрекал Марию, а сам, оказывается, столько мог не быть художником. Так легко и сойти на нет».

В те же дни Керов встретил на улице своего земляка, назовем его Валька Куров. Будущий секретарь творческого Союза и бывший филоновец, он светился от свершившейся справедливости.

– Допрыгались! – с нескрываемым торжеством сообщил он. – Теперь поймут, как они жили. Советская власть никому ничего не прощает! Наша правда, Коля, восторжествовала.

Он был искренним. Многие годы он подтверждал это своей неистовой преданностью режиму. Талантливый человек, начинавший как «левый», он теперь делал все, чтобы подтвердить собственную причастность к великому социалистическому реализму. Впрочем, не о нем речь, таких было много.

А что же Б. Б.? Он-то был в одной с Ермолаевой и Стерлиговым группе Малевича. Как складывалась его жизнь?

В тридцать пятом, когда арестованных везли в Сибирь в холодных теплушках, в Москве был объявлен закрытый конкурс на оформление советского павильона для Всемирной выставки в Париже. Страна тогда, как известно, находилась «на очередном подъеме». Для предстоящей экспозиции нужны были проверенные кадры. В конкурсе победил Ленинградский проект, возглавлял который Николай Суетин. В группу победителя был дослан из Москвы Б. Б. Открытие выставки намечалось на 25 мая 1938 года. Б. Б. приехал в Париж 22 мая. Пять дней, как через много лет он сам рассказывал журналистам, Б. Б. не выходил с территории, он руководил важнейшей работой. Открытие состоялось вовремя.

Странное дело! По возвращении все сотрудничавшие с Б. Б. в Париже – комиссар, директор и методисты – были арестованы.

«Через какое-то время, – удивлялся Б. Б., давая уже в восьмидесятые годы интервью корреспонденту детского журнала, – нас вдруг вызвали в Москву и снова предложили работать над выставкой, но теперь уже... в Нью-Йорке. Открытие предполагалось в 1939-м. Мы попытались отказаться. А они: «Ах, вот как! С врагами народа работали, а с нами не хотите!» Пришлось соглашаться».

Впрочем, связь с врагами народа была для Б. Б. не первой. Выходит, работники госбезопасности обижались на Б. Б. неоднократно, а значит, и... вполне справедливо.

«Потом были выставки и в Брюсселе, снова в Нью-Йорке и Париже, в Осака и Брно».

Б. Б. ездил и ездил: в сталинское время счастливую судьбу человека трудно объяснить удачей или талантом. Франция, Испания, Индия – какие только страны не посещал он в те криминальные десятилетия! Секретарь правления Союза художников СССР, действительный член Академии художеств СССР, народный художник РСФСР – все это было получено в те годы. Живописью Б. Б. перестал заниматься, его имя связывали «с рядом блистательных советских экспозиций, проходивших за рубежом».

Каждый год Б. Б. появлялся в столицах республик. Как секретарь Союза он курировал декоративное искусство. Теперь в многочисленных журналах и сборниках обязательно цитировались выступления Б. Б. Он учил жить, как булгаковский Воланд. Двери для каждого его визита широко открывались. «В заключительном, а иногда и во вступительном слове, – отчитывались журналисты, – член-корр Академии Художеств СССР (позднее академик), председатель Совета по декоративно-прикладному искусству, секретарь правления Союза Художников СССР Б. Б. остановился на общих задачах...» Или: «О роли, задачах и творческих проблемах повышения идейно-художественного качества наглядной агитации выступил секретарь правления Союза Художников Б. Б.». Или: «...Академик остановился на конкретных задачах художников в связи с постановлением ЦК КПСС о народных художественных промыслах».

На ретроспективной выставке на Крымском валу я не раз с искренним восторгом рассматривал его ранние работы, в них «читался» почерк школы Малевича. Мой друг имел каталог персональной выставки Б. Б. в Дюссельдорфе – но и там его новых работ (да были ли новые?) не показали.

Теперь Б. Б. выставлял только то, чем он жил в далеких и недавно отвергаемых им двадцатых. Иногда Николай Васильевич получал от Б. Б. письма – старость делала свое дело, они давно не встречались, но расположение и память не стерлись.

Конечно, я должен был бы его увидеть. Собираясь в Москву, я взял рекомендательное письмо от Николая Васильевича. Керов писал тяжело и долго, он только что вышел из больницы, был слаб и почти беспомощен. Я так и повез короткую незаконченную записку.

«27 февраля 1994 года. Дорогой Б. Б.!

Давно и долго собирался написать тебе, но немощи стариковские одолевают – поговорить хочется. Чувствую, что потихоньку угасаю, а дел еще много, а интересного кругом – еще больше!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю