355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Ласкин » Роман со странностями » Текст книги (страница 2)
Роман со странностями
  • Текст добавлен: 29 мая 2017, 16:01

Текст книги "Роман со странностями"


Автор книги: Семен Ласкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)

– Посмотрите, в письме отсутствует названное имя, – сдержанно произнес я. – Докладчик скорее всего сам архива не видел.

Председательствующая взяла фотокопию.

– Как отсутствует? Вот эта фраза. Она в постскриптуме. Правда, тут назван не Александр Васильевич, а его отец...

Мне возвращали французский текст.

Помню тупое остолбенение: я не знал, что сказать. И тут почему-то испуганно выкрикнул самое неумное, что только могло быть:

– Но я не знаю французского!

Все, что происходило дальше, описать трудно. В зале стоял хохот. Я слышал оскорбительные выкрики. Меня стыдили за недобросовестность. Уничтожали за невежество. Я был растоптан.

Ничего не соображая, я вцепился в края кафедры, боясь потерять сознание. И тут из небытия выплыла угроза оскорбленного мною Трубецкого: «ДУЭЛЬ!»

Да, это была дуэль. Для противников меня больше не существовало.

Много позже я вспомнил обстоятельства, которые привели к той трагической ошибке. Замечательная переводчица, как мне показалось, закончила перевод – последние слова, которые я записал, были стандартные: «Примите мои уверения...» И в это мгновение домашние позвали ее к телефону. Переводчица извинилась и ушла в соседнюю комнату. Я спрятал записанное, совершенно не предполагая, что в письме мог остаться постскриптум.

...Часом позднее я прощался под Дворцовой аркой с правнуком Трубецкого. Я был подавлен. Казалось, потомок иронично смотрит на меня – невежду, только что поверженного прадедом в Пушкинском Доме. Оклеветанный дед был отомщен.

– И все-таки вы правы, – неожиданно сказал Бибиков и пожал мне руку. Что это означало: дьявольскую иронию, насмешку или сочувствие – сказать не могу. Во всяком случае, с Бибиковым мы никогда больше не встречались.

Когда раздался тот странный телефонный звонок, я подумал: «Господи! У каждого свои игры. И если эти люди верят в мистику, то, как говорила моя бабушка, на здоровье».

На кухне готовила жена, а я, повесив трубку, долго не решался рассказать ей о приглашении. Кто они, эти женщины? Истерички, которым кажется, что они могут то, чего никто никогда до них не мог? Разве я не видел и не знал таких?

– Как тебе не стыдно! – воскликнула, как я и предполагал, жена. – Солидный человек, а клюешь на явное шарлатанство! Вот уж действительно: ум – за разум!

И все же я помнил о том звонке. В конце-то концов, так ли уж ценен для меня потерянный день? А потом, разве не бывает, что и неудача может пригодиться в литературном деле? Что-то словно мешало отказаться от встречи.

Тринадцатого ноября 1993 года я, ничего не сказав домашним, поехал на Васильевский. К нужному дому я подошел чуть раньше назначенного. Побродил по пустынным проулкам, много лет назад именно в этом районе я начинал работать врачом «неотложки», все здесь было исхожено и знакомо. Наконец пришла пора подниматься в квартиру.

Я позвонил. В узком, слабо освещенном коридоре стояла невысокая блондинка с добрыми серыми глазами, как оказалось – Наталья Федоровна. На ней был домашний халатик и тапочки. Позади, прислонившись к косяку, стояла вторая – черноволосая, худенькая, с матовым лицом и гладкой прической. Она молчала и, как мне казалось, с любопытством рассматривала меня. И эта была одета без всяких претензий: кофточка, черные брючки и тоже тапки. Звали ее Ольга Тимофеевна.

Теперь и не вспомнить, как начинался наш разговор. Возможно, я рассказал о мучительной, неудавшейся работе, об отчаянии от безрезультатного поиска. Мои герои были им неизвестны. Впрочем, о Вере Михайловне Ермолаевой я еще что-то мог бы рассказать, но Гальперина толком не знал даже его собственный сын.

Незадолго до этой встречи я прочитал книгу Форда «Жизнь после смерти». Ее содержание показалось мне сказкой. Правда, кое-что меня все же заинтересовало. «Весь Новый Завет, – писал американский медиум, – если его правильно понимать, представляет необычайно подробный и хорошо изложенный рассказ о парапсихологическом феномене, который сформировался вокруг группы незаурядных медиумов, один из которых в высшей степени был одарен вдохновением».

Я сидел в небольшой комнате. Слева и справа нависали книжные полки, на маленьком письменном столе стоял старенький диктофон, за ним опять книги. Странно было глядеть на «технические» приготовления женщин.

На табурете лежал лист пожелтевшей, будто прожженной бумаги с написанным от руки алфавитом. Наталья Федоровна взяла Ольгу Тимофеевну за запястье, как бы готовясь отдать ей энергию. Я сидел метрах в двух, ожидая, когда начнется сеанс. Как и у Форда, у них был посредник, контактёр, через него они и должны были выйти на тех, кого мне хотелось услышать. Контактер назывался Плутоном. Была ли это планета, как считали медиумы, или нечто иное, но контактер соглашался помочь.

По сути я ни к чему не был готов, не заготовил вопросов. И когда Наталья Федоровна резко сказала «Спрашивайте!», я растерялся. «У кого спрашивать?! – пронеслось в голове. – О чем? Что могут ответить мне тени?»

Пока медиумы готовились к сеансу, я мысленно иронизировал, но теперь неожиданное приказание заставило меня сосредоточиться и задать хоть какой-то вопрос.

Первая беседа с Верой Михайловной Ермолаевой через петербургских трансмедиумов

– Вера Михайловна, – повторила названное мной имя Наталья Федоровна. – Вы нас слышите? Вы здесь?

– Я здесь. И давно. Хотя мне это и трудно.

Я поразился, как изменился голос медиума.

– Вам физически трудно? – спросил я.

Все догматы материализма, которые я добросовестно исповедовал десятилетиями, моментально превратились в ничто.

– Это очень по-земному, – мягко сказала Ермолаева. Вернее, звучал голос медиума, но явно с другими интонациями. – Просто мне страшно подумать, что я ошиблась и вам понадобилась не я, а некто другой.

– Нет, вы не ошиблись, – улыбнулась Наталья Федоровна, вероятно, почувствовав радость удачи. – Мы спрашивали вас. И нужны именно вы.

Она взглядом требовала сосредоточиться, в конце-то концов здесь не было, кроме меня, человека, который хоть что-то знал о Ермолаевой.

– Вера Михайловна, – сказал я, уже не поражаясь тому, что принимаю происходящее за реальность. – Вера Михайловна, как вы объясняете все, что случилось с вами?..

И снова пожалел, что задаю дурацкий вопрос. Впрочем, а каким еще может быть вопрос к атому или плазме? Да и вообще – кто мог бы ответить, с каким веществом пошел разговор?Я видел напряженно-сосредоточенные лица Натальи и Ольги, затем блюдце поплыло по кругу.

– Вы же понимаете... – устало ответили мне. – Шло страшное время, когда лучше было не знать никого.

Ах, как я злился на себя за то, что совсем не готовился к беседе. Я торопливо придумывал вопрос, который мог бы показаться не пустяком. И все же спросил не то, что следовало, не о ней, не о близких, а совсем земное:

– Вера Михайловна, как вы думаете, то, что теперь происходит в искусстве, можно считать хаосом?

В короткое мгновение я перестал поражаться тому, что разговариваю не с живым человеком, а с погибшей более полувека назад Ермолаевой.

– Знаете, то, что сегодня происходит в искусстве, совершенно необходимо, – сказала она, – потому что поиск обязательно дает какой-то ход или показывает тупик.

Я видел, как сосредоточилась Наталья Федоровна, как напряглось ее внимание.

– Это милые ребята, которые не боятся идти туда, откуда никто не приходил. Никто. Они уходят в небытие, чтобы показать, какие пути невозможны или закончены...

Пальцы Натальи Федоровны застыли над блюдцем:

– Сейчас не хаос, а поиск, вот главное из того, что я вижу на земле. Я говорю о бескорыстном искусстве. Другое тоже ищет, но там Бог ни при чем.

Возникла пауза.

– Сил нет, – пожаловалась Ермолаева. – Нам придется расстаться...

Я нервно сказал:

– Вера Михайловна, если можно, я еще приду к вам. Я хочу говорить...

– Хорошо, – согласилась она. – Прощайте.

...Я вышел на улицу совершенно растерянный и долго стоял на знакомом углу, так и не понимая, в какую сторону идти.

На город опустилась темнота. От звезд серебрилось петербургское небо. Я глядел и глядел вверх, словно бы пытаясь отгадать, где же находится встревоженная человеческая душа. Потом я пошел не к остановке, как следовало, а в другую сторону, пока, наконец, не понял, что ошибся. В том доме, где я только что был, свет горел почти во всех окнах.

В мой прагматический мир ворвалось необъяснимое. «Господи, – думал я, – продвинулось ли человечество к истине?! Неужели жрец в храме, как и пророки Нового Завета, были ближе к правде, чем мы, ниспровергатели и материалисты?» Я невольно повторял про себя слова священника Форда о том, что те двенадцать апостолов, и один из них, «в высшей степени одаренный вдохновением», могли больше нас, нынешних, как бы достигших небывалого развития.

Подошел троллейбус, я сел на пустое место и почти сразу же поднялся: рядом гоготали парни. До метро оставалось три остановки, лучше бы пройтись. Я поднял воротник, – уже было по-зимнему холодно, – и быстро пошел по проспекту.

Тогда, в ноябре 93-го, я бы ни за что не поверил, что уже в первые дни 1996 года, когда буду заканчивать книгу, в одной из центральных газет появится статья: «Потусторонний мир, возможно, реален – на такую мысль наводит открытие европейских ученых». И там же я прочту удивительные слова: «На рубеже XXI века и третьего тысячелетия совершено грандиозное открытие. 96-й год распахнул перед человечеством завесу материи. За ней нематериальный, вернее, антиматериальный мир».

ЕРМОЛАЕВА

Вечером в квартире Веры Михайловны было особенно шумно. Собрались одни крикуны, как называла Дуняша Костю, Володю и Леву. Она и впускала-то их без охоты. Откроет дверь и, мрачная, отступит, ну что, мол, от вас ждать хорошего, накричите, разволнуете хозяйку, язык-то без костей, а уйдете, больной человек и уснуть не сможет, полночи скрипит в спальне тяжелая кровать.

По годам-то Дуняша была не намного старше Веры Михайловны, от силы на три. Это говорится только: сорок пять – баба ягодка опять. Дуняше и мысль такая не приходила в голову. Была она махонькая, худенькая, носик востренький, глазки – щелочками, никто на нее и внимания-то в деревне не обращал. Был, правда, Федька Копытин, и сейчас парня забыть не могла, сколько раз высматривала его на дороге, когда гнал коров, богатый был дом, стадо держали. За час до Федькиного прохода Дуняша выскочит из избы, не выспавшаяся, и вертится у забора, пропустить опасается, а Копытин и глаз на нее не свернет, гонит скотину к пастбищу, машет хлыстом, не его интерес Дуняша, есть, говорили, девчонка в соседней деревне.

А через год укатил Федор по известному адресу, недалеко жил, да уже и не виделись. Так и начала рассасываться тоска, и теперь даже себе не могла Дуняша сказать, что же такое у нее было...

Лет десять назад приехала в их края, в именье к брату, Вера Михайловна, на костылях, но веселая и добрая, словно никакой болезни она и не знада. И стала Вера Михайловна уговаривать Дуняшу поехать с ней в город, на жизнь, говорила, им хватит, волноваться никак не придется. А чего волноваться, если с тобой хороший человек. Другое было для Дуняши главным: может, повелел Господь стать опорой Вере Михайловне. Костыли не ноги, здоровый помощник все равно нужен. И отправились они из дальней сибирской волости в столицу, всюду вместе, и в Витебск из Питера в девятнадцатом, и из Витебска в Питер в двадцать втором, разделить их было уже нельзя.

Конечно, разные они с Верой Михайловной люди. Дуняша услышит что про рисунки, ничего не поймет, да и понимать-то не нужно, не ее это дело, но когда что купить, как сэкономить, тут уж Вере Михайловне до нее далеко. Да вот хотя бы сегодня! Чего только не принесла с базара, полжалованья, полученные Верой Михайловной за книгу, угрохала, – продукты по какой ныне цене! – так ведь не посмотрят крикуны на трудности, этим только еду подавай, сжуют все. Вот и спрашивается, для чего хозяйке их разговоры? Разве не видит Дуняша, как не раз от их глупостей расстраивается Вера Михайловна, в себя не может прийти, а потом сидит половину ночи и рисует, ты уж давно третий сон смотришь, а она рвет бумагу, таскает краски, себя никак не утешит. Иногда хочется крикнуть: да плюнь ты на них, Михайловна. Какая им-то цена? Нет, не крикнешь. Ладно. Но ведь про то, что они все съели, это ее, Дуняшино дело. За один вечер кого хочешь лишат провизии, хорошо, если остаются деньги, можно утром снова пойти, а если нет? И все равно не позволит о них и слова сказать. Завсегда двери открыты, идите, раз делать нечего...

Когда начались звонки в двери, Дуняша не сомневалась, что и сегодня соберется компания. Час как уже сидела у них тихая Нина Осиповна, к этой Дуняша привыкла, придет, начнет смотреть рисунки Веры Михайловны, будет головкой качать, восторгаться, божий человек, хоть и евреечка. При мальчишках она и совсем затихнет, а потом кто-то спохватится – где же Нина Осиповна, станут оглядываться, а той уже и след простыл, когда вышла, никто не видел. За Верой Михайловной Нина Осиповна тянулась хвостом. И на Басков приходила, когда там жили, и в Витебск вместе ехали, – там Вера Михайловна директорствовала в школе художников, – и вместе из Витебска возвращались. И когда с Казимиром Севериновичем была у Веры Михайловны большая дружба, – о том Дуняша никому и не сказывала, – может, и Нина Осиповна это чувствовала, по крайней мере она никогда не заходила одновременно с ним, а тихонько появлялась позднее, пробиралась бочком, спрашивала разрешения посидеть, показать свои-то работы. Вроде бы, по Дуняшиному мнению, ну что убогая хорошего может нарисовать, так ведь нет, хвалит ее Вера Михайловна, даже восхищается, конечно, при ее доброте другого и ждать нечего, но кто знает, может, какая-то правда в ее восхищениях есть.

Как и думала Дуняша, крики начались сразу. Голос у Володьки Стерлигова резкий, из кухни слыхать. Дуняша не раз советовала Вере Михайловне гнать крикуна шваброй, но та улыбалась и твердила одно: очень он, Дуня, талантливый, кричит, значит, не согласен, свое отстаивает. Вот я и слушаю, а что если какая-то правда в его криках?

...В этот раз Вера Михайловна показывала новые рисунки. Сидела она в кресле, а на высоком пуфе громоздились листы. Мужики стояли кругом, так что Дуняше ничего не было видно, да и как увидишь, если Костик Рождественский на две головы ее выше, а Лева Юдин – эти-то двое помилее Володьки – вроде бы сам и небольшой, но по сравнению с ней тоже громадный.

Пока Дуняша устанавливала самовар на подносе, пока наливала в чашки, голоса усиливались. Отчего-то громче всех смеялся Володька Стерлигов, что-то даже ему понравилось в работах Веры Михайловны.

– Да «Рейнеке-Лис» будто бы теперь написан! – гоготал он. – Гете и не предполагал, как попадет в цель через столетие. Все тогда было, и воровство, и обман, и разврат, ничего нового нынешние бандиты не придумали, только в размерах подлостей преуспели.

– Что факт, то факт! – засмеялась Вера Михайловна, и ее одобрительным смехом поддержала компания.

– А какие выразительные у вас герои! – воскликнул Володька. – Как характеры схвачены. Вы, Вера Михайловна, умеете одной деталью целое показать...

– С Волчихой можно было бы и поострее, – сказал Лева. И оттого, что окружающие хохотали, Дуняша поняла, что между Волчихой и этим Лисом, или как там его, было что-то неприличное. «Ну, кобели, – подумала Дуняша, – постеснялись бы...»

– Прекрасная работа! – похвалил длинный Костя, которого шутя звали Малюткой. – А ведь и действительно кому-то придет в голову, что вы это написали про сегодняшний день.

– Конечно, про сегодняшний, – воскликнула Вера Михайловна. – Неужели с революцией все человеческие пороки исчезли? Наоборот, думаю, пороки стали заметнее, они не вяжутся ни с новой философией, ни с новой жизнью.

И тут в дверях звякнуло. Дуняша понимающе поглядела на Веру Михайловну, и та ей улыбнулась. Эко ведь! Чувств-то не скроешь. Вот и больная, и безногая, а сердцу не прикажешь. Если любишь, то уж чего скрывать: любить никому Бог не запретил, любите...

Колокольчик на входе снова запрыгал, как савраска деревенская. Дуняша еще раз поглядела на хозяйку и поняла в глазах Михайловны приказ: бежи, Дуня, открывай, он пришел.

Крикуны даже не обернулись, для них какое значение, кто в дом заходит, это дело хозяйское.

Дуняша выскользнула в коридор, отбросила щеколду, отпустила дверь на вытянутую руку, дала возможность пройти желанному, сказала: «Крикуны давно уже тут».

Он улыбнулся добро, кивнул. Зеркало отразило умные большие глаза, густой немного вьющийся черный волос и раскрасневшиеся щеки, наверное, шел Лев Соломонович со своей Охты через морозный город пешком. А он словно и*не заметил протянутых Дуняшей рук, скинул пальто и сам зацепил на вешалку. Пальто было необычное, широкая пола колыхнулась, как занавес, а затем тяжелая материя мягко улеглась на крючке. Должно быть, заграничное, Вера Михайловна рассказывала, что жил Лев Соломонович в разных странах, даже в священной Палестине...

Лев Соломонович вошел в комнату, сказал общее «здрасьте», ответили вразнобой, безразлично, – было видно, что никому этот человек здесь не интересен, да и стар он, вернее, старше других лет на пятнадцать, так что за своего никто его и считать-то не собирается. Другое дело Вера Михайловна, глаза ее наполнились радостью, теплота согрела лицо, яснее выразилась скрытая ото всех, кроме Дуняши, тайна: нет никого для хозяйки более желанного и дорогого, чем пришедший сюда человек.

Ничего ни за столом, ни у пуфа с рисунками не изменилось, крикуны спорили о непонятном, а Лев Соломонович стоял молча за их спинами.

– Вы же, Вера Михайловна, работали с Малевичем, были едва ли не правой его рукой, орден супрематический вас чтил, куда же все делось?! – орал Стерлигов. – И морские пейзажи, и некоторые натюрморты почти банальщина, полшага до сю-сю-реализма. – И он загоготал от своей шутки. – Или как там официально: реализма социалистического.

– А мне кажется, это прекрасные вещи, Володя, – мягко возразил Лев Соломонович. – Поглядите, как решено. Я и примеров такому не знаю. Показать бы в Париже, какая могла быть реакция, там новый голос умеют ценить, поверьте.

– Да что вы все про Париж! – взвился Стерлигов. – Тут и во Псков-то не съездишь. Париж, может, и был в прошлой жизни, да теперь мало кто этому верит.

– Ладно, раз уж нам и во Псков трудно, – рассмеялся Лев Соломонович. – Вот гляжу на листы и невольно думаю, в них явное пластическое и цветовое открытие. И были бы мы с вами в других обстоятельствах, то о сделанном Верой Михайловной можно было бы говорить как об откровении.

– Не одобрил бы такого «откровения» Казимир, – буркнул Стерлигов.

– Ну а почему мы должны идти только дорогой Малевича? – опять не согласился Лев Соломонович. – У Веры Михайловны свое, для меня она – гений.

Дуся заметила, как зарделась Вера Михайловна, как быстро и благодарно перевела на него взгляд.

– Ну зачем же так, Лева...

Он будто бы не услышал ее, повернулся к ребятам, таким взъерошенным, взвинченным, сказал, как обычно, мягко и сдержанно:

– Отчего вы такой агрессивный, Володя? Вот я гляжу на эти листы и невольно думаю – никогда, ни у кого подобного я не видел, да и вы все, уверен, не видели. Были бы мы с вами в любой из европейских стран, ничего и никому бы не пришлось доказывать, выставили бы, скажем, эти листы в парижском салоне, и реакция возникла бы моментально.

– Да и у нас выставят, но только за дверь. И, конечно, вместе с художником, – выпалил Стерлигов.

Все расхохотались. Дуся хотя и не поняла толком, но нахмурилась: «Типун тебе на язык, – подумала. – В очереди тетка сказывала, что соседа только что увели за какие-никакие слова». Она чуть отвернулась и перекрестила себя, а потом и всех склонившихся над рисунками.

Лев Соломонович отстаивал свое.

– Зачем же так страшно? – как обычно мягко сказал он. – Три дня назад я приводил к Вере Михайловне приехавшего недавно из Франции художника Фикса, уговорил ее показать две последние серии гуашей. И Рейнеке, конечно, и Лукреция. Он просто в восторг пришел. Вот, сказал, был бы ’фурор в салоне, если бы можно было там показать.

И опять Дуняша заметила благодарный хозяйкин взгляд и счастливую радость в глазах Льва Соломоновича.

И Костя Рождественский и Лева Юдин подтащили стулья, уселись рядком, маленький да большой, передавали друг другу листы, покачивали головами, перешептывались.

– А Малевич, – не унимался Лев Соломонович, – он же сам назад пошел. Я видел последние его реалистические портреты, конечно, художник большой, умница, но ведь уже не вперед идет...

– Ну, это вы зря, мсье Гальперин, – возмутился Стерлигов. – Гений он гений и есть. И вчера, и сегодня, и завтра. Только завтра он может еще более значительным показаться. Не вам его обсуждать.

– Ах, Володя, Володя! – с обидой сказала Вера Михайловна. – Малевич не икона, а такой же, как мы, человек. Почему же у него не может быть и падений и взлетов? По моему мнению, его супрематически^ концепции конечны, исчерпаемы, а искусство должно быть вечным. Другое дело, что лучшее и оттуда нужно брать, а двигаться по-своему. Неслучайно, думаю, и я и Юдин, да и то, что Гальперин делает, – это искусство пластики, пластический реализм, – и она обернулась к Льву Юдину. – Так я называю, Левушка?

Теперь уже орали все. Дуняша вроде и слушала, но понять не могла, да и понимать не старалась: не ее это дело. Она подняла самовар и пошла на кухню. Пора было кипятить еще раз.

А о ком кричат, Дуся не хуже других знала. Казимир и сюда являлся, на Десятую линию, и в Витебск приехал, когда они с Верой Михайловной прикатили техникум художества создавать, да и раньше – еще на Басковом жили, – он и там бывал. Начальник – начальник и есть. Обидно за всех. Поглядит рисунки и давай замечания тыкать, а они стоят расстроенные и кивают ему, соглашаются, а в глазах боль. Конечно, слова он произносил странные, для простых людей таких слов попросту нету. И как эти мальчишки, да и Вера Михайловна, могли эти наказы понять! Но ведь понимали, хотя и цепенели перед ним, будто не человек здесь, а сам Господь.

Было у Дуси еще подозрение, и если так, то, как говорят, на здоровье. Казимир являлся к ним, и Вера Михайловна, как только попьют чаю, отправит Дусю к свояченице, тоже из их деревни.

– Побудь, – скажет, – до вечера, мы поработаем.

А уж как они там работают, догадаться легко. Одно понимаешь: человеческое всем требуется. И если такое есть, так и на счастье. А вот когда их любовь окончилась, когда обидел Веру Михайловну Казимир, Дуся это сразу почувствовала. Ну что ж, и такое пережить надо. Бог все видит, жизнь идет, авось другое счастье пошлет хорошему человеку...

Сполоснула старинные чашки – они у Веры Михайловны из отцовских подарков – расставила на столе. Нелегко живут, но сдаваться не хочется. Дуся тоже села со всеми, теперь заговорили про крестьянскую жизнь, начал вроде бы Костя.

– Довели деревню до голода, согнали крестьян в колхозы, кто что имел, все в общину кинули, значит, свое уже никому не принадлежит, нет у людей ни права на лошадь, ни права на собственную козу.

Лев Соломонович и тут Палестину вспомнил, у них тоже что-то вроде колхозов строилось, но все по-другому, объединялись добровольцы, никто их там не сгонял, вот и получались вроде бы коммунисты, только этих слов там употреблять не хотели.

– Да какая у нас Палестина! – крикнул Стерлигов. – Если и живописью-то нельзя заниматься свободно, обязательно должен картиночки рисовать, да такие, чтобы начальство понимало, а у этого начальства по одному классу приходской школы. Уж лучше делайте фотографии, это понятнее, зачем огород городить! Вон на недавнем съезде писателей Максим Кислосладкий такую чушь нес, читать страшно. Я даже подумал, если его речь воспринимать как приказ, то очень скоро все искусство погибнет. И живопись, и литература, и музыка.

Костя Рождественский при упоминании Кислосладкого так прыснул, что окатил чаем Стерлигова. И тут Дуняша вдруг заметила, что стоит на столе лишняя чашка, огляделась, конечно, нет Нины Осиповны, божьего человека: эта, как только сборище соберется, незаметно уйдет. И Лева-маленький, и Костик-болыпой, и Володя-крикливый – все поразились: когда же выпорхнула птаха? Сидела в сторонке, вопросов не задавала, а разорались – и сгинула.

– В окно вылетела, – пошутил Стерлигов, и все снова расхохотались: от Нины Осиповны можно было и такого ждать.

– Да она и в Витебске всегда одна, – с сожалением сказала Вера Михайловна. – Идет по морозу. Что, Дуняша, на ней теплого?

– Все легонькое...

– Господи, спаси и сохрани, – вздохнула Вера Михайловна. – Ей же в конец Марата, это больше часа пешком, какой нынче извозчик. Двадцать градусов на улице.

– Странный человек эта Коган, – сказал Лева. – Живет одна, я как– то зашел к ней в комнату, расхаживает курица с цыплятами, это она взялась детскую книгу иллюстрировать, натуру домой привела. Каждому цыпленку бумажные штанишки шьет, они же по подушкам бегают, не шибко заснешь к ночи. Ничего не поделаешь, Малевич конструкции требовал, куриц не нужно было дома держать, а теперь – соцреализм.

– Я ее очень жалею, – с печалью сказала Вера Михайловна. – Неприспособленная. Больная. Мне кажется, всегда голодная, а ведь она способнейший человек!

– Это Коган способная? – возмутился Стерлигов. – Да если и способная, то чужим умом. Все более или менее интересное у нее от Малевича.

Вера Михайловна поглядела на Стерлигова с осуждением, вздохнула.

– Вы жестокий, Володя. А жестокости и без нас полно. Смотрите, что в стране творится...

– Чего стоит Союз художников! – воскликнул Гальперин. – Кто в нем бал правит? Страшные, заскорузлые бездари. Когда жил за границей, как хотелось домой, об одном только и думал: в России все иначе, там тебя ждут, там открываются небывалые перспективы, а приехал – и кончились иллюзии, восемнадцатый век, такое и предположить было невозможно...

Расходились в двенадцатом. Рождественскому и Юдину недалеко, Стерлигов пошел с ними. Шестиметровая комнатка, что они снимали, не особая для гостей площадь, но втроем веселей, еще поспорят, а затем и на полу можно поспать, была бы подушка да одеяло.

Дуся поглядела украдкой на Льва Соломоновича – этому тяжелее всех, если решится ночью на Охту, к утру только и добредет. Нет, скорее он здесь останется. Тайна-то не своя, а Веры Михайловны. Конечно, каждое утро Дуся Вере Михайловне корсет надевает, непросто решиться в таком положении на замужество, а ему на женитьбу, но ведь сколько у нее доброты, как он ее слушает, как смотрит в лицо, как меняется выражение глаз, когда она его хвалит.

Да и хорошо им вдвоем. Есть у Дуняши надежда, что однажды решится Лев Соломонович и переедет к ним. А может, и не Лев Соломонович это решает, а сама Вера Михайловна, от него бы зависело, давно бы у них жил.

Пока переносила посуду на кухню, они все перешептывались. Сейчас скажет: «Закрой на ключ, на крюк-то не нужно». Конечно, не нужно, как он вернется, если крюк наложить, так и будет в парадной до утра стоять? Наклонила голову, чтобы не видеть их лиц, смахнула со скатерти крошки, а Верочка-то Михайловна вдруг мягко Дусину мысль вслух и высказала:

– Дуняша, дверь только на ключ, этого вполне достаточно.

– Ну, мне пора, – сказал Лев Соломонович, – проводи, Дуся.

Она пошла за ним, хотела перекрестить, хороший человек, хоть и другой нации. Он улыбнулся ей, вышел на лестницу. Дуняша поглядела вслед, подумала, что прощаться нечего, и получаса не пройдет, как вернется, откроет замок недавно «потерянным» ключом, – уж она-то знала, как его потеряли! – и проскользнет к Вере Михайловне. А утром Дуся будто бы удивится, что Лев Соломонович стоит у мольберта, рисует, когда и успел прийти, вот уж чудо-чудесное. Сказать нельзя, приходится делать вид, что догадаться о таком пустяке ума нет...

Повернула ключ, заспешила к Вере Михайловне, нужно помочь снять корсет. Когда-то ее отец делал на заказ этот панцирь, заграничные мастера за большие деньги придумывали металлические крепления и зажимы, соединяли колени и бедра, требовалась сноровка, чтобы большое и тяжелое тело посадить в кресло. Когда не спешила Вера Михайловна, то могла и сама справиться, а торопилась – Дусю звала, с ней легче. А вот руки у Веры Михайловны были сильные, и себя поднимала без костылей, обходилась палочкой, а потребуется дальняя дорога, то и с костылями могла. Что у нее в детстве случилось, этого Дуся не знала. Тогда-то в Сибири говорили крестьяне, будто девчонка падала с лошади, перебила спину, а вот теперь как-то услышала от Веры Михайловны: была у нее болезнь, костный туберкулез, вот и повез ее отец в дальние страны, и где-то сделали ей особый корсет.

И самое удивительное, что Вера Михайловна не боялась никаких походов, и теперь, когда сорок один, и десять лет тому назад, куда она только не ездила! На Белое море – с Богом! На Днепр – пожалуйста. А уж здесь, у Питера, каждое лето на озера, и в Кавголово, и в Токсово, всюду, где жили друзья-художники.

Загодя нанимали телегу, укладывала Дуняша нужные вещи, краски, холсты и бумагу – главная забота, – конечно, питание, одеяла да простыни, а дальше вожжи в руки и покатили. Верочка Зенькович, ее ученица, как-то рассказывала: мчатся они по дорогам, одни ухабы да рытвины, а лошадь будто сама путь выбирает, ни тряски, ни качки.

– Какая умная у нас лошадь, – похвалила Верочка, когда подъехали.

А Вера Михайловна поглядела с ехидцей, сказала шутя:

– А мне-то казалось, это я умная...

Дуся расшнуровала корсет, подождала, когда Михайловна ляжет, прикрыла, как маленькую, одеялом, подушку подбила.

– Уже поздно, Дуня, – сказала она. – Ложись. И раньше десяти не поднимайся. Устала я.

Дуся тихонько перебралась в свою комнатку, поплотнее прикрыла дверь и легла. О чем говорить: и получаса не пройдет, как откроет замок Лев Соломонович. А утром уйдет ненадолго, чтобы снова возникнуть в назначенные десять. Думала, раз судьба так решила, что у нее, Дуси, своей семьи нет, то пусть будет хороший друг у хозяйки, ой как нужна ей опора.

Хрустнул ключ, проскрипела дверь, и легкие шаги послышались у соседней комнаты.

Дуняша присела на секунду – благословила обоих, добрые люди, и их любовь добрая, богоугодная. А что не венчаются, или, как там теперь говорят, расписываются, так и понять можно – зачем давать людям случай лишний раз говорить о болезни, может, кто и с сочувствием подойдет, а кто – со смешком.

Надо спать! А когда утром Дуся войдет в спальню, Вера Михайловна будет счастливая, хорошо причесанная, улыбнутся оба, будто бы давно ждут ее с самоваром.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю