Текст книги "Мышеловка"
Автор книги: Сайра Шах
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
***
Тобиас кладет Фрейю в перевязь, и мы отправляемся на долгую прогулку. Сегодня день охоты, но мы уже знаем охотников. Мы выучили их правила.
На холмах лежат теплые и густые облака. От этого чувствуешь себя уютно в ограниченном пространстве.
– Мы как будто в лесу из облаков, – замечаю я.
– Или попали в британское лето, – говорит Тобиас.
Мы идем по хребту дракона, с удовольствием рассматривая у себя под ногами всякие мелкие детали, которые раньше никогда не замечали: обычно в этом месте внимание привлекает открывающийся отсюда вид дикой природы.
– Я читал, что эта дорога относится еще ко временам неолита, – говорит Тобиас. – В средние века она была забита гружеными мулами, вдоль нее стояли лавки, где люди обменивались своими товарами.
– Волшебное место, – говорю я и спохватываюсь, не напоминаю ли сейчас Лизи с ее высказываниями.
Облака движутся, позволяя нам ненадолго увидеть прячущееся за ними синее небо. Мы наслаждаемся то появляющимся, то исчезающим видом гор, находим потаенные места, где растут громадные грибы-зонтики и полевые грибы, расположенные причудливыми кольцами. Река очень красива в это время года: быстрая, широкая и с очень прозрачной водой. Мы обнимаем друг друга и вспоминаем, зачем мы здесь.
По дороге обратно Тобиас говорит:
– Иди взгляни на это.
Я иду за ним, ожидая увидеть какую-то новую прелесть. Но это полумертвый, лежащий на боку дикий кабан, еще молоденький, вдвое меньше взрослого, но уже потерявший свою детскую пятнистую шкурку. Я смотрю на полуприкрытый остекленевший глаз, на медленно поднимающийся и опадающий бок. У него во рту и вокруг глаз уже начинают собираться мухи.
Тобиас толкает его палкой; бедное животное с трудом поднимается на дрожащих ногах и медленно идет, шатаясь. В этой походке есть что-то омерзительное. Его рыло волочится по земле – очевидно, что у него нет сил поднять его, и, когда он продвигается вперед, вокруг его пятачка собирается нелепый пучок сухой травы. Он все время сильно кренится, как будто вот-вот снова упадет. Все это выглядит ужасно уныло и безнадежно, и я чувствую, что меня тошнит.
– У него сломана челюсть, – говорит Тобиас.
И тогда я замечаю неестественный угол, под которым слишком уж широко открыт его словно зевающий рот.
– Бедняга, должно быть, мучается в агонии.
– Он очень худой, – говорит Тобиас. – Возможно, он вот так шатается уже несколько дней. Нам нужно найти кого-нибудь, кто его прикончит.
– Пойду разыщу Жульена, – говорю я. – Мы сейчас неподалеку от его дома.
Жульен у себя в саду. Я испытываю приступ замешательства. Его взгляд соскальзывает с меня в сторону; у него такой вид, как будто он жалеет, что и сам не может последовать за своим взглядом.
– Жульен! Вы нужны нам, это срочно: там умирающий кабан. Он жутко страдает. Нужен кто-нибудь, кто может убить его.
– Анна, убивать – это вообще-то не по мне.
– Но что мы можем сделать в этой ситуации? Нельзя оставлять его так страдать.
– Раненый кабан. Он может быть опасен. Лучше оставьте его в покое. Никогда не вмешивайтесь в дела природы. – И он отворачивается, пожалуй, даже слишком резко.
Неожиданно я прихожу в ярость. Я инстинктивно чувствую, что мы должны вмешаться. Ему просто не хватает духу сделать это; ему даже не хватает смелости посмотреть мне в глаза.
– Я должна тебе кое-что сказать, – язвительно говорю я. – Я беременна.
Он поворачивается ко мне вполоборота, и его худые плечи слегка наклоняются вперед, как будто он борется с сильным порывом ветра.
– Ну, не молчи. Скажи хотя бы что-нибудь!
И снова его глаза ускользают от моих.
– Знаешь, Анна, – говорит он, – сейчас не время для выяснения отношений. В данный момент мне нужно пространство для самого себя. Надеюсь, ты меня понимаешь.
Я смотрю, как его худощавая фигура отворачивается от меня. Как я могла считать, что он лучше или умнее, чем кто-либо еще? Как я могла воображать себе, что у него могут быть какие-то ответы на мои вопросы? С моей абсурдной страстью покончено.
Я слышу вдалеке звуки chasse. Я торопливо иду в этом направлении, пока не встречаю Людовика с охотничьим ружьем.
– Там кабан, он ранен! Он страдает!
Мне кажется, что после всех тех человеческих несчастий, которые ему довелось увидеть, страдания какого-то кабана он серьезно не воспримет. Но как только Людовик понимает, о чем речь, он торопливо идет вместе со мной.
– Не волнуйтесь, Анна. Я положу конец его мучениям.
Несколько секунд мы молчим.
Как только доходим до кабана, Людовик единым привычным движением, без всяких пауз приставляет ружье к голове животного и стреляет. Задние ноги кабана в последний раз конвульсивно поджимаются вперед, все тело содрогается, после чего он замирает.
– Молодой самец, – говорит Людовик. – Должно быть, в него неудачно попал кто-то из охотников. Не все у нас прекрасные стрелки.
– Людовик, – вдруг выпаливаю я, – а как все-таки умерла Роза?
– La drôle de guerre[95]95
Странная война (фр.).
[Закрыть], – говорит он и пожимает плечами.
Я не собираюсь снова позволить ему просто так отделаться от меня, как он это уже однажды проделал на День Победы возле мемориала.
– Что конкретно это означает?
Мгновение мы пристально смотрим друг другу в глаза. Наконец он говорит:
– Она пошла предупредить мужчин о нападении немцев на лагерь партизан. Но было уже слишком поздно. Она не смогла пройти через кордон. Снайпер снял ее, когда она уже направлялась домой. Вот я и говорю: La drôle de guerre.
Я представляю, как Роза отважно пробирается вперед, чтобы предупредить мужчин, как она теряет жизнь из-за глупой случайности, когда оказалась не в то время не в том месте, как умирала, понимая, что не сумела никого спасти своим героизмом.
На долю мгновения Людовик медлит. Когда он говорит снова, тон его меняется:
– Я не должен был отпускать ее туда. Я жил с чувством… вины… более шестидесяти лет. И много лет я убеждал себя, что бедный Томас был мне наказанием.
Я начинаю качать головой, но он останавливает меня.
– С тех пор как умерла Тереза, я стал по-другому смотреть на многие вещи. Мы думали, что у нас вообще никогда не будет ребенка. Наверное, Томас не был наказанием. Наверное, мы все-таки сделали достаточно добра, чтобы заработать себе чудо – небольшое чудо.
Пасть кабана по-прежнему широко раскрыта. Я вижу, что внутри начали прорезаться длинные зубы, которые в зрелом возрасте превратились бы в большие клыки – предмет его гордости. А пока виден всего только кончик одного зуба.
– А может быть, с вашей la petite то же самое? – спрашивает Людовик. – Может быть, она тоже чудо, только маленькое?
***
Мое хорошее настроение улетучилось. В висках пульсирует боль, ломит все кости. Я чувствую себя изможденной и подавленной.
– Тобиас, притормози. Я очень устала и выбилась из сил.
– Тогда присядь, а мне нужно немного пройтись. Я вернусь за тобой.
Я сажусь на ковер из вереска. Когда-то здесь было поле. Сейчас природа забирает его обратно – в точности, как предупреждал Людовик. Сначала появляется вереск, ракитник и ежевика. Они душат более мелкие растения и образуют непроницаемые заросли. Сквозь них не могут пробраться даже животные. Молодые деревца получают шанс прорасти. Через несколько лет здесь уже стоят высокие тонкие деревья, которые, в свою очередь, заглушают ежевику. Через тридцать-сорок лет имеем уже новый неконтролируемый лес. Там, где почва для этого слишком бедна, получаем заросли кустарника, которые на глинистом сланце называются maquis, а на известняках – garrigue.
Я опускаю глаза. На лиловом вереске видны капли красной крови. Моей крови.
Все, что живет, душит этим что-нибудь другое. Все, что умирает, дает этим дорогу новой жизни.
У этого ребенка еще может быть какой-то шанс выжить. Я знаю, что должна сидеть неподвижно, должна дождаться Тобиаса, должна успокоиться и думать о хорошем. Но я не могу: мне необходимо, чтобы он был рядом со мной.
Я встаю и бегу.
– Тобиас!
Он оборачивается и машет мне рукой, снова очень бодро.
Я кричу ему:
– У меня кровь!
Сначала он не понимает. А потом широким шагом направляется ко мне с Фрейей, которая подпрыгивает в своей перевязи у него на груди.
– Уже случилось слишком много плохого, – плачу я. – Я этого не переживу.
Не говоря ни слова, он обнимает меня, как будто может просто силой своих рук удержать от того, чтобы я не развалилась на части. Затем он начинает действовать: отводит нас обратно домой, упаковывает противосудорожные лекарства для Фрейи и ее коляску, грузит нас обеих в машину и везет в отделение скорой помощи в Монпелье.
Даже при максимальной скорости на это уходит полтора часа. Я вижу вспененное море, которое совсем не похоже на Средиземное. Кровь сочится, как из подтекающего крана. Я чувствую, как руки мои колют невидимые иголки. И лениво думаю, за сколько времени может вытечь вся моя кровь.
***
Припарковавшись перед больницей, Тобиас бросается внутрь, возвращается с креслом-каталкой, на руках переносит меня в него, а потом еще как-то умудряется толкать его вперед и везти коляску с Фрейей.
В отделении скорой помощи любезная медсестра ставит нас в очередь за агрессивно настроенной женщиной и ее дочерью – причем обе они пришли на своих ногах и, соответственно, чувствуют себя лучше, чем я.
Когда же медсестра наконец замечает громадное кровавое пятно, которое образуется подо мной, ее заметно передергивает. Она сама хватает мою каталку и толкает мимо людей, которые лежат на носилках в коридорах. Ее паника передается и мне.
Первый врач, которого она находит, даже не взглянув на меня, отфутболивает нас со словами:
– Я уже закончил дежурство.
Молоденькая девушка-интерн, бросив на меня беглый взгляд, второпях бросает:
– Извините, – и бежит догонять доктора, который только что отослал нас.
Мир вокруг начинает выглядеть странно и расплывается перед моими глазами. Появляется бригада реаниматоров, которая подключает меня к целой куче своих приборов.
Я слышу, как врач говорит коллеге:
– Эта женщина приехала в отделение, а они даже не взяли анализ крови и не уложили ее под капельницу.
Затем меня отвозят в операционную и усыпляют.
***
Когда я просыпаюсь, на меня сверху вниз смотрит Тобиас и улыбается. Я по-прежнему подключена к двум проводам и трясусь от холода под своим одеялом. Тобиас кладет Фрейю рядом со мной на койку, и я ощущаю тепло ее тела, которое, словно печка, прогоняет холод. Тобиас поднимает хромированные перила кровати, и она пристально, не отрываясь, смотрит на них. Через несколько минут она протягивает руку и пытается потрогать блестящий металл пальцами.
Очень скоро им пора уходить. Когда Тобиас хочет поднять Фрейю, та начинает реветь.
Я смотрю на ее разгневанное, сморщенное личико и сама захожусь слезами.
– Фрейя, – всхлипываю я, – ты разбила мне сердце.
Тобиас поднимает ее с моей кровати, и когда тепло ее маленького тела оставляет меня, тут же опять резко накатывает холод.
Октябрь
Меня одолевает жуткая тоска. Приехав сюда, мы совершили ужасную ошибку. Я рвалась к сверкающему синему морю, цитрусовым рощам, к безветренной погоде и интересным беззаботным местным жителям, а не к этим строптивым французам с их жуткой бюрократией и невежественным убеждением, что их путь является единственно правильным. А еще я испытываю чувство вины из-за Лизи. Я так и не навестила ее еще раз и молчаливо опустила вопрос о том, чтобы она вернулась к нам, когда выйдет из больницы.
Сегодня утром я испытываю кратковременный всплеск энергии и, одевшись, занимаюсь перестановкой мебели в гостиной. Я делаю это сама, потому что знаю: Тобиас будет возражать против любых перемен, но ему будет лень что-то предпринять, чтобы этому воспрепятствовать. Для перестановки нужно двигать тяжеленный буфет и другие массивные вещи. У меня болит живот. Но мой ребенок мертв, так что какой вред это может нанести ему теперь?
На огороде не осталось ничего, кроме цветной капусты. Я приношу одну головку на кухню и еще полчаса выбираю маленьких гусениц, которые забрались в щели между соцветьями. Их там больше пятидесяти. Чтобы извлечь всех, мне пришлось разломать головку на мелкие кусочки. После этой с любовью выполненной работы я готовлю суфле из цветной капусты.
Тобиаса не видно. Откуда-то снаружи доносится какой-то стук.
– Иди кушать, еда готова! – кричу я в открытую дверь. – Это суфле.
– Конечно, иду, – откликается он и, разумеется, никуда не идет.
– Иди есть, негодяй! – неожиданно для себя ору я. – Иди сюда НЕМЕДЛЕННО!
На этот раз ответа нет вообще. Я стою, смотрю, как оседает мое суфле, и представляю себе, какой получится беспорядок, если я сейчас швырну все это об стенку.
Проходит добрых пять минут, прежде чем появляется Тобиас. Я тут же набрасываюсь на него:
– Тебе что, совершенно наплевать на то, что я говорю?
И только теперь я замечаю, что Тобиас очень бледный, и из руки его течет кровь.
– Где ты вообще был?
– На лестнице. Пытался починить желоб на крыше. Как ты меня просила два дня назад. Я тебе утром говорил, что сделаю это. – Он не может удержаться и едко добавляет: – Но ты, очевидно, меня не слушала.
Это злит меня еще больше, поскольку я чувствую, что он выбил у меня из-под ног почву и получил моральное преимущество.
– Возможно, это потому, что ты вечно откладываешь выполнение своих обязанностей, – ворчу я.
– Ты просто все время готова наговаривать на меня, – грустно говорит Тобиас. – Что бы это была за жизнь, если бы я дергался каждый раз, когда ты мне что-то сказала? Сколько времени прошло бы, прежде чем ты наелась бы этим по уши?
На короткий миг я вижу себя его глазами: досаждаю и придираюсь к нему, все больше и больше сходя с ума.
Чуть позже Тобиас приходит на кухню, где я мою посуду, и я говорю:
– Прости, прости, прости. Я тебя очень люблю.
И он, разумеется, говорит, что все в порядке. Но сама я знаю, что на самом деле ничего не в порядке, и моя злость вскоре вскипит снова. И в конце концов это погубит нас.
Раньше, когда кто-то вел себя ужасно по отношению ко мне, а я не могла ничего с этим поделать, я говорила себе: «Ладно, по крайней мере я не должна быть таким человеком». Но сейчас я такого уже не говорю. Потому что я таки стала таким человеком. Я попала в западню внутри ужасного человека, и это какой-то ад.
***
Растянув свое пребывание вместе с Керимом и Густавом почти на месяц, моя мама снова живет у себя дома одна. И снова начала бомбить меня своими нелепыми телефонными звонками.
– Дорогая!
– Да, мама.
– По-моему, есть такая организация, которая называется «Орган надзора за телевидением». Это верно?
– Ну да, есть такое.
– Это хорошо. Послушай, дорогая, не могла бы ты позвонить им и сказать, что у меня картинка становится размытой?
– Лучше бы ты вызвала мастера. Должно быть, дело в твоем телеке.
– Нет, не в нем. Я уже вызывала тут одного, так он сказал, что с ящиком моим все в порядке. Я считаю, что это просто неуважение.
Я швыряю телефонную трубку.
– Я по горло сыта всем этим ее сумасшедшим бредом, – бушую я. – Она преднамеренно и преступно тянет на себя внимание. Она абсолютно ни о ком не думает, кроме себя самой.
– А ты сама думаешь? – спрашивает Тобиас.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Раньше ты такой не была: ты не была настолько поглощена своим несчастьем, чтобы ни во что не ставить окружающих тебя людей. Ты послушай, что она тебе не сказала.
– Например? Что это ты вдруг стал таким сопереживающим?
– Ну, для начала: «Я в ужасе оттого, что ты живешь во Франции с ребенком-инвалидом». Не говоря уже о «Мне нужно найти подход к тебе, но я слишком горда, чтобы о чем-то просить».
В глубине души я, конечно, понимаю, что он прав: она хочет получить от меня какой-то эмоциональный отклик. Но те годы, которые мы провели, не разговаривая друг с другом, напоминают промерзшую пустошь. Я не могу перейти через нее. И даже не хочу пробовать.
Сегодня утром через щель в двери на пол падает толстый белый конверт. Распечатав его, я узна´ю, что теперь я официально имею право открыть в своем помещении кулинарную школу местной кухни.
Мне впору кричать «ура». Я смотрю на Фрейю, которая лежит на своем детском коврике, и вместо этого заливаюсь слезами.
Я много месяцев с нетерпением ждала этого дня. Планировала его. Надеялась, что он станет переломным моментом. Каждый раз, когда в голову ко мне закрадывалась мысль, что я не справлюсь, я говорила себе, что, когда получу это письмо, жизнь наша каким-то образом станет лучше. И теперь, когда оно наконец пришло, я понимаю, что ничего не изменится. Не может измениться.
Я продолжаю ставить перед собой маленькие цели, но всякий раз, когда я достигаю одной из них, я сталкиваюсь с тем фактом, что ничего не изменилось. То, что было неправильно – неправильным и осталось, и будет таким всегда. Но смириться с этим очень тяжело, и поэтому все, что я могу сделать – это выбрать новую цель и все начать сначала.
***
Каштановые деревья за окном стали золотыми. Их колючие плоды раскрылись, и начался еще один изобильный пир. Спелые каштаны блестящие, гладенькие, густого темно-шоколадного цвета и привлекательные, как настоящее сокровище.
Во времена Розы каштаны представляли собой главный урожай года, определявший: сытой будет зима или голодной. Людовик объяснил мне, как paysans раньше сушили их в seccadous – специальных каменных зданиях, которые до сих пор разбросаны по деревенской местности. Каштаны были той единственной причиной, по которой вообще существовала далекая горная деревушка, где жила Роза. Она писала:
Земля здесь слишком скудна для пшеницы. Чтобы выжить, люди рассчитывают на каштаны. Каждый вечер после сбора урожая они сортируют их при свете свечи, снимают с них кожуру и перемалывают в муку.
Нам следовало бы их собрать. Я должна приготовить marrons glacés[96]96
Засахаренные, глазированные каштаны (фр.).
[Закрыть] и purée de châtaigne[97]97
Пюре из каштанов (фр.).
[Закрыть]. Но весеннее предсказание Жульена сбывается: я измотала себя.
Даже кормление ребенка – изнуряющее дело для меня. Зачастую я слишком деморализована, чтобы хотя бы попробовать кормить ее грудью. Каждая бутылочка дается с боем. Частенько Фрейя не доедает свою порцию, а если и доедает, то тут же срыгивает. Я всякий раз вскакиваю, когда замечаю какие-то признаки того, что она проголодалась, но обычно ко времени, когда я готовлю ей смесь в бутылочке или показываю грудь, она снова засыпает. Два часа на бутылочку, четыре бутылочки в день. Это восемь часов, которые ежедневно уходят на ее кормление. Это не считая времени, которое нужно, чтобы убрать после того, как ее вырвало.
Каштанам придется подождать. У меня больше нет сил на заготовки. Даже если бы мне удалось убедить Тобиаса помочь мне их собрать.
Сейчас установились дни, когда погода одна из самых лучших в году. Идущие порой дожди чудесным образом из выжженной бурой земли вызвали к жизни полевые цветы и мягкую изумрудную травку. Я предпочитаю это нежное очарование тому бурному росту, который бывает весной: оно более сдержанное, как будто природа уже ведет учет, взвешивая свой следующий шаг.
В обед я кормлю Фрейю слишком быстро. Она срыгивает прямо на меня. Я читала, что ребенку ее возраста необходимо тысячу триста калорий в день. Если нам удается давать ей семьсот, это уже большая удача. Она худеет. Я думаю, что в данный момент ничего страшного, но больше терять в весе ей нельзя.
Все животные, собирающиеся пережить зиму, делают запасы еды. Высоко на ореховом дереве я замечаю рыжих белок, которые начали собирать грецкие орехи за день до нас. На чердаке полно маленьких тайников с каштанами – крысы тоже запасают их.
На улице еще достаточно тепло, чтобы было приятно находиться на свежем воздухе, но чувствуется, что для замечательной погоды уже наступает fin de siècle[98]98
Конец века (фр.).
[Закрыть]. И половина мира окружающей нас дикой природы протаптывает тропу к нашей не запирающейся двери в поисках места, где можно было бы перезимовать.
Громадный шершень, покачивая брюшком в каком-то своем странном танце, с жужжанием садится рядом с Фрейей. Я слишком напугана, чтобы попробовать прогнать его – боюсь, чтобы он не ужалил ребенка.
– Тобиас! – зову я. – Тобиас, не мог бы ты помочь мне с этим шершнем?
Но он снова сидит в своем привычном положении в гостиной: склонился над компьютером и не слышит, что бы я ему ни говорила.
На улице кружат еще четыре или пять шершней; наш шершень – это король, который пытается убедить их последовать за ним внутрь дома. Я беру веник и смахиваю его. Он дико жужжит и улетает в открытую дверь.
Вечером Фрейя тоже вырвала всю свою бутылочку. Ночью снова полно ночных бабочек, а цикады в шкафах поют свои прощальные песни.
***
– О, здравствуй, дорогая, я просто подумала: позвоню-ка я тебе.
– Мама, у тебя все в порядке? Сейчас пять часов.
– Правда? А мне казалось, что еще не так поздно. Должно быть, я снова задремала.
– Пять часов утра.
– Да, дорогая. Я слышу. Я не глухая. Чем занимаешься?
– Я спала. Мама, что вообще происходит? Ты что, не спишь?
– Конечно нет! Я только что с прогулки. Там такая замечательная луна.
– Ты гуляла?
– Ну да, я всегда гуляю после обеда.
– Когда же ты тогда обедаешь?
– В полночь, дорогая.
– Но… не хочешь ли ты сказать, что ты целый день обходишься без обеда?
– О, не говори глупости, дорогая, это же был завтрашний обед.
– Мама, прошу тебя, пусть только все это не означает, что я должна буду заботиться еще и о тебе.
– Все в порядке, дорогая. Все предельно просто. Я решила, что главный прием пищи у меня будет в обед. Когда живешь одна, вечер – это действительно пренеприятный момент. А если главный прием пищи происходит в середине дня, получается чуть менее неприятно.
– В середине ночи, ты хотела сказать.
– День, ночь, – говорит моя мама, – они у меня как-то все перемешались.
После ее звонка уснуть я не могу. Фрейя рядом со мной беспокойно ерзает и начинает икать.
Я расталкиваю Тобиаса. Он что-то бормочет, проснувшись только наполовину.
– Мне нужно принести бутылочку, – говорю я. – Не дай ей заснуть, пока я пойду и все приготовлю, хорошо?
На кухне, оставшись наедине с собой, я наслаждаюсь моментом покоя. Может быть, именно поэтому моя мама стала полуночницей? Есть какое-то тонкое счастье в ощущении, что некие тривиальные вещи находятся под твоим контролем и идут так, как и должны идти. Ритмичное тиканье кухонных часов. Урчание холодильника. Сверкающая чистота каменных плит на полу кухни. Мои стеклянные банки, выстроившиеся рядами на полках.
Готовя бутылочку, я размышляю над вопросом, который крутится у меня в голове с момента рождения Фрейи. Что делает меня матерью? То, что я спускаюсь на кухню и готовлю ей бутылочку, когда она в этом нуждается? Что я всегда маниакально помню названия ее лекарств? Или что удовлетворяю ее потребности, какой бы уставшей и обиженной себя ни чувствовала?
Когда я снова поднимаюсь наверх, Тобиас и Фрейя крепко спят, обхватив друг друга руками. Я осторожно извлекаю ее из его объятий и пытаюсь подсунуть ей бутылочку. Она ее не берет. Вместо этого дугой выгибается назад и прижимает язык к верхнему нёбу, как делала, когда только родилась. Когда взгляд ее падает на меня, ее лицо кривится с выражением укора, она открывает рот и кричит.
Тобиас снова просыпается.
– Дай ее мне, – говорит он. – Тебе нужно срыгнуть? Рыгги-рыг…
Фрейя, как папина дочка, тут же перестает верещать и улыбается ему.
– А знаешь, Анна, – говорит он, – я бы не променял этот опыт ни на что другое. Мы не хотим эту глупую бутылку, правда, Фрейя? Попробуй опять дать ей грудь.
Ее губы щиплют кончик моего соска, и я чувствую, как она едва заметно тянет. Ощущение для меня замечательное, и я догадываюсь, что для нее тоже. Но этого недостаточно, чтобы привязать ее к жизни.
В эти дни Тобиас разговаривает с Фрейей во время ее приступов:
– О, солнышко, нет! Нет! Пожалуйста, не нужно…
Кажется, что к этому он никогда не привыкнет, все время реагируя так, как будто это с ней в первый раз, как будто искренне верит, что, если ему удастся найти правильные слова, он сможет предотвратить приступ до его начала. Не знаю, помогают ли ей эти разговоры, но похоже, что помогают. Тобиас всегда держит ее на руках и утверждает, что это тоже помогает, но только Богу известно, так ли оно на самом деле.
При виде ее бьющегося в конвульсиях тела эти мысли разбегаются. Есть множество других вещей, о которых нужно переживать. Например, что будет, если крысы начнут бегать по полкам и сбросят мои стеклянные банки на пол?
Завтра поеду в Эг и куплю деревянные шипы. Я воткну их по краям полок, и они не дадут банкам упасть. И тогда моя система будет завершена.
***
Единственное, что делает мою жизнь терпимой, – это мысль о двойне. Иногда это девочка и мальчик, иногда – две девочки. Бóльшую часть времени они выглядят совсем как Фрейя. Энергичные, жизнерадостные подобия Фрейи. В отличие от нее, они развиваются. Я сама решаю, какими будут их первые слова и что они предпочитают есть. Я даю им имена, придумываю меню и стараюсь представить себе, что буду чувствовать, когда на руках у меня будет нормальный ребенок, с правильным мышечным тонусом.
Мне представляется необходимым точно установить людей, которых я люблю больше всего на свете.
– Тобиас, я тут подумала. Кого бы ты хотел увидеть у себя в кровати?
Лицо Тобиаса медленно расплывается в улыбке.
– Анна, это ты так пристаешь ко мне?
– Я не это имела в виду. Представь себе идеальное воскресное утро. Тебе уже подали в постель чай в серебряном чайнике, тост из отрубей с домашним вареньем и газеты. Если бы ты мог пригласить побездельничать с собой всех, кого ты по-настоящему любишь, кого бы ты хотел увидеть рядом с собой на этой кровати?
– Ну, тебя и Фрейю, конечно, а еще… это ведь для компании, верно? Ну, тогда, думаю, моих друзей из Лондона. И всех, с кем мы познакомились здесь – Ивонн, Жульена и Керима, даже в бедняге Людовике есть масса хорошего. Лизи, вероятно, нет, хотя я считаю, что тебе определенно нужно в ближайшее время снова съездить навестить ее. И еще моих приятелей из колледжа – некоторых из них я не видел уже очень давно. И конечно, мою семью. Досадно, что моя мама живет так далеко. Эй, пожалуй, и твою маму тоже.
И как раз в этом заключается фундаментальная разница между нами. Тобиас хотел бы позвать с собой на кровать весь мир. А когда в твой внутренний круг входит весь мир, там есть место – безусловно, там есть место – и для одного маленького ущербного ребенка.
А вот я… Я хочу только его и моих идеально нормальных двойняшек.
***
– Ты не позвонила поздравить меня с днем рождения.
Моя мама почти плачет в телефонную трубку.
– О боже, прости меня, – говорю я.
– Я ждала целый день. Ты меня уже совсем не любишь?
– Прости меня, я забыла – у нас тут столько всяческих проблем.
– Какого рода проблем? Что там может быть настолько важным, что ты забыла обо мне?
Из-за боли от свеженанесенной раны голос ее звучит как у маленькой девочки. Я уже давно привыкла к тому, что она требует к себе моего внимания всевозможными опосредованными способами, но на этот раз я просто обезоружена искренностью ее страданий.
Выйдя из периода юности, я выработала для себя жесткое и строгое правило: я не пускаю свою мать в мой внутренний мир. Но как бы она ни провоцировала меня к этому, я в ответ не обижаю ее своими рассказами о том, что при этом чувствую.
Я делаю глубокий вдох.
– У меня был выкидыш пару недель тому назад, – говорю я. – Похоже… при этом пострадало что-то из жизненно-важных органов. Это сильно повлияло на меня, и не в лучшую сторону.
Так у нас происходит нормальный разговор, и, разумеется, она не очень обижается, ведь, по моим словам, я скрыла от нее правду из желания защитить ее от этого, хотя на самом деле я молчала, чтобы защитить себя, а ее наказать.
***
Сегодня великолепный день. Я выхожу из двери и оглядываю наш двор. Иногда я даже нахожу усеянную цветами травку и нашу эксцентричную коллекцию каменных строений довольно живописными. Но сегодня я вижу лишь, что отвалился новый большой кусок штукатурки, что валяется груда мусора, который необходимо выбросить на свалку, и что в дворовых пристройках есть тысячи крысиных нор, ведущих прямо в дом. И нам никогда, даже за миллион жизней, не удастся уберечь наш дом от этих крыс.
Я думаю: мой мир вышел из-под контроля. Я не могу управлять собственным мужем или провести грандиозный строительный ремонт, который нам требуется. Я даже не знаю, как долго я буду в состоянии ухаживать за своим ребенком.
Эта мысль отсылает меня в тот крошечный уголок моей жизни, где я неизменно побеждаю в битве с хаосом: на мою кухню.
Мои стеклянные банки надежно закреплены с помощью деревянных шипов. Мне нет никакого дела, что крысы могут бегать между ними и пялиться на их содержимое. Отныне все в такой же безопасности, как экспозиция Британского музея. Мне нравится картинка мира, где я отсекла всю неопрятность, грязь и беспорядок. Это превращает меня в хранителя порядка.
Пришедший на кухню Тобиас взирает на мое ручное творчество с отвращением, которое кажется мне непонятным: в конце концов, весьма разумно иметь здесь свою систему борьбы с крысами.
– Опять ты со своими стеклянными банками! – язвит он. – У меня такое чувство, что скоро ты и меня засунешь в какую-нибудь банку.
Стоя у раковины и соскребая с кастрюли засохший желток, я представляю себе, как благожелательно рассматриваю через стекло прекрасные экземпляры Тобиаса и Фрейи, надежно закупоренных в одной из моих банок.
Фрейя сегодня почти ничего не ест. Я забываю о своих принципах и высыпаю в ее бутылочку ложку сахара. Сначала она принимается жадно глотать, но очень скоро начинает извиваться и плакать, а через полчаса срыгивает все съеденное. Предположительно, вместе со всеми своими лекарствами.
Если она выбрасывает вместе с рвотой лекарства, есть опасность сильного приступа. Но если я дам ей лекарство дополнительно, может быть передозировка.
Я беру бутылочку и начинаю снова кормить ее. На это уходит два часа. Затем я даю ей половинную дозу лекарства и укладываю спать.
Четыре часа утра. Я проснулась с тревожным чувством. В последние дни Тобиас все больше и больше игнорирует меня. Он глух ко мне, и я боюсь наступления долгой зимы, его такой глухоты и моих криков и воплей, которые должны будут становиться все громче, чтобы он услышал меня. Мне снятся кошмары: он сидит с наушниками на голове в какой-то пещере, такой глубокой, что, как я ни кричу, голос мой туда не проникает. Он уходит навсегда, а я не в состоянии дотянуться до него.
Не желая валяться без сна, я встаю. Я нахожу Фрейю спящей в своей кроватке; она мокрая, потому что всю ночь пролежала в луже собственной рвоты. Должно быть, она вырвала и бóльшую часть второй бутылочки, которую я ей скормила.
Я вытираю ее и привожу в порядок, стараясь не разбудить. Потом я прибираю в студии Тобиаса, складываю его бумаги и оставляю все в аккуратной стопке у него на клавиатуре. Я провожу подсчет наших финансов и прикидываю, сколько примерно дней мы еще можем позволить себе продержаться тут.