Текст книги "Мышеловка"
Автор книги: Сайра Шах
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
Сентябрь
Гроза принесла с собой прохладную погоду. Искупительную прохладу, приглашающую нас подвести некоторый итог, продолжить нашу жизнь, унестись от чистого безумия последних недель.
Этим утром я первым делом принимаюсь собирать тыквы, которые выросли на огороде. Дождь очень быстро накачал их до таких размеров и такого веса, что для их перевозки я пользуюсь тачкой.
Внезапно у меня начинается приступ тошноты. Я бегу в ванную, и там меня вырывает. Во рту я ощущаю странный металлический привкус, груди болят, я чувствую себя полностью разбитой. Но это совершенные пустяки по сравнению с моей предыдущей беременностью, когда мне казалось, что кто-то невидимой рукой поставил на максимум все регуляторы моих физических ощущений. Я опираюсь на край раковины и с беспокойством думаю, достаточно ли сильно меня тошнит.
Внутренность тыквы имеет насыщенный оранжевый цвет; когда разрезаешь ее, кажется, что режешь плоть какого-то животного. Нож погружается в ее внутренности, оттуда выступает сок, который оставляет пятна на лезвии. В нос бьет замечательный запах – что-то среднее между огурцом и дыней. Они будут кормить нас всю зиму, если только я найду способ, как их сохранить.
Стерилизация таких слабокислых овощей, как тыквы, мудренее, чем фруктов с высоким содержанием кислот, с которыми я имела дело до сих пор. Они таят в себе особую опасность: в них может быть смертельный микроб ботулизма, способный размножаться в моих стеклянных банках без воздуха. Для полной безопасности консервов необходим автоклав с давлением – оборудование, которого во Франции нет.
Утро я провела на кухне, читая и размышляя. Два вида ботулизма погибают только при громадных температурах: более 121 градуса по Цельсию. Однако эти виды издают неприятный запах. Еще два вида, которые могут убить, не имеют вкуса и запаха, но сами гибнут при простом кипячении. Поэтому, если я нормально прокипячу свои банки для консервирования и выброшу все, что при разрезании плохо пахнет, опасность – теоретически – будет невелика.
Но когда вы беременны, все меняется. Вы не можете позволить себе рисковать. Меня приводит в ужас мысль, что в моих банках могут невидимо размножаться микробы. Я буду чувствовать себя в безопасности только в том случае, если буду точно знать, что они были полностью истреблены – все до единого.
Я говорю себе, что должна доверять природе. Если эмбрион хороший – природа сама защитит его. Если он нехороший – я с этим ничего поделать не смогу. При беременности, как и при консервировании, не может быть никаких гарантий.
Сегодня днем я обнаружила у себя капельку крови. Тест на беременность по-прежнему позитивный. С Фрейей у меня тоже показывалась кровь, но я не хочу рисковать. Я звоню доктору в Эг, которая относится ко мне с сочувствием и пониманием.
– Позитивный тест крайне редко бывает ошибочным. Вы чувствуете себя беременной? Ложитесь сейчас в постель, а я запишу вас на сканирование на завтра, во второй половине дня.
***
Я просыпаюсь с мыслью о сканировании. Тобиас приносит мне кофе в постель.
– Я бы предпочла зеленый чай, там меньше кофеина, – говорю я.
– Не смеши меня.
У нас происходит неслабая перебранка. Я кричу ему:
– Почему я не могу пить то, что мне хочется?
Тобиас вопит мне в ответ:
– Так значит, нас ожидает еще девять чертовых месяцев всего этого безумия?
В конце концов я делаю глубокий вдох и говорю:
– Они никогда не исключали возможности того, что все дело в дефектном гене, возможными носителями которого являемся мы, и если это так, тогда один шанс из четырех, что этот ребенок родится таким же, как Фрейя. Тобиас, неужели ты не видишь, что я цепенею от страха?
Злость его рассеивается.
– Это не дефектный ген. Они не смогли его найти. А если бы и был, все равно существует семьдесят пять процентов вероятности, что ребенок будет здоров. Послушай, Анна, если происходит что-то ужасное, совершенно нормально попробовать разобраться в том, что было не так и почему. Но иногда нужно принять то, что случилось, просто так, без всяких причин, или то, что причину мы никогда не узнаем. Самое сложное – иметь дело с неопределенностью.
Все утро я провела за тем, что заканчивала писать свой официальный запрос на получение разрешения открыть в Ле Ражоне кулинарную школу местной кухни – впечатляюще толстое досье, которое несколько недель провалялось в наполовину заполненном состоянии на столе в гостиной. То, что я в конце концов закончила все это, было моей небольшой взяткой карме, чтобы сканирование прошло успешно.
Мы договорились, что возьмем Фрейю с собой на сканирование, чтобы не оставлять ее с Мартой, а по пути заедем в Эг пообедать.
– Я оставлю свой запрос в мэрии, пока они не закрылись на обеденный перерыв, – говорю я как раз, когда на площади к нам подходит Людовик.
В руках у него букет гвоздик. В походке его появилась новая упругость, он кажется чище, а его охотничья шляпа выглядит просто подозрительно: как будто ее чистили щеткой.
– Я иду в кафе к Ивонн, – говорит он. – Надеюсь, что она будет gentille[90]90
Добрая, благосклонная (фр.).
[Закрыть].
– Людовик… не хотите ли вы сказать, что…
– Я написал ей письмо. Может я и старый, но я солдат. Я знаю, как вести военные действия.
– Пойдем, – говорит мне Тобиас, – ты можешь отдать свое досье и позже. Прямо сейчас самое главное в нашей жизни – это, понятное дело, выяснить, что он написал в своем письме.
Мы идем за Людовиком в кафе Ивонн. Он с поклоном вручает ей свои гвоздики, а затем усаживается за бывший столик Жульена – самый ближний к барной стойке.
– Блюдо дня сегодня – museau de porc. Нос свиньи, – говорит Ивонн, которая выглядит очень уставшей.
Как раз в этот момент в кафе заходит Жульен. Он смотрит на меня и, похоже, колеблется, готовый тут же выйти. Но когда он замечает Людовика, то явно передумывает и садится как можно дальше от нас. Ивонн игнорирует его.
– Пожалуйста, Ивонн, – говорит Жульен, – не могла бы ты подойти сюда и обслужить меня?
– Я получила письмо от поклонника, – с вызовом говорит Ивонн, обращаясь, правда, к нам. – Я вам его прочту: «Ты прекрасно готовишь. Ты очень красивая. Мы с тобой оба одиноки. Я хочу предложить тебе выйти за меня замуж, а также мои виноградники и дом». – Людовик самодовольно ухмыляется и приподнимает край шляпы. – Что ж, – говорит Ивонн, – стиль, возможно, и не самый изысканный, но зато сразу переходит к делу. В отличие от некоторых.
За едой мы с Тобиасом снова начинаем ссориться. УЗИ нужно проходить в центральной больнице Монпелье, и, пока мы там будем, я хочу навестить Лизи.
Я чувствую себя виноватой, что не сказала Тобиасу о страсти Лизи к нему раньше и что не сделала ничего, чтобы как-то помочь ей. Я считаю, что поддержать ее – это наш долг. Но, к моему огромному удивлению и раздражению, Тобиас против этого визита. Причины я понять не могу. Он ведет себя по отношению к ней как-то робко, как будто она чем-то держит его.
К тому времени, когда приносят наш кофе, мы уже допререкались до точки и затихли. Я раздраженно смотрю в окно и вижу мэра, который шагает через площадь. Муниципалитет закрыт на обеденный перерыв, но если побежать, то я смогу передать ему свое досье лично в руки. Я догоняю его возле мемориала жертвам войны.
– А, англичанка, которая вдыхает в Ле Ражон новую жизнь, – говорит он мне. – Вам сейчас хватает воды?
Я киваю и смущенно улыбаюсь, а сама думаю, какие именно слухи докатились до него относительно событий в Ле Ражоне.
– Я слышал, что вы открываете кулинарную школу. Розе бы это очень понравилось. Она умела великолепно готовить.
Я вздрагиваю.
– Вы знали… Розу?
– Конечно. Все люди моего возраста знали ее. Она была моей учительницей, когда я ходил в maternelle[91]91
Детский сад (фр.).
[Закрыть].
Мы оба машинально смотрим на памятник. На нем также есть имя Розы. Оно записано отдельной строчкой, сразу под списком партизан, которые погибли при нападении немцев. «Роза Доннадье, герой Сопротивления. 1944».
– Вы не должны верить всем этим легендам про маки, – говорит мэр. – Конечно, через фильтр времени многие вещи идеализируются. Но, поскольку вы иностранка, вам я могу откровенно сказать, что в конце там появилось много грязи. В последнюю минуту к ним примкнули всякие подонки общества, которые хотели доказать, что они во время войны были на правильной стороне баррикады. Там были информаторы, много доносов. Были инциденты…
– Инциденты?
– Там был один парень из Эга, немного bavard[92]92
Болтун (фр.).
[Закрыть]. Он проболтался немцам, что в этом районе есть маки. Не думаю, что он сделал это умышленно, но кто-то его подслушал. Маки поймали его, отвели в лес и загнали под ногти бамбуковые щепки.
– О господи! Неужели и Роза имела к этому какое-то отношение?
Сама того не замечая, я затаила дыхание, пока он не ответил:
– О нет, вовсе нет! Она была необыкновенной женщиной, – и я слышу собственный облегченный выдох. – Лучше, чем ее сын, – добавляет он.
– Но ведь Людовик тоже был героем Сопротивления, разве не так? По крайней мере, у него есть медали.
– Они получены тогда, когда мы пошли сражаться на север, уже в конце 1944-го. После того, как… – Мэр замолкает, и выражение его лица становится непроницаемым. – Но я не люблю говорить о таких неприятных вещах. Вокруг этого ходят всякие слухи. Когда увидитесь с ним в следующий раз, сами спросите у него, как умерла его мать.
Сколько я ни стараюсь, больше не могу вытянуть из него ни слова.
– Я принесла вам досье для открытия школы, – говорю я. – Но должна признать, я немного волнуюсь, что они могут не дать мне на это разрешение. Потому что у нас нет централизованного водопровода.
– Тут у нас, – говорит он, – мы стараемся не выносить сор из избы. Если плановый отдел не спросит про воду, вы не обязаны заострять на этом их внимание. От себя я добавлю сопроводительную записку, где будет сказано, что, как я считаю, кулинарная школа будет способствовать развитию туризма. Это будет хорошо для нашего региона.
***
По дороге в Монпелье наш с Тобиасом спор насчет Лизи возобновляется. Он тянется без особого энтузиазма, по кругу, пока мы не доезжаем до шлагбаума при въезде на автостраду, где к нам подходит худая, слегка сутулящаяся молодая женщина. Я думаю, что она попрошайничает, но вместо этого она спрашивает:
– Могли бы вы подвезти меня до Монпелье?
– Конечно, – без колебаний отвечает Тобиас. – Мы с удовольствием подбросим вас. А с какой целью вы туда едете?
– Из-за бабушки. Она там в доме для престарелых. Хочу навестить ее.
С виду она очень нервничает. В ее поведении чувствуется некая странность, какая бывает у людей, которые пытаются раздобыть деньги на наркотики: они озабочены вовсе не тем, о чем они вам говорят. Но денег она у нас не попросила.
Я предлагаю ей сесть на переднее сиденье, тогда как сама, скрючившись, устраиваюсь сзади, рядом с Фрейей, на всякий случай взяв в руку винную бутылку в качестве оружия. Тобиас, напротив, спокоен и расслаблен; очень скоро он разговаривает ее настолько, что она рассказывает нам историю своей жизни.
– Я работаю в конторе для физически и умственно неполноценных людей, – говорит она. – По правде говоря, я и сама неполноценная. У меня есть проблемы. Все дело в моем мозге: он работает не так, как у других.
«Возможно, – размышляю я, – Франция – хорошее место для людей со всякими расстройствами. У этой девушки есть работа и своя жизнь. В Англии она вполне могла бы оказаться на улице».
Тобиас улыбается ей своей ободряющей улыбкой, и я чувствую, что его обаяние срабатывает. Она преображается прямо на глазах и раскрывается перед нами.
– Я уже говорила вам, что я вдова? Мой муж тоже был инвалидом. Мы познакомились с ним на работе. Он умер восемь недель назад.
Без всякого перехода она начинает плакать. Тобиас тянется к ней и похлопывает ее по руке.
Мы высаживаем ее перед домом для престарелых в центре Монпелье и смотрим, как ее сгорбленная фигурка неуверенной походкой идет к двери.
– Бедняжка, – говорю я.
– Послушай, – устало говорит Тобиас, – если ты хочешь после УЗИ навестить Лизи, давай. Ты права. Мы несем ответственность за нее. Но я думаю, что это не очень удачная мысль, чтобы я тоже пошел с тобой. Я, между прочим, думал и беспокоился насчет своего… поведения.
– Оно было ужасным, – обрываю я его. – О’кей, то, что она флиртовала с тобой – подумаешь, большое дело. Она еще ребенок. Но вот ты ни в коем случае не должен был отвечать ей. Что на тебя нашло, черт побери?
– Это трудно объяснить, – говорит он. – Вот когда ты готовишь, у тебя никогда не бывает такого чувства, что ты занимаешься делом, которое выполняешь лучше всех в мире? Что ты находишься на самой вершине и что все в твоих руках делается как бы само собой?
Я неохотно киваю.
– Я испытывал такое раньше, когда писал музыку, но в последнее время музыка моя застопорилась. Единственное, что я хорошо умею еще, – это нравиться людям; я только что сделал это с той женщиной. Я получил кайф оттого, что помог ей выбраться из своего панциря.
Я годами жила с последствиями этого непринужденного обаяния Тобиаса. В каком-то смысле, я его жертва. Но, похоже, он искренне потрясен своим опытом с Лизи.
– Я думал, что мы с Лизи просто дурачимся, но теперь, оглядываясь назад, становится понятно, что она была в ужасном состоянии. Я думал, что помогаю ей, но теперь у меня такое чувство, что я использовал эту бедную девочку. Я не был для нее хорошим другом. – Следует секундная пауза. – Я боюсь увидеться с ней снова. Боюсь, что, если она увидит меня, это может снова подтолкнуть ее к самоубийству или к чему-то, столь же ужасному.
– Не говори глупости, – возражаю я.
Но он качает головой:
– Пойди к ней сама. Я позабочусь о Фрейе и подожду тебя в кафетерии.
***
Доктор, который будет делать мне УЗИ, заинтересовывается Фрейей. Когда мы говорим ему, что ультразвуковое сканирование в Англии не выявило ее дефектов во время моей беременности, он хмурится.
– Я всегда замечал отсутствие мозолистого тела. Возможно, мне просто везло, – говорит он и показывает нам картинку на обложке своего учебника. – Вот так выглядит отсутствие мозолистого тела.
– А как мы можем быть уверены, что дело не в рецессивном гене? Что то же самое не случится с моим следующим ребенком?
– Боюсь, что мы не в состоянии точно определить это до поздних сроков беременности. Я направлю вас к генетику, и там вас очень тщательно просканируют. Вероятно, вам предложат пройти МРТ плода, где-то приблизительно на двадцать шестой неделе. Однако, учитывая тот факт, что не удалось выделить этот ген в Великобритании, представляется маловероятным, что это повторяющаяся проблема. От себя советую вам расслабиться и наслаждаться своей беременностью.
Затем наступает время сканирования. Он сразу же говорит:
– Вот! – И там действительно виден маленький шарик. Всего один, но зато в правильном месте. Мы видим какую-то пульсацию – еле заметную, трепетную, – а доктор довольно мычит и говорит: – Это бьется сердце.
– А какой… может быть максимальный срок зачатия? Просто на случай, если я его неправильно определила, – говорю я как можно более небрежным тоном. – Может ведь такое быть, что это произошло менее пяти недель назад, а не семь недель…
– Ох, дорогая моя, – говорит Тобиас. – Все-то ты перепутала.
Я чувствую, как краснею; доктор смотрит на меня прищурившись, а может, это мне только кажется.
– На этой стадии срок можно определить очень точно, – говорит он. – Судя по сердцебиению, с момента зачатия прошло по крайней мере семь недель. Меньше этого быть просто не может.
Это ребенок Тобиаса. Я чувствую прилив беспричинной радости. В конце концов жизнь моя возвращается в привычную колею.
***
Лизи находится в специальном отделении для молодых людей с психическими проблемами на территории центральной больницы Монпелье. Коридоры здесь увешаны громадными картинами с арктическими пейзажами. Я иду меж белых медведей и айсбергов. У каждого пациента здесь своя отдельная палата, а на двери висит табличка с именем в форме какого-нибудь животного. Для Лизи это пингвин. Я стучу и после минутного замешательства слышу приглушенный голос:
– Entrez[93]93
Войдите (фр.).
[Закрыть].
Она выглядит хуже, чем когда бы то ни было на моей памяти, и хуже, чем я могла себе представить: кожа да кости, на лице резко выступают скулы, под глазами черные круги. Ее дрожь превратилась в тремор, от которого сотрясается ее тело, голос, каждое движение.
В первый момент она, похоже, не узнает меня. А когда все же узнает, по впалым щекам ее начинают течь тихие слезы, а меня переполняет жалость к этой девочке, которой бы жить и цвести и с которой, как я теперь убеждена, мы обращались жестче, чем она того заслуживала.
– Анна, – отрывисто говорит она. – Вы пришли.
Ее похожие на палки руки тянутся ко мне, и я делаю движение ей навстречу, обнимаю ее, но осторожно, потому что опасаюсь, как бы у нее внутри что-нибудь не хрустнуло. Желудок у меня сжимается от мучений, боли и угрызений совести. Она ребенок. У нее абсолютно никого нет. Возможно, мы с Тобиасом и не выбирали этого, но мы у нее in loco parentis[94]94
Вместо родителей (лат.).
[Закрыть]. И никакие наши собственные страдания, никакие личные проблемы не могут быть оправданием того, что у нас не хватило доброты поддержать ее.
– Мне очень жаль, – говорю я. – Прости, Лизи. Я должна была приехать раньше.
Приглушенный голос эхом вторит мне.
– Мне очень жаль, простите… – Голос ее срывается, и только тихо текут слезы. Когда она заговаривает снова, ее речь так невнятна, что я едва могу разобрать слова: – Знаете, я не пыталась покончить с собой.
Я понятия не имею, правда это или нет.
– Молчи, – говорю я. – Я знаю.
– Мне просто… было необходимо, чтобы что-то произошло. Что-то, что изменило бы мою жизнь.
– Конечно, это было необходимо, дорогая.
Я ловлю себя на том, что копирую любимое словечко моей мамы. Образец взят из моего собственного детства: я сейчас так же, как мама, обнимаю ее, глажу по голове, произношу ничего не значащие слова и издаю успокаивающие звуки, предоставляю возможность поплакать, даю ей выговориться.
– Мне написали из агентства по подбору приемных семей, – говорит она. – Моя биологическая мать хочет со мной связаться, но… сейчас я слишком слаба. Так что это было бы плохой идеей.
– Твоя мама?
Вялость в ее голосе сменяется тяжелыми рыданиями.
– Ну почему она не могла оставить меня при себе? Неужели со мной что-то было настолько не так?
Если я отдам Фрейю в приют, она никогда в жизни не сможет такое выговорить. Она будет даже не способна об этом подумать – словами, по крайней мере. Но будет ли она в состоянии почувствовать это, испытать чувство, что ее бросили? Сломает ли это ее так же, как сломало бедную Лизи?
– Я уверена, что на то были свои причины, – компетентно говорю я. – Уверена, что у нее были очень серьезные причины, которые могли быть… несущественными, но в тот момент казались ей важными. Лизи, пожалуйста, свяжись со своей мамой. По крайней мере, хотя бы попытайся выяснить, что там произошло на самом деле.
– Но что, если все это было из-за меня? – В глазах ее не осталось ничего, напоминающего выдру: никакой веселости или жизнерадостности. Только выражение всепоглощающего неподдельного ужаса.
– Нет конечно же, к тебе это не имеет никакого отношения. Лизи, тебя любит столько разных людей. Мы… в смысле, я с Тобиасом… мы оба очень любим тебя.
– Правда? Вы оба?
– Конечно, оба, – говорю я. – И тебе будет лучше поторопиться со своим выздоровлением, чтобы ты могла поскорее к нам вернуться. Знаешь, Фрейя по тебе тоже скучает.
– Правда, скучает?
– Ну конечно, скучает. И Тобиас тоже скучает. – Я делаю глубокий вдох. – Лизи, твоя мама, с тех пор как в последний раз видела тебя, каждый божий день скучала по тебе, думала о тебе и переживала, все ли у тебя в порядке.
– Вы действительно так думаете?
– Да, я это знаю. Свяжись с ней, и ты тоже будешь знать это наверняка.
– Как я могу так рисковать?
– Лизи, возможно, это твой шанс. Знаешь, как судьба или что-то в этом роде. Снова соединиться со своей матерью.
На мгновение кажется, что она колеблется в нерешительности. Ее тело-тростиночка покачивается. Затем она напрягается, и я понимаю, что снова потеряла ее.
– Нет у меня никакой матери, – говорит Лизи.
***
Когда мы возвращаемся, Марта ждет меня. Глазами она выразительно косится на дверь. С тщательно продуманной небрежностью мы вроде бы случайно выскальзываем во двор, чтобы поговорить.
– Это ребенок Тобиаса, – говорю я.
Марта обнимает меня.
– Это больше, чем ты заслужила, грязная искательница приключений, – наполовину смеется, наполовину ворчит она.
И теперь, когда у меня есть все основания радоваться, я ловлю себя на том, что плачу. Потому что, каким бы расчудесным не оказался мой новый ребенок, у меня навсегда останется чувство потери. Потери Жульена, который больше никогда не будет относиться ко мне как к другу. Потери его ребенка, который никогда не родится. Потери Фрейи, которая никогда не будет человеком, каким она должна была стать.
– О боже, Марта, я была такой дурой! – всхлипываю я. – Причинила боль людям, которых люблю. Чувствую себя ужасно.
Она обнимает меня, гладит по голове и приговаривает:
– Ну вот, ну вот…
И я наконец понимаю, что в состоянии смятения и потерь мне каким-то образом удалось снова сблизиться со своей лучшей подругой.
– Ну, думаю, что эта новая Анна мне вполне по душе, – говорит Марта, когда мои всхлипывания затихают. – Она немного более чуднáя, чем старая, но зато гораздо более занимательная – не соскучишься.
– Ты хотела быть крестной? – спрашиваю я. – Моего нового ребенка?
– Спасибо, я буду крестной Фрейи, – говорит она. – Я с ней больше связана. С самого начала.
***
Не могу поверить, что сегодня последний день визита Марты. Последние драгоценные часы его мы разбазарили, обсуждая с Тобиасом и Мартой, что делать с Лизи. Тобиас совершенно непреклонен в том, что не в ее интересах возвращаться сюда. Я столь же непреклонна, но в противоположном: у нас нет другого выбора, кроме как взять ее к себе. Марта поддерживает меня, потому что она моя подруга. Но я вижу, что на самом деле она считает, что мое собственное психическое состояние сейчас слишком неустойчиво, чтобы взваливать на себя еще одного нуждающегося в поддержке.
Мы соглашаемся, что дело это нужно отложить. Я накрываю стол под деревом во дворе для прощального обеда. Мы отмечаем ее отъезд свежим хлебом, горным сыром из молока лакаунских овец и салатом, сделанным из последних в этом сезоне мясистых – не хуже хорошего стейка – помидоров, сдабривая все это стаканчиком «Сен-Шиньона». Все это время Фрейя спит у меня на руках. Она такая славная, что я не могу удержаться и целую ее ручки; она просыпается и улыбается мне – счастливый ребенок, который радуется тому, что живет.
Я сжимаю руку Тобиаса, а сама думаю о нормальном ребенке, который сейчас растет в безопасности у меня внутри. Нормальный ребенок, который в конце концов даст мне возможность принять Фрейю такой, какая она есть.
После еды мы все едем на вокзал в Эг, и снова я прощально машу рукой человеку, которого люблю. Потом мы едем вверх по склону холма, чтобы вернуться в дом, где Тобиас, Фрейя и я впервые будем жить одни.
Разумеется, в течение дня по нескольку раз приходит и уходит Ивонн. И где бы она ни была, за ней следуют ее беспокойные воздыхатели. В настоящее время вокруг нее постоянно отирается Людовик; остановить его я не могу, поскольку он до конца года имеет право обрабатывать свою половину огорода. На нашей половине неустанно трудится Жульен, и они периодически бросают друг на друга испепеляющие взгляды.
Pulvérisateur с «раундапом» в руке Людовика дрогнул и полил грядку цукини, которую Жульен выхаживал после заражения мучнистой росой. Когда я иду нарвать латука к обеду, то вижу, как Жульен перебрасывает на сторону Людовика улиток.
Ивонн наблюдает за этим соперничеством с невинным видом.
***
Я купила маленькую резиновую зубную щетку для появившегося у Фрейи зуба. Глупо, конечно, но я возбуждена, думая, как буду чистить ей зуб впервые в жизни. Я понятия не имею, понравится ли ей это и захочет ли она вообще открыть рот. Раньше я никогда не пробовала чистить зубы младенцам.
Я несу ее в спальню и укладываю на кровати на полотенце. Я выдавливаю на щетку крошечное количество пасты и вспениваю ее каплей воды. Потом осторожно подталкиваю все это к ее губам. Она улыбается, и ее рот доверчиво открывается. Похоже, вкус пасты ее заинтересовал. Я с удивлением думаю: сейчас она впервые в жизни попробовала на вкус мяту. Она сжимает резиновую щетку своими челюстями, жадно ее жует, и я понимаю, что у нее на подходе и другие зубы.
Родители нормальных маленьких деток всегда говорят, как это поразительно, когда каждый день замечаешь в развитии ребенка что-то новое. А у Фрейи сверхъестественным кажется то, что все остается, по сути, тем же самым. Мы настроились замечать мельчайшие намеки на изменения. Каждое такое новое открытие – это бесценный самородок, который нужно хранить как сокровище.
Я тщательно чищу ее единственный зубик, а потом вытаскиваю зубную щетку. Она широко улыбается мне своей беззубой улыбкой. На мгновение мы так и замираем, улыбаясь друг другу. Потом Фрейя стонет – такой звук она издает перед приступом. В привычном ритме начинаются подергивания и судорожные вдохи. Ее челюсти смыкаются, и язык попадает под новый зуб. Начинает течь кровь.
Я пристально смотрю на нее. Челюсти сжаты. Я переворачиваю ее на бок, чтобы облегчить дыхание. Кровь изо рта капает на полотенце. Я подпираю ее на кровати подушкой. Она судорожно хватает воздух. На мгновение к ней возвращается сознание, и она стонет.
Ей больно, а я ничем не могу помочь.
Внезапно и очень отчетливо в голове проскакивает мысль: я не могу этого вынести.
Я выхожу из комнаты на крытый переход, тихо закрыв за собой дверь. Я иду и иду по этому мостику и ухожу в длинное строение, где находится амбар. Мне нужно быть уверенной, что я ушла достаточно далеко, чтобы не услышать, если она вдруг опять будет стонать.
Я в маленькой комнатке с соломой на полу, где мы видели сову-сипуху, когда впервые осматривали дом. Может быть, у той совы к этому времени есть уже свои детки. Двигаясь тихо, чтобы не потревожить гнездо, я заглядываю через небольшое отверстие в полумрак сарая. Будет ли он когда-нибудь доведен до состояния, чтобы быть нормальным, чтобы в нем было полно посетителей и смеха? Или же мы так и останемся чудаками, вечно живущими среди развалин?
Мне кажется очень важным сконцентрироваться в данный момент на каких-то деталях, настолько уйти с головой в мое физическое окружение, чтобы в сознании просто не осталось места ни для одной нежелательной мысли. Я изучаю какую-то деревяшку прямо перед собой. Это какая-то примитивная рукоятка, которая, должно быть, использовалась для перемещения тюков сена. В какой-то момент своего существования она явно треснула и была замотана куском грязной цветной ткани. Под слоем грязи я даже могу различить рисунок на ткани. Это роза.
Постепенно меня осеняет, что я рассматриваю обрывок любимого шейного платка Розы. Нашедшего другое применение и использовавшегося для других целей людьми, которые не могли себе позволить поддаваться сентиментальности.
Неожиданно моя злость обращается на меня саму. Как я могла бросить мою Фрейю посреди приступа? Как я посмела решить, что на свете может быть что-то, касающееся моего ребенка, чего я не смогу вынести?
Я тороплюсь обратно в спальню, где Фрейя лежит в своем полубессознательном после приступа состоянии. Кровь из ее рта течет двумя длинными струйками на белый комбинезончик. На подбородке она уже начала засыхать. Когда я подхожу к ней поближе, она стонет. Я подхватываю ее на руки и прижимаю к своей груди. Она издает низкий дрожащий вопль. Я бережно несу ее вниз и укладываю на столе на ее коврик.
В том месте, где она прокусила язык своим зубом, остался аккуратный треугольный разрез. Меня переполняет сожаление об этом. Теперь у нее навсегда останется это шрам.
Успокоить меня может только Тобиас. Я снова подхватываю ее и ковыляю с ней – прямо в перепачканном кровью комбинезоне – в его звукозаписывающую студию.
Он сидит, поникнув над клавиатурой и схватившись руками за голову.
– Что происходит? – спрашиваю я.
– Только что отпал еще один потенциальный инвестор. Если мы не найдем того, кто заплатит по счетам в самое ближайшее время, они уволят меня – я знаю, они это сделают. У меня такое чувство, что голова сейчас разорвется. Я месяцами снова и снова просматривал эти чертовы сцены; стоило мне написать какую-то музыку, как они тут же все перетасовывали или вообще вырезали. С моей стороны было глупо поверить, что я смогу это сделать. Это мне не по зубам. Я подвожу Салли и всех остальных.
– Ты прекрасный композитор, – говорю я. – Ты просто потерял перспективу, вот и все. Ты выгораешь изнутри.
Он бросает на меня безнадежный взгляд.
– Анна, можно я тебе что-нибудь проиграю? Я хочу этого уже очень давно. Просто я боялся это сделать или еще что-то.
Я, чуть дыша, киваю, боясь вспугнуть его, чтобы он не передумал. Он возится со своим оборудованием, и крошечную студию заполняет музыка.
Я всегда знала, что Тобиас хорошо умеет вызывать определенное настроение. Именно за это его так любят режиссеры-документалисты. Он может взять самый банальный фрагмент и написать к нему что-то такое, что сделает его каким угодно – от устрашающего до комичного.
Но могу сказать, что в этом отрывке чувствуется нечто большее. Мелодия полна острой тоски, и я знаю, что она идет у него изнутри.
– Это самая печальная вещь, какую я когда-либо слышала, – говорю я.
– Я говорил тебе, что мое ощущение удушья просочилось и в мою музыку, – говорит Тобиас.
– Еще ты говорил, твоя музыка могла бы помочь твоему бегству, – напоминаю я ему.
– Знаешь, когда Фрейя была совсем маленькой, – говорит он, – я усаживал ее в перевязь и представлял себе, что она нормальная. Теперь, когда она становится старше, в голове моей по-прежнему есть параллель с ребенком, который развивается нормально и делает вещи, которое должен был бы делать. Бóльшую часть времени я вроде как накладываю эти два образа друг на друга и фантазирую. Ситуация у реальной Фрейи та же самая: она не ходит и нет абсолютно никакой надежды на ее нормальность или хотя бы на прогресс в обычном смысле этого слова. Изменились только мои чувства. И в результате мне кажется нереальной уже вся моя жизнь.
Я протягиваю руку и сжимаю его ладонь.
– У нас будет другой ребенок, – говорю я. – Этот будет уже нормальным. Я это чувствую. Он спасет нас.
– Ох, Анна, как ты не понимаешь? Я смотрю в ее глаза и думаю: «Не существует ничего, абсолютно ничего, чего бы я ни сделал ради тебя». И не имеет никакого значения, черт побери, будет следующий ребенок нормальным или нет. Никто не сможет нас спасти. Мы пропали.