Текст книги "Кровь первая. Арии. Они"
Автор книги: Саша Бер
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
Отправив пацанов на работы, хозяйки начинают собирать посикух с кутырками – девченятами. Этих надо было отправить гулять, чтоб под ногами не мешались. Вся эта шантрапа, кучей вываливаясь на общую площадь, рыла норы в сугробах, играла в куклы, шумно носилась, затевая какие-то совместные не хитрые игры. Дануха всегда в это время выбиралась из своего логова подышать воздухом. Так как детей у неё на воспитании не было, то откапывалась она сама. И кут, и двор содержала своими руками. На огород, правда, девок нагоняла иногда, да ватажный атаман пацанский следил за наличием дров и воды в хозяйстве большухи, но двор с кутом никому не доверяла. Мела и чистила лично. Эта работа, что называется, для души была. Большуха расхаживала по площади среди мелюзги, ласково улыбаясь и разглядывая каждого ребятёнка. Для них она была добрая вековушка, ласково говорила, не дралась, не ругалась, играть не мешала. Хотя кутырки, что по старше при виде её затихали, игры свои бросали и делали вид, что только и делают то, что во все глаза за посикухами следят, да присматривают, а то что куклы плохо прячутся за тулупами, так это не страшно. Дануха не видит. Ничего ж не говорит, значит не видит. Дануха не любила Святки и чем старше становилась, тем больше не любила и всё вот из-за этих посикух. С каждым годом, в это время, всю эту мелюзгу она всё больше и больше жалела. Вот к бабам с каждым годом становилась всё злее и привередливее, а к этим наоборот. Да, вот что значит векование[8]8
Векование – старость.
[Закрыть]. К Святкам начинали забивать достаточное количество скота, поэтому праздничные столы ломились от мяса. Начинался мясоед. Кормились все от пуза, кроме этих маленьких человеческих созданий! Для них начиналась седмица голодухи, но так было надо. Через это надо было их пропустить и как можно жёстче, хотя у самой большухи это не очень получалось. Что-что, а с ними лютовать она была не сподручна, сердце они смягчали быстро, паршивцы. Ни она эту традицию завела, не ей менять. Да, умом то вроде понимала всё, а вот сердцем… Надо было обучить их выживать. Посикухи сбивались в кучки и ходили от дома к дому, от стола к столу и должны были выпрашивать еду, становясь попрошайками, да шутами – веселушками. Никто не имел право кормить посикух просто так. Маме так вообще на этой седмице своих кормить запрещалось, совсем. На ней лежала обязанность учить, как лучше, да сподручней выпрашивать у других. В этом жестоком, на вид со стороны, обычае было своё зерно разумности и рациональности. В любой момент эти милые комочки жизни могли остаться одни. Совсем одни. Без мамы, а иногда и без рода, и единственный, порой, способ выжить для них – было попрошайничество, где угодно и у кого угодно. И чем лучше, «профессиональней» они это делали, тем больше шансов выжить у них было. Что бы там не говорили, обеляя и разрисовывая в идиллию старину, в лихие годы чужие дети были не кому не нужны. Своих бы поднять, да прокормить. Сердобольные и жалостливые были не только не в почёте, но и сродни полоумным считались.
Ходила Дануха по площади, расхаживала, деток разглядывала. По домам в это время большуха обычно не заглядывала, ну уж если только какую непотребность или явное упущение в убранстве детей усмотрит, но это редко бывало, тем более зимой. Недогляда в одеянии детей перед выпуском на мороз мамы не допускали. А в самих кутах Дануха и так знала, что творится. Кутырки на подросте, да на выдане с ярицами свою красоту наводят, по дому работают. Помойную лохань надо вынести, опорожнить в нужном месте да отчистить. Солому под ней поменять. Посуду опорожнить, отдраить, убрать, да и за готовку приниматься. К обеденному столу орава нагуляется, пацаны натрудятся, соберутся голодные, их кормить надо, а у посикух стол сегодня особенный, праздничный, последний на этой седмице. В общем все при деле, как обычно, каждый день зимой.
К вечеру Дануха собрала общий бабий сбор у себя в куте. Жилище у неё было просторным, как раз весь бабняк по лавкам рассаживался. Рассаживались строго по ранжиру. Каждая знала своё место. Никаких ссор, передряг и перебранок, идиллия прям. Приходили к ней в кут, несмотря на то, что самой большухи в землянке не было. Так было заведено. Прежде чем собраться бабняку, Дануха из кута уходила. То на реку уйдёт, то по огороду шастает, то в бане отсиживается, давая возможность бабёнкам рассесться, да словом обмолвиться. Нельзя сказать, что бабы целыми днями друг друга в глаза не видели. Хотя в доме у каждой дел невпроворот и у каждой, как не спроси, по горло, но и друг к дружке бегали и просто по-соседски балакали, новостями да сплетнями делились, а как же бабам без этого то? Но вместе, вот так, собирались редко. Тут и толки были другими и разговоры более приличные что ли. Бляцких, да не потребных здесь не вели. Большуху побаивались как одна, за такие вещи и ближниц своих не щадила, языки быстро укорачивала. Хоть и вековухой считалась их большуха, но матёра была не дать не взять, хоть сама себя за матёрую не считала. Одним взглядом могла любую в хворь уложить не по тужившись. Дануха была в собственной бане и всё что говорилось в куте через шкуру – загородку слышала. Тогда-то и пошёл среди баб впервые пустозвон о некой нежити чёрной степной. Только тогда это в виде сплетен от кого-то прилетело, а сплетня она ж хуже сказки, так размалюет естество, что не только до не узнаваемости, но порой и переворачивая всё с ног на голову. Большуха послушала, послушала, да и решила пресечь это блядство[9]9
Блядить (др. русс.) – Не подкреплять слова делом, пустословить. Пообещать и не сделать.
[Закрыть] на корню, выползая из укрытия. Все говоруньи замолкли, как по команде. Вышла она на средину, опираясь на клюку, каким-то мутным взглядом полуприкрытых глаз осмотрела каждую бабу снизу доверху, почесала свою седелку и еле слышно, чтоб все прислушивались, начала:
– Хвать воду в реку лить, девичьи пугалки пяряжовывать. Делом надоть заняться.
Бабы замерли, даже теребить подолы перестали. Большуха продолжила:
– Вота чё бабаньки я вам скажу. Эт ночь снег стихнеть, небушко проясниться и к нам на несколь дяньков Вал Морозный заявится. Сразу предупреждаю злой, аки волчара лютый. Знам, Мороз не мужик, за жопу схватит бабью душу не согрет, а за чё хватит то и отвалится. В аккурат на Святки явился. Надо ж как. Встретить надобно, как положено. Закормить, задобрить. Злым он нам, ой как не нужён.
Бабы дружно закивали, забубнили, создав гул, как в дубле с пчёлами. Дануха брякнула клюкой об пол. Замолчали, только на этот раз тихий шелест одежды с мерным потрескиванием поленьев в очаге создавал некую нервозность, висящую воздухе. Они помнили разнос большухи на прошлогодние Святки, да тут ещё Дануха напомнила:
– Да, вы, сучки не скупитесь как-то было в прошлу зиму, принесли как обосрали.
Злобный взгляд её блеснул по потупившим глазки бабам.
– Чуят жопны мои кости, – продолжила она уже тихо, по-старчески скрипуче, – эт зима люта буть, да долга.
Затем ещё раз обвела весь бабняк взглядом и уже привычным твёрдым тоном, словно подзатыльники раздавая, закончила:
– Дров запасти боле обычнова. Пацанов отрядить всех. Атаману скажу, мужички подмогнут. Брат Данава будеть в аккурат к половине дня. Дятей всех и самим тож, жиром мазаться. Мяне ящё обморозков завтра не хватало.
И на следующий же день всё, что предсказала Дануха с погодой, оправдалось полностью. Небо за раз прояснилось, даже тучки не видать. Воздух с самого утра точно зазвенел от мороза. Размазанное в дымке низкое солнце на краю неба, светило тускло. Ветер стих, а снег под ногами заскрипел до противного мерзко и громко. Пацаны, в отличии от обычного, сделали в лес по две ходки, натаскав дров и для бабьих кутов, и для бань, и для общего костра в центре площади.
К полудню со стороны змеиного источника, пробираясь сквозь заносы пожаловал родовой колдун, родной брат Данухи Данава. По летам он был не молод, чуть по моложе Данухи. Хоть и шёл он не очень из далека, по местным меркам, но такая путь-дорога далась бедняге тяжело. По крайней мере выглядел он уставшим и измученным. На нём была шкура бера-зверя, мехом внутрь, шапка волчья с волчьей же башкой поверх шапки, от чего издали казалось, что у Данавы две головы. Ноги укутаны в бобровый мех с деревянной вязанной решёткой снизу, эдакие укороченные снегоступы, руки в варежках-мешках с когтями непонятной зверюги. Во всём этом одеянии колдун казался большим и грозным, хотя без одежды был худосочен, как дрищ[10]10
Дрищ (разг.) – тощий.
[Закрыть], за что Дануха вечно поддевала братца, но тот на неё, как водится, по его мягкости характера, никакой обиды не держал, внимания не обращал. Привык. Хотя, когда был весел, что бывало редко, нет-нет да огрызался, пройдясь мельком по её свинячим телесам, заплывшим жиром. Ко всему прочему колдун тащил за спиной огромный по размерам мешок самотканый из травяной нити, а в руках тягал увесистый длинный посох, с белым как снег черепом какого-то небольшого зверя в виде набалдашника.
Весь род вывалил на встречу, даже атаман Нахуша с мужиками пожаловал. Пацаны помогли колдуну забраться на пригорок, протаптывая тропку и освобождая его от поклажи. Тот тяжело вскарабкался, смачно плюнул на левое плечо, обнял сестру, обнял атамана, поздоровался с присутствующими, покивав всем обоими головами и никого не спрашивая, и ни с кем не говоря, прямиком прошлёпал на своих вязанках в кут большухи. Там по скидывал шкуры на пол и нырнул в натопленную баню, проблеяв тонким вибрирующим голоском, даже не оборачиваясь:
– Данух, дай чё горячего внутри согреться.
Большуха зачерпнув в ковш парящего варева, стоящего в широкой миске у самого очага, подала знак бабам, заполнявшим её жилище, мол готовьтесь и нырнула вслед за ним за полог.
– Есть чё бушь, братец? – спросила она, протягивая ему ковш с травяным отваром.
– Не-е. Я не голоден, – ответил он, протягивая ноги к банному камню и шумно прихлёбывая из поданного ему ковша, – как тут у вас? Всё спокойно?
Судя по выражению всего исчерченного, да изрисованного татуировками и ритуальными шрамами лица колдуна и по напряжённости заданного вопроса, что-то случилось. И большуха почуяв это, насторожилась.
– Тихо всё, – ответила она, вопросительно уставившись на брата, – ты б не явился, таки ваще благодать была, волки и то сильно не достають, а чё случилася, Данав?
Колдун, как и не услышал её будто или сделал вид, что не услышал. Он, не меняя позы и продолжая прихлёбывать отвар, опять, как бы между прочим, поинтересовался:
– Чужие не забредали?
Дануха подумала, прежде чем отвечать. К чему это он клонит? Потом прошуршала в своей памяти и ответила:
– На Гостявой сядмице народ был из трёх соседних баймаков, а от Грабовских атяман, лично гостил. Волк яво изрядно эт зиму потряпал, вота и призжал по скоту торговаться. Три ара были, тож торг вяли. В общем как обычно. Да чё случилася то?
Но ответить он не успел, потому что входная шкура распахнулась и в баню ввалился артельный атаман, грузно плюхнувшийся на полог, распахивая тулуп.
– Чё смурной такой, колдун? – встрял он в разговор скидывая остроконечную беличью шапку и разбрасывая ноги в стороны.
Данава опять никак не отреагировал на вопрос, продолжая хлебать из ковша. Пауза затягивалась. Наконец он оторвался от горячего отвара, поставил ковш рядом и пристально взглянув на атамана спросил:
– Атаман. Тебе охотнички ничего подозрительного не сказывали?
– Ты о чём? – спокойно переспросил Нахуша, откидываясь спиной на стену.
– Чужие тут по твоим землям ни где не шастали? Я не имею ввиду гостей. Может где по лесам попадались, нечаянно заблудившиеся, аль где на дальних подступах натоптали, кто такие непонятно?
Атаман оторвался от стены, всем телом подавшись в сторону колдуна.
– Какой дурак в это время по лесам шастать будет, да ещё так далеко от жилья? Не мути Данава. Говори, чё не так.
– Чёрная степная нежить в наших краях завелась, – выдал колдун полушёпотом, показывая всем своим видом и испуг, и волнующую заинтересованность.
– Тфу ты, отрыжка, – сплюнула Дануха, – и этот малахольный туда ж. Толь давяча бабам языки укорачивала. Братец, ты эт с каких пор в девкины страшилки играться начал?
– С тех пор, Данушка, как по нашему берегу четыре баймака поубивали под чистую.
Дануха переглянулась с сыном и оба уставились на колдуна. Тот продолжал:
– Хаживал я давеча тоже по гостям. Заглянул к своему давешнему приятелю, что на два с гаком перехода назад от нас проживает. Колдун он там родовой… был. Так вот он один от всего рода и остался. Мужики побиты, пацаны потоптаны, дети малые мужицкого пола по домам сожжены. Большуху с ближнецами тоже, кстати, – сделал он ударение на слове «кстати», обращаясь к сестре, – побили и сожгли, а что по моложе, да детей всех бабьего полу утащили в степь.
Наступило молчание. Каждый переваривал что-то своё. Атаман с большухой услышанное, колдун не до сказанное.
– Ну говори, – не удержался атаман, – чё тянешь за яйца.
– Пацанёнка он нашёл недобитого, хотя тот чуть погодя всё равно помер, но успел про эту нежить кое-что рассказать. Чёрная, большая, страшная, да не одна, а стая целая.
– Ох, ё. Чё за напасть? – всполошилась на этот раз уже встревоженная Дануха.
– Так вот приятель мой тоже в сказку не поверил и следы почитал. А натоптали они там изрядно, не скрываясь. Следы эта нежить оставила конские. Каждая такая нежить имеет пару коней, притом, как будто привязанных чем-то друг к другу. Таскает эта пара за собой шкуру. Шкуры разные, большие, сшитые, в основном туровы, да лосинные. На этих шкурах ездят по два человека. Следы чёткие, мужицкие, голов больше чем двадцать раз по три. Налетели, всех побили, баб с детьми на шкуры загрузили и как на волокушах утащили.
– Ары, – злобно сквозь зубы прошипел Нахуша.
– Приятель мой так не думает, – поставил тут же в недоумение его колдун, – ары на такое не пойдут, они так мараться не будут. Это больше похоже на гоев.
– Гои то здесь откуда? – опешил атаман, – они ж селятся в лесах с другой стороны аровых земель. Как они могли сюда то попасть?
– Эх, – прокряхтел колдун, заёрзав на пологе, как бы устраиваясь по удобнее, – ещё летом до меня дошли слухи о некой банде пацанов переростков из гоев аровых, беглых, – упаднически продолжил Данава, – устроивших себе логово прямо под городом, что Манла зовут. Укрылись в небольшом лесу. Сам лес запечатали ловушками, да завалами законопатили, не войдёшь не перелезешь. Живут там по волчьи. Городских и пригородных не трогают, а безобразничают поодаль. Обозы у народа отбивают, да так по мелочи, – затем он помолчал немного, как бы обдумывая рассказывать дальше или нет, но решился и продолжил, – приятель два дня по их следу шёл, пока степь снегом не завалило. Туда следы ведут, чуть левее города. Ватага это паршивая лютует. Ни богов у них нет, ни святостей никаких. Обделённые, да злые. Бугаи выросли силы немереной. Кровь кипяток, а ума с корешок.
– Ну к нам то они не полезут, – самонадеянно заявил атаман, – а полезут, мои мужики им рога то по обломают, кровушку остудят.
– Данав, а ты чё про чужих то спрашивал? – встряла в разговор большуха.
– Так судя по тому, как и когда напали и как ловко всех перебили, они точно знали, когда и как ударить. Слишком всё было хорошо слажено. Что артельные мужики, что ватажные пацаны перемолоты были так, что похоже и понять ничего не успели. А значит заранее всё знали, соглядатай вперёд пускали.
– Думаешь и к нам нагрянут? – задумавшись спросил атаман.
– Не знаю, Нахуша, но ты уж мужиков-то настропали, – ответил колдун, вставая, – а по поводу облома им рогов, не думаю. Сам помнишь Масаку, он атаманом не хилым был, да и мужики у него не хуже нашинских, а их как пацанов сопливых. Они и не пикнули. Ладно, идти надо народ готовить. Время уходит.
– Ох, ё, – прокряхтела Дануха тоже поднимаясь.
Атаман же не тронулся из своего угла. Сидел отвалившись на стену и о чём-то крепко призадумался.
Вот так впервые по-настоящему узнала Дануха про эту «чёрную нежить». И сейчас, валяясь на траве у своего догорающего кута, почему-то корила себя, на чём свет стоит, в том, что произошло. Не доглядела, не до чувствовала она смертельную беду. И чего после этого она стоит… А ведь ещё тогда на обряде кормления Мороза её кольнуло, что нежить вызванная так лютовала и бесновалась, да отмахнулась она, как от мухи назойливой, увидав в них лишь собственные страхи. И тут она попыталась припомнить всё, что там тогда происходило.
Она, тогда как из бани то вышла, да баб своих увидала, так из головы вся тревога улетучилась, а пугалки братца забылись. И было от чего. Бабняк время даром не терял и подготовился к действу на славу. Так как маски бабам на лица напяливать строго воспрещалось, то они вместо них устраивали себе роспись витиеватую. Распустили волосы, да намазали белой краской, что на тёртом меле с маслом замешана. От корней до кончиков. Этой же краской друг дружке рожи расписали, что иней заковыристо узорчатый. Ресницы убелили с бровями, губы. Видок был такой, что сам Вал бы залюбовался, какой уж с Данухи спрос. Все бабы подобрались, спины выпрямили. Красота на загляденье. Данава, тем временем, пацанов ватажных наряжал. Правда только атамана да ближников его, что по старше. В том мешке большом, что он приволок, маски деревянные сложены были, в страшилок расписанные. Накидки из волчьих шкур, да так всякая мелочь для действа нужная. Дубины они себе сами наломали, по заковыристей. Неупадюха, паразит эдакий, на свою палку кусок говна тогда наколол[11]11
Вообще-то данный здесь атрибут был не уместен по другой причине. Подобными делами пацаны промышляли чуть позже, на Девичьи гадальные вечера, что проходили в тепле чьего-нибудь кута. В жилище вбегал парень с палкой, обмазанной говном и заговаривая всем зубы, неожиданно совал испачканный конец какой-нибудь девке под нос. Коль та испугается иль побрезгует и замашет руками, обязательно извозюкается. Коли справится с собой, останется чистой. Как страх, так и брезгливость вытравливалась из людей с младых ногтей, ибо считались за страшный порок.
[Закрыть], чтоб девок пугать да пачкать, только ведь пока до этого дошло, какашка та замёрзла, об такую не измажешься.
Мелочь вся пузатая во главе с девками кутырками, ярицами да молодухами вокруг площади собралась, по краям вокруг сложенного шалашом сушняка по сугробам расселась. Данава для них целое представление устроил. Сначала попрыгал, как козлик вокруг дров, стуча и потрясывая своим огромным посохом с черепушкой – набалдашником, в котором что-то брякало, а затем присел, поделал что-то, пошептал на дрова и заструился тоненький дымок от самого края дровяного шалаша, хотя пламени видно не было. Затем отошёл на несколько шагов назад и бросил в этот дымок какой-то небольшой камушек. И бах, как по волшебству весь сушняк вспыхнул, взорвался ярко-голубым пламенем, да таким огромным и ярким, что шалаша дров из-за него не стало видно. Ребятишки, что сидели на сугробах, чуть ли не через одного от неожиданности завалились на спины. Визг, ор, ликование. Тогда колдуну удалось произвести впечатление на посикух малолетних, ничего не скажешь. Когда голубое пламя опало и костёр занялся пламенем обычным, большуха вывела с песнями да танцами своих побеленных баб. Вид у малышни был такой, что большуха даже по началу растянулась в улыбке шире чем от уха до уха. Дети мамок не признали. Она в вприпрыжку, грузно пританцовывая сама скакала впереди, бабы по ранжиру змейкой следом. Пели бабаньки кто в лес, кто по дрова. Дануха, тогда ещё чуть со-смеху не подавилась от этого позорища, а Сладкая за спиной, скотина жирная, почему-то не пела, а лишь тихо курлыкала. Курлы, курлы. Большуха и так еле сдерживалась чтоб не завалиться, надрывая живот от хохота, а эта тварь толстая, так и подначивала. У неё все слова в песне «курлы» были. Эта сучка с самого начала действа паясничать да шутовать начала и сбила с Данухи весь серьёзный настрой. Да, Сладкая, подруга, где-то ты сейчас?
Заведя баб вокруг костра, сцепила их в карагод, а сама внутри круга из кожаного мешка, что в рукаве спрятан был, стала бабанек опаивать зельем заговорённым. Набирала себе в рот, а потом в поцелуе сцеживала в рот каждой бабе, как птичка птенцов кормит. Когда Сладкой сцедила, прошипела:
– Я те курлы жирна вячарком устрою.
Та лишь блаженно растянулась в улыбке, мол стращай, стращай, боялись мы тебя.
А за тем зелье подействовало и карагод, что кроме смеха ничего до этого не вызывавший, резко изменился. Бабы, и так размалёванные до неузнаваемости, вообще перестали на себя быть похожи. Лица их застыли в расслабленном умиротворении, раскраснелись, от чего рисованные белые узоры резко проявились, как бы даже засветились морозным светом, превращая их человеческие лица в нечто не земное. Блики огня заблистали на их намазанных жиром лицах колдовскими всполохами. Цепь задвигалась, как нечто единое целое. Чёткий ритм поступи, след в след, раскачиваний и колебаний, как будто одна другой тень, аль отражение. Всё это завораживало, приковывало к себе восхищённые взгляды. Изменились голоса. Вместо «леса по дрова» зазвучал стройный хор, только пели они почему-то все высоким тонким голосом, как комары пищали, от чего слов было не разобрать, но песнь мотивом выводили без помарки.
Маленькие зрители, находившиеся в дурмане от зрелища, взорвались отчаянным девичьим визгом вперемежку с детским рёвом, когда как из-под земли, аль снега, непонятно от куда, прямо перед ними выскочила целая стая серой мохнатой «нежити» со страшными мордами масок и паками в лапах. Посикухи со страху по зарывались в сугробы, молотя снег ручками и ножками и пропахивая в них колею носами. Девки, что постарше от визжав и наоравшись на пацанов – дураков, принялись посикух из сугробов вылавливать, отряхивать да успокаивать. А ряженные продолжали носиться вдоль них, кривляясь и пугая малышню, издавая устрашающие, как им казалось, звуки. Но тут на помощь малышне пришёл родовой колдун. Он лихо отлавливал «беснующуюся нежить» по одному, опаивал чем-то из длинного, узкого сосуда и заталкивал под широко расставленными руками бабьего карагода к костру, в руки ожидающих их там большухи. Те поначалу попрыгав для вида, неожиданно останавливались, качаясь как пьяные, а затем, как один попадали на карачки и застыли. Переловив всех ряженных и затолкав внутрь карагода, Данава туда и сам пронырнул следом и здесь началось главное, ради чего всё это затевалось. Ряженные пацаны постепенно, по одному начали оживать. Стоя на четвереньках они сначала зашатались, как пьяные, сталкиваясь друг с дружкой, от чего кто-то резко, пугающе взвизгивал, кто-то рыкал в злобном оскале, как будто каждое такое прикосновение доставляло им боль или по крайней мере чем-то обижало. Постепенно шутовство переросло в естество. Их движения стали резкими, хищными, голоса в раз огрубели и они, забивая бабий хор леденящим души воем и звериным рыком, начали бесноваться по-настоящему. Ещё чуть-чуть и они бы вцепились друг другу в глотки. Дануха, которая казалось уж всего навидавшаяся в своей жизни, и то по началу опешила, но Данава быстро взял ситуацию под контроль, хотя сделал это скорее со страху, который обескуражил его изуродованное татуировками и шрамами лицо. Дануха давно не видела своего братца в таком испуге. Он начал орать на них, переходя почти на визг и лупить взбесившихся своим посохом, вернее черепом, что был на его конце. Получив этим черепом по башке, озверевшие замирали, впадая в некое оцепенение. Лишь после того как огрел каждого, а некоторых и не по разу, с перепугу, вокруг костра восстановился порядок. Только бабий карагод никак не отреагировал, продолжая всё так же мерно шествовать с отречёнными от всего мира лицами и так же распевать свою странную и никому не понятную песню. Брат с сестрой посмотрели друг на друга. Дануха с выражением тупого не понимания происходящего, Данава с выражением обессилившего после Кокуя мужика, умоляюще смотрящего на бабу в надежде сбежать от неё проклятущей побыстрее.
– Чё эт с ыми? – тихо спросила большуха.
– Я бы знал, – так же тихо ответил колдун, – только кажется мне ничего хорошего, Данух. Как думаешь, круг удержит если кинутся? Как бы не разбежалась нежить по баймаку.
– Ты мяня спрашивашь? Кто у нас тута колдун?
– А-а, – отмахнулся Данава.
Они стояли и молча смотрели на медленно качающуюся нежить, которая прибывала в некой дрёме. Полагалось по очереди поговорить с каждой. Сначала узнать кто вселился в данную живую куклу. Потом, в зависимости от содержимого, как следует по расспрашивать нежить в той области, в которой они всё знают. Например, если в кукле волколак, то можно спрашивать всё о волках, притом, он ответит на любой вопрос и не ответить, как бы не захотел, не сможет. Если это маньяк полевой, то его можно спрашивать о погоде на лето и об урожаях на что угодно и так далее.
– С кого начнём? – поинтересовался колдун.
– Да пох, братец, – всё так же встревожено ответила большуха, – давай чё ли с этого.
Она указала на ближнего к себе. Колдун, набрав в рот пойла из своего узкого сосуда, пополоскал его и выплюнул. Затем встал перед указанным на колени и с шумом дыхнул ему в маску, тут же отскочил назад, взяв посох на изготовку. Нежить дёрнулась. Медленно поднялась на ноги. Осмотрелась. Не успела Дануха задать вопрос «Кто ты?», как та оскалилась на бабий круг и резко рванула от большухи, но налетев на стоящих и мерно покачивающихся своих собратьев, рухнула на снег. Завизжала, барахтаясь и протискиваясь через стоящих на четвереньках, рванула дальше. Лишь выползя из стада себе подобных ряженных и упёршись в бабий круг, остановилась, продолжая оставаться на четвереньках, жадно разглядывая меж мелькающими телами баб малышню на сугробах и низким, каким-то внутренним голосом буквально возликовало:
– Кровь! Корм! Много корма!
У Данухи от этого рёва аж внутри что-то ёкнуло и ужас разлился по всему телу сверху вниз, вязким варевом. Но большего прорычать ему не дал колдун, который уже подскочил к нему и со всего маха врезал набалдашником посоха нежити по башке. Она обмякла и повалилась на бок, почему-то громко хрюкнув.
Данное поведение нежити не укладывалась в головах ни большухи, ни родового колдуна. Те, кого Данава вынимал из небытия и садил в куклы, должны были быть сонными. В это время года почти вся эта нежить спит. Поэтому всегда общение было подобно тому, как говоришь с поднятым, но не разбуженным. Нежить могла кукситься, отвечая на вопросы, хныкать от того что тревожат и спать не дают, мямлить или еле воротить сонным языком. Проснуться она не могла, потому что это противоречило природе. Все движения их были вялые, еле обозначаемые. Что происходило сейчас Дануха ну никак объяснить не могла. Непонятная тревога буквально грызла её изнутри. Сердце заухало в ушах громко и противно. Но тогда Данава разрядил непонятку, как-то легко и сразу признав свою вину, убедив большуху, что это просто его промашка, мол что-то напортачил с пойлом. Неправильно сварил – заговорил. И Дануха с радостью, дура, поверила в это, потому что это было самое простое. Потому что в это хотелось верить. А во что-то страшное верить тогда не хотелось.
– Ну, чё? – через некоторое время спросил Данава, до смерти перепуганный, с трясущимися руками, – будем ещё кого слушать?
– Да ну тя на хуй, – злобно рявкнула Дануха, – ты и так уж накуролесил. Того и гляди самим в глотки вцепятся. Отправляй их в пизду обратно. Ебанутоты создане.
Колдун как будто только этого и ждал. Он с нескрываемой радостью, торопясь, чтоб сестра не передумала, подтаскивал их по одному к костру. На этот раз он не вдувал, а высасывал что-то из маски и резко выдувал это на костёр, как сплёвывая. После чего срывал маску, и пацан валился на снег, не то в обморок, не то крепко заснув…
Дым драл горло и спину от горячей земли припекло. Она села, всматриваясь в кромешную темноту и тут же поняла, что задыхается. Ветра не было и дым от горящих жилищ, едкий, с каким-то противным привкусом палёного мяса и горелых костей, заполнял всё вокруг. Нестерпимо защипало в глазах. В голове вспыхнула единственная паническая мысль «надо съёбывать отсюда, а то задохнусь к ебене матери». Дануха встала и на ощупь, ориентируясь по памяти, обошла кадящий баймак огородами и полезла на холм, что был у них Красной Горкой. Только продравшись через травяной бурьян наверх и задышав полной грудью бездымным воздухом, она позволила себе остановиться. Обернулась, стараясь рассмотреть что-нибудь в этой дымной черноте внизу и опять заплакала не понятно от чего на этот раз. Толи от дыма глаза разъело, толи от обиды за то, что произошло, толи от того и от другого вместе. Только текущие по щекам слёзы сначала действительно были порождены обидой. Вновь вспомнилась малышня посикушная, что мамок, почти бесчувственных после карагода разволакивала по родным кутам, по баням. Пацанов ватажных, так и не пришедших в себя и от того их на руках разносили мужики артельные. Баб своих вспомнила, всех до одной. Как тогда на Святках после кормления Мороза разводила бабью цепочку по очереди, так по очереди и вспомнила. Никто тогда из баб по выходу из дурмана на ногах не устоял. Первые, что по моложе, так вообще срубленным деревом в сугроб рушились. Те, кто постарше, лишь на жопы садились, теряя равновесие. А как дошла в своих воспоминаниях до Сладкой, своей подруги с девства, с которой прошла вся её жизнь, разревелась в голос. Та, выйдя из дурмана лишь покачнулась, растянула свою харю в беззубой улыбке, хрюкнула громко, как порося и со всего маха рухнула в снег на спину, раскинув руки в сторону. И опять тогда её выходка растворила всю серьёзность происходящего в Данухином сознании. Она Сладкую тогда обматерила, не со зла и не серьёзно, а та в ответ начала дурачиться ещё больше, смешно пытаясь встать в рыхлом и глубоком снегу, что у неё естественно не получалось. От чего она издавала различные непотребные звуки и громко хохотала до слёз, размазывая краску по харе…
Ох далеко далёко в небе зорька разгоралась. А Дануха всё сидела на траве, на склоне Красной Горки, чуток не докарабкавшись до верхотуры. Сидела сиднем поджав и разведя в стороны коленки пухлые, уронив обе руки меж ними. Как только в сознании её блудившим где-то по завалам памяти, наконец, созрело понимание того, что она видит перед собой, то тут же вспомнила Зорьку. Эту в общем-то обычную молодуху, живую, непосредственную, которую все бабы то и дело обзывали «оторвой». Да какая она оторва? Нормальная девка. Только зря, наверное, Нахуша не послушал её и оставил при родном баймаке. Глядишь цела б осталась. Дануха знала проклятье этой бабьей породы. С Хавкой-то они хоть подругами и не были, но видались регулярно. Их сводили бабняцкие интересы, в первую очередь больше, чем чисто бабские. Встретившись вместе, они вечно подтрунивали одна над другой, обчёсывая друг дружку языками, но обиды никогда не таили, но и любви меж ними особой не было. Так, хорошие знакомые, притом очень хорошие и очень давнишние. Так получилось, что они почти одновременно стали большухами в своих бабняках, с разницей в один год. Притом на год раньше стала Хавка, ведьма старая. Поэтому в первое же знакомство она, надув важно щёки, учила разуму «зассыху малолетнюю». По началу Дануха даже купилась[12]12
Купиться (разг.) – попасться на обман, обмануться.
[Закрыть], но быстро раскусила эту самозванку. Вот так они всю жизнь и общались, обнимались да зубоскалили. Хавка надменно, эдак с высока, больше придуриваясь, чем по-настоящему, а Дануха «ложила на её авторитет большой и толстый». Но надо отметить, что общение между ними всегда проходило легко и весело, хотя, разойдясь в стороны, каждая поносила друг дружку на чём свет стоит, но также беззлобно. Обе стали большухами будучи по бабняковским меркам молодыми, по крайней мере и та, и другая имели детей на воспитании. Ещё когда Хавка, сплавила свою дочь к Данухе, она по секрету сказывала ей об этом проклятии своей бабьей крови. Дануха, как полагалось, не поверила в эти сказки, но тем не менее в голову отложила. И когда Зорька заярилась, совет дала атаману продать её, но тот упёрся как бычок и не в какую. Старый козёл глаз на дитё положил. Да, Дануха по правде сказать и не очень-то настаивала. Уж больно ей самой хотелось посмотреть, как мать с дочерью грызться начнут и насколько права была старая вонючка Хавка, что оговаривала девку, «аль заливала уши по самы коленки». Вспомнила Дануха и последнюю Зорькину выходку, которых эта маленькая срань в своей короткой жизни целую кучу на выделывала. Припахала она её как-то по весне на своём огороде. Так эта дрянь, подговорила пацанов ей дохлых сусликов, да кротов натаскать. А она их по грядкам растолкала, чтоб тухли да воняли. Но Воровайка, как собака – ищейка всех нашла, вырыла и к дверям дома стаскала. Вот ещё одна дрянь, из всех дряней самая дрянная. Дануха встрепенулась. А где, кстати, Воровайка? Её нигде не было ни видно, ни слышно. И тут, как по заказу, раздался дикий Воровайкин треск тревоги. Большуха задёргалась, заметалась, сидя на месте, зашарила руками по земле в поисках клюки, но тут же вспомнила, что где-то уж её потеряла и поднималась в гору то без неё. Тут рука нащупала камень, наполовину в земле прикопанный, который она с силой выцарапала да в ладонь примерила. Камень был с репу размером, неровный, но увесистый. Такой далеко не кидануть, а в руке им махать, тяжеловато, но выбора то больше не было. Больше ничего не было кроме травы. Она, торопясь торопыгою поднялась на ноженьки и развернулась в ту сторону, откуда доносилось стрекотание перепуганной сороки. Вглядываясь в сторону сорочьего ора, она, наконец, её заприметила. Та шустро вихляла в воздухе, кружилась у самой земли, но совсем не опускалась. Она не нападала. Она кого-то запугивала, а не нападала, потому что сама боялась. Дануха ведь её, как саму себя знала, все её выкрутасы ведала во всех случаях жизни. Кого так не приветливо сопровождала Воровайка, Дануха не видела. Мешал бугор впереди и трава, но тот, кого сорока гнобила, шёл прямиком к ней. Первое что в голову скакнуло – испуг, перед не пойми чем. Она лишь переложила камень в руке, схватив его по удобней. Бежать она по любому не собиралась. Стоя уже на ногах, ещё раз осмотрела место, где только что сидела, всматриваясь в траву и пытаясь найти, ну хоть что-нибудь. Палку, какую-нибудь или что-нибудь в этом роде. Ничего. Тогда резко наклонилась и вырвала из земли пучок травы, с комком земли на корневище. Только от этого оружия в драке пользы мало, но коли в рожу кинуть, то землёй глаза запорошить можно, а там и каменюкой приложить.