Текст книги "У подножия Мтацминды"
Автор книги: Рюрик Ивнев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
Не могли мы представить себе и того, что здесь, в Новороссийске, – может быть, где–то неподалеку от нас, – знаменитый черносотенец, бывший петроградский градоначальник генерал Климович кончал жизнь тем, с чего начинал знаменитый русский миллионер, – уличной продажей спичек, потому что его прошлое показалось одиозным даже оголтелому вождю белых – генералу Деникину, который «не посмел» принять его на службу, боясь «скомпрометировать» в глазах населения «свое движение».
В это же время на Серебровской улице, в единственной гостинице, мимо которой мы часто проходили, находился еще один знаменитый «осколок империи» – балерина Кшесинская, застрявшая в Новороссийске из–за болезни по дороге в Константинополь.
Но одного сановника империи, «выпавшего из своей орбиты», я увидел своими глазами за несколько часов до моего отъезда в Батум. Это был тот самый сановник, про которого в мемуарах гр. Витте сказано: «Министр народного просвещения Петр Михайлович Кауфман–Туркестанский не мог примириться с полицейским режимом Столыпина и подал в отставку».
Он шел по бульвару, ничего не замечая, кроме синей полоски моря, за которой угадывались очертания чужеземных берегов.
Мы с Всеволодом Эмильевичем отправились в город.
Проходя мимо воинского присутствия, Всеволод Эмильевич ухмыльнулся:
– А вы знаете, Рюрик Ивнев, [17]17
Всеволод Эмильевич называл меня так почти всегда во время наших встреч.
[Закрыть]ваша мысль о том, чтобы лечь в канаву, была не столь безрассудной. Ведь это почти около моего дома. Все равно бы я вас увидел.
– И подобрали бы меня?
– Разумеется. Это доказывает, – продолжал он балагурить, —что всякая безрассудная мысль таит в себе зерно здравого смысла.
Но вот мы подходим к двухэтажному дому, в верхнем этаже которого жила семья Алперс. Как и ожидал Всеволод Эмильевич, меня приняли как родного, хотя только что со мной познакомились. Семья Алперс состояла из Владимира Михайловича Алперса (он служил в каком–то кредитном обществе), его жены Людмилы Васильевны и двух сыновей – Бориса и Сергея, – очень талантливых и славных юношей. Один из братьев сопровождал меня в порт и помог мне принести мой чемодан, оставшийся на пароходе.
Началась вторая глава моего «приключенческого романа». Беглец из белой Ялты застревает в белом Новороссийске, в семье, принявшей его как родного сына.
Семья Алперс не только приютила меня, но и приняла во мне самое живое участие. На другой день к нам пришел Всеволод Эмильевич и устроил второй «расширенный» семейный совет, на котором обсуждалось, как приступить к исполнению намеченного вчера плана.
– Знаете ли что, мои друзья, – полушутя–полусерьезно заговорил Всеволод Эмильевич, – сегодня утром, когда я проснулся, меня осенила одна мысль. Наш поэт говорит, что он близорук. Мы–то ему верим, но ведь призывная комиссия для того и существует, чтобы никому не верить, если нет бумажки с печатью. И потом, близорукость бывает разных степеней. По–моему, прежде чем сдавать свой паспорт писарю Петрову, – кажется, я верно назвал его фамилию? – подмигнул мне Всеволод Эмильевич, – надо пойти к окулисту и проверить свое зрение.
– Это легко сделать, – сказал Владимир Михайлович Алперс, – потому что я хорошо знаком с врачом–окулистом, который состоит членом врачебной комиссии.
– Ну вот и хорошо! – воскликнул Всеволод Эмильевич. – Сегодня же и отправимся к нему. То есть отправится к нему Ивнев.:
– Я ему напишу записку, – сказал Владимир Михайлович, – чтобы он точно определил, подходит, ли степень близорукости Рюрика Александровича к соответствующей статье о непригодности к военной службе.
– А если не подходит? – спросил я.
– Тогда выработаем другой план, – решительно произнес Всеволод Эмильевич. – Говорят, что кто не рискует, тот не выигрывает. Нам нужно выиграть, не рискуя. Ну, впрочем, что там гадать! Владимир Михайлович, пишите записку.
Пока Алперс писал, Всеволод Эмильевич потирал руки и улыбался. Чувствовалось, что все это его по–настоящему волнует и забавляет.
Всеволод Эмильевич довел меня до самых дверей докторского дома и, лукаво улыбаясь, удалился.
– Не забудьте. После врача сразу к нам.
Врач принял меня довольно холодно. Прочтя записку Алперса, отбросил ее в сторону и пробурчал что–то вроде: «Чудак! Будто я сам не знаю, что и как».
Я почувствовал себя так, словно из пуховой постели попал прямо на льдину.
Окулист делал все, что полагается: заставлял меня называть буквы таблицы, менял стекла, потом пустил в глаза по капле атропина. После этого еще раз проверил зрение и вдруг изрек неожиданно:
– Если они будут брать в солдаты таких, как вы, то полетят вверх тормашками. – И после небольшой паузы добавил: – Намного раньше положенного им срока.
Замороженный холодным приемом, я сидел перед ним не раскрывая рта. Вдруг он улыбнулся, и на моих глазах произошло чудо: передо мной стоял совершенно другой человек.
– Сумасшедшее время, но не все же сошли с ума. Конечно, они вас не возьмут потому, что слушают меня, а я не имею права, у кого бы ни служил – у красных, у белых или зеленых, – нарушать своего врачебного долга. А если бы у вас было хорошее зрение, то никакие записки не помогли бы. Тэк–с, Впрочем, Владимир Михайлович – милейший человек, я его очень уважаю и ценю.
После паузы он добавил!
– Знаете что, не говорите ему обо всем этом, а то он еще обидится. А вы, молодой человек, можете спокойно проходить комиссию. Я свое мнение вам уже сказал и то же самое скажу на комиссии. До свиданья, не сердитесь на старика ворчуна.
Я простился с ним, как со старым приятелем, и помчался к Всеволоду Эмильевичу. Он меня встретил у своего дома.
– Я увидел из окна, что вы несетесь, как птица. Вижу, что все великолепно. Да и нетрудно угадать.
Я подробно рассказал ему и Ольге Михайловне про чудака доктора, который сам назвал себя «старым ворчуном».
Всеволод Эмильевич хохотал и потирал руки от удовольствия. Ему страшно понравился этот оригинальный старик.
– Обязательно надо с ним познакомиться. А как он сказал про деникинцев? Полетят вверх тормашками… до положенного им срока? Ай да старик! Молодец!
Выпытав все подробности моего визита к доктору, он вдруг обратился ко мне, принимая совершенно серьезный вид:
– Но, может быть, этот окулист хотел проверить вас? Может быть, он деникинец? Когда он сказал вам «полетят вверх тормашками», вы, надеюсь, не сказали что–нибудь вроде того, что туда им и дорога?
Но я уже научился «читать улыбки» Всеволода Эмильевича даже тогда, когда он «принимал серьезный вид». Поэтому ответил также совершенно серьезно: «Нет, что вы, Всеволод Эмильевич, я, конечно, промолчал».
Но Всеволод Эмильевич сразу разгадал, что на этот раз я все понял, и засмеялся своим заразительным смехом.
После обеда Всеволод Эмильевич проводил меня до воинского присутствия. Теперь я уже чувствовал себя «хозяином положения» и с легкостью игрока, уверенного в выигрыше, сдал свой паспорт столь страшному для меня еще вчера писарю Петрову и оформил все свои бумаги «призывника».
Через неделю я должен был проходить комиссию. Накануне комиссии я провёл почти целый день у Всеволода Эмильевича.
Перед самым моим уходом домой к Алперсу Всеволод Эмильевич озабоченно спрашивает:
– А вы не подумали о том, что комиссия, забраковав вас по зрению, может признать годным к нестроевой, то есть сделать таким же писарем, как знакомый вам Петров?
Видя мою растерянность, он рассмеялся:
– Не беспокойтесь, я узнал, как это все у них происходит, Борис Алперс мне помог. Вам мы ничего не говорили, пока не узнали наверняка. Вот что вам надлежит делать. После решения комиссии о вашей непригодности к строевой службе, до оформления так называемого «белого билета», один из писарей спросит вас о вашем образовании. Если вы чистосердечно ответите «университетское», то вас так же чистосердечно возьмут в писаря. Если же вы им скажете, что окончили два или три класса гимназии, то вас пошлют ко всем чертям, то есть выдадут «белый билет».
– Дорогой Всеволод Эмильевич! Хорошо, что вы предупредили меня! Как это я сам не подумал об этом?!
– На то вы и поэт, – засмеялся Всеволод Эмильевич, – чтобы не думать о житейской прозе!
– Нет, я думаю о прозе. Посмотрите, на кого я похож! Мне надо прежде всего побриться и потом зайти к прачке за белым костюмом. Нельзя же появляться на комиссии в таком потрепанном виде.
– Да вы с ума сошли! – воскликнул Всеволод Эмильевич. Тон у него был совершенно серьезный, и я почувствовал, что он и не думает шутить. – Нет, Рюрик Ивнев, – вы не только поэт, но вы еще и ребенок! О чем вы думаете? Зачем вам бриться?
– Как зачем? Это принято – бриться, я и бреюсь, а эти дни как–то вышло так, что не успел.
– Ну и благодарите небо, что не успели. Сейчас вы, к счастью, так обросли бородой, что не похожи на типичного интеллигента. Вы что, хотите предстать перед комиссией «во всей красе»? Они вас прямо в «ОСВАГ» [18]18
Информационное агентство деникинцев
[Закрыть]и зачислят: там тоже требуются интеллигенты.
– Хорошо, – улыбнулся я, – теперь все понятно. Я не буду бриться. Значит, и белый костюм отставить?
– Конечно, – засмеялся Всеволод Эмильевич. – Вот в этом и идите. Он не настолько грязен, чтобы оскорбить «высокое собрание», и не настолько чист, чтобы они заключили вас в свои объятия. Поймите раз и навсегда, что с завтрашнего дня и до окончания комиссии вы – деревенский парень, близорукий, косолапый, бестолковый, обуза для всякой воинской части. И вдобавок малограмотный, негодный в писаря. Вот и все. Иначе – прощай, Батум!
Признаюсь, что хотя я и послушался Всеволода Эмильевича и сделал все, как он советовал, но в душе считал, что он сгущает краски и, – может быть, даже не сознавая этого, – продолжает балагурить. Но на другой день я убедился, что если бы не послушался Всеволода Эмильевича, то провалил бы свой отъезд.
Явился я на другой день в призывную комиссию обросшим, в помятых белых брюках, в старой косоворотке и в сандалиях на босу ногу.
У меня было такое ощущение, будто я должен сыграть роль, данную мне Мейерхольдом. Я волновался, как настоящий актер перед выходом на сцену, но свою роль не провалил. Все прошло благополучно.
Не обошлось без курьеза, который рассмешил Всеволода Эмильевича так, что все оставшиеся дни до моего отъезда в Батум он не мог без хохота вспоминать о нем.
После решения комиссии, в которой заседал «мой окулист», о моем освобождении от воинской повинности, я перешел «в ведение» очередного писаря. Передо мной сидел здоровенный детина, упитанный, с лоснящимися щеками и самоуверенными движениями.
– Якое образование? – спросил он небрежно, рассматривая мои бумаги.
– Два класса, – ответил я, опуская глаза, чтобы не встретиться с его взглядом.
– Маловато, – проговорил он надменно и крикнул другому писарю, через два стола от него: – Егоров! Принимай деревню! – И тут же, опасаясь моей бестолковости, снова обратился ко мне: – Ну, ступай, куда указано, первый и второй стол пропусти и подойди к третьему, не спутай.
Я пошел к Егорову. Маленький, изящный, подчеркнуто вежливый юноша с какой–то своеобразной почтительностью вручил мне оформленный им «белый билет» со словами: «Будьте здоровы–с».
Виза на выезд была получена немедленно, пароход отходил через три дня. Эти последние дни я провел в семье Всеволода Эмильевича на даче в Мысхако, под Новороссийском.
Они были сплошным праздником от сознания, что скоро я покину пределы Добрармии, и наслаждения от постоянного общества с обаятельным, умнейшим, остроумным и веселом, ставшим мне бесконечно милым и дорогим Всеволодом Эмильевичем…
Наконец наступает день моего отъезда. Так как в Мысхако я взял с собой всего несколько мелких туалетных вещиц, а основные вещи оставались у Алперсов, то с утра я начал собираться, чтобы идти в город. У меня не было ни маленького чемоданчика, ни несессера, их заменяла какая–то красная наволочка, в которую я и уложил мелкие вещи. Вдруг Всеволод Эмильевич делает испуганные глаза и говорит мне совершенно серьезно:
– Вы что, хотите себя погубить в последний день пребывания в лапах Деникина? Да ведь это открытый вызов – идти через весь город с красным флагом!
– Всеволод Эмильевич, дорогой, но ведь это же наволочка, а не флаг.
– Да, но издали она кажется флагом, и какой–нибудь ретивый часовой подстрелит вас.
Это была, конечно, шутка, взятая из неисчерпаемого запаса его выдумок, но свои шутки он любил доводить до конца. И вот через несколько минут при помощи Ольги Михайловны все мои вещи были переложены в белую наволочку, а красная конфискована Всеволодом Эмильевичем.
Я знал, что Всеволод Эмильевич переехал в Мысхако не столько для отдыха, сколько для того, чтобы «не мозолить глаза» белым, так как незадолго до этого о нем была напечатана «погромная» статья петроградского адвоката Бобрищева–Пушкина в каком–то белогвардейском листке. Эта статья–донос и привела вскоре к аресту Всеволода Эмильевича. В эти дни Всеволод Эмильевич в городе не показывался, поэтому мы простились с ним в Мысхако. Помню, как он говорил с обычной шутливостью: «Ну, вот теперь – с белой наволочкой – у вас вид самый благонравный, теперь вы застрахованы, никто вас не тронет».
Это было в сентябре 1919–го. А в ноябре 1920–го, когда я наконец смог вернуться из Грузии в Москву и зашел к Мейерхольду, то после оживленных воспоминаний о «новороссийских делах» и «вилле Мысхако», в которых принимала участие и Ольга Михайловна, Всеволод Эмильевич перед моим уходом попросил меня подождать минуту, вышел из комнаты и вернулся, держа в руке мою красную наволочку.
Да, Всеволод Эмильевич любил доводить свои шутки до конца.
Когда я писал мои воспоминания о Всеволоде Эмильевиче, я часто думал о том, как грустно, что моя скитальческая жизнь помешала мне продолжить наше знакомство. Я жалел, что не был если не участником, то хотя бы свидетелем его работы над теми оригинальными: н интересными постановками, которые прославили его как великого новатора и гениального художника.
Мне становилось как–то неловко, что я пытаюсь выступить со своими воспоминаниями наряду с теми товарищами, которые рассказали о нем так много интересного и, главное, относящегося к сущности его творчества.
Но когда я подумал о том, что благодаря необычайному стечению обстоятельств Всеволод Эмильевич, лишенный возможности на территории белых заниматься «своим делом», в течение целого месяца был занят только мной, то я понял, что на мою долю выпало большое счастье.
Говорят, что когда Гёте было 80 лет, то на чей–то вопрос: сколько времени за всю свою жизнь он был счастлив? – он ответил: «Два часа».
Я оказался счастливее Гёте, потому что был счастлив целый месяц, ибо как бы по–разному мы ни расценивали понятие «счастье», но месяц, проведенный с Всеволодом Эмильевичем, когда его никто не «разрывал на части», когда его время не было лимитировано, а принадлежало всецело мне, я не могу не назвать настоящим счастьем.
В сущности говоря, весь этот месяц Всеволод Эмильевич был режиссером, только не моей пьесы, а моей жизни.
Я, как послушный актер, следовал его советам и указаниям и в это время как бы впитывал в себя его тончайший юмор, его «постановочные замыслы» и даже его «костюмерные наброски». И я окончательно понял, что если мне «не повезло», что я встречался с ним так мало, то мне невероятно повезло, что я провел с ним целый месяц не в разгар его работы в окружении бесчисленного количества людей, а где–то в оторванном от мира Новороссийске, как бы в изгнании, где он томился от бездействия где я мог встречаться с ним ежедневно и наслаждаться общением с ним, ибо гений остается гением и в часы отдыха, и в часы вынужденного бездействия.
И я решил, что если я только сумел дать хотя бы бледное изображение подлинного Мейерхольда вне его обычных занятий, Мейерхольда, томящегося в плену у белых, но не теряющего ни бодрости духа, ни веры в светлое будущее, то я достиг, той цели, к которой стремился.
Новеллы разных лет
Сторож Аким
Во время прогулок по городу я так был занят своими Мыслями, что мне некогда было думать о молчаливо шагавшем со мною Акиме.
Для меня он был как бы дополнением меня самого, я в ту пору даже не представлял, что самим собой можно интересоваться, когда вокруг столько нового и необычного.
Зимой меня очень забавлял хруст снега. Я был настолько поглощен этим хрустом, что пытался даже вступать с ним в единоборство лишь для того, чтобы померяться своими силами. Мне хотелось перехитрить его и сделать так, чтобы он не хрустел.
Единственный способ добиться успеха – подпрыгивать на ходу. Но из этого ничего не выходило, так как снег, хотя и с некоторым опозданием, все же хрустел, и мне даже казалось, что еще яростнее.
Аким молча наблюдал за мной. Я продолжал свои опыты.
Наконец он покосился на меня и спросил!
– Разве ты кузнечик?
– Нет, не кузнечик, – ответил я нерешительно.
– Тогда зачем же ты прыгаешь?
Я уже бывал в цирке и поэтому ответил сразу:
– А разве прыгают только кузнечики? Аким промолчал.
Я решил, что он, взрослый, знает меньше меня, и это меня обрадовало. И я снова начал прыгать. Снег не сдавался и хрустел по–прежнему, но все ж это был несколько иной хруст – неравномерный и, следовательно, не неизбежный.
Аким собрался с мыслями и сказал:
– Анна Петровна будет недовольна, если узнает, что ты прыгаешь, а не ходишь, как все.
– А откуда она узнает? Аким опять промолчал.
Его молчание я истолковал по–своему. Он или не хочет сказать мне прямо, что пожалуется маме, или считает меня хорошим мальчиком, который ничего не скрывает от мамы и сам расскажет ей о своем прыганье.
Второе предположение мне было приятней первого. Но все же, подходя к дому, я решил, что мирное соглашение лучше войны.
– Аким, – сказал я тихо, – я не скажу маме, что ты опять колотил Марину.
Аким вздрогнул. Он никак не ожидал, что виновный так быстро может оказаться обвинителем.
Боясь, что он отмолчится, я повторил свои слова, но уже громко.
Аким покраснел. Он был прекрасным человеком, и его все любили, но у него был один существенный недостаток: стоило ему выпить лишнюю чарку, как он начинал колотить свою жену.
– Вчера я ее не бил, – наконец после долгой паузы хмуро произнес Аким. Однако он, вероятно, помнил, как мама недавно сказала, что если она узнает, что он продолжает свои побои, то его придется рассчитать.
– Зачем огорчать Анну Петровну, – сказал он сконфуженно.
– Я тоже так думаю, – ответил я. Но мне показалось этого мало.
– Ведь мое прыганье тоже может ее огорчить, – добавил я.
– Конечно, – радостно согласился со мной Аким.
6 января 1968 г.
Москва
Глобус
Вероятно, таких глобусов было великое множество в городах всего мира в конце девятнадцатого века, но в нашем маленьком Карсе он был единственным. Каким образом его заполучила скромная учительница Конюхова, долгое время обсуждалось на всех благотворительных и семейных вечерах, так как такого глобуса, кажется, не было и в самом Тифлисе. Так, по крайней мере, уверял карский артист Сергеев, часто туда ездивший.
Но вскоре все поняли, где была зарыта собака. Этот глобус оказался для скромной учительницы конем, который вывез ее из пешек в дамки. Конюхова открыла вскоре «пансион для приходящих», в котором начали учиться мальчики и девочки. Злые языки уверяли, что без глобуса она не осмелилась бы открыть пансион.
Теперь уже никого не интересовало, каким путем она раздобыла этот «глобус с прицепом», как его назвал Сергеев. Под прицепом он подразумевал металлическую дугу, на которой помещался крошечный подсвечник для елочкой свечи, долженствовавший изображать солнце.
Теперь всех интересовало другое: как поведет свое дело эта учительница, ставшая в глазах города теперь уже не скромной, а дерзкой.
Однако все параграфы законов и уставов были соблюдены, утверждены попечителем кавказского учебного округа, и болтовня никак не могла заменить палок, которые кидают в колеса, когда хотят досадить ездоку.
Моя мама, недолюбливавшая почему–то Конюхову и считавшая ее «выскочкой», все же решила, что для меня будет лучшим учиться в этом пансионе, чем тратить время на придумывание все новых и новых шалостей. Сама же она не могла заниматься со мной не только потому, что была загружена уроками, но главным образом потому, что я не слушался ее.
Откровенно говоря, меня этот пансион никак не устраивал, но любопытство взглянуть на таинственный глобус с еще более таинственным прицепом было так велико, что я почти с удовольствием пошел на первый урок. И вот этот замечательный глобус, вызвавший такой переполох в Карсе, оказался если не в моей руке, то, по крайней мере, в поле моего зрения.
Я должен сознаться, что и сейчас он стоит перед моими глазами (чуть не сказал – «как живой», но, подумав, решил, что он действительно был для меня живым).
В маленьком городке, считавшемся тогда захолустным, я впервые увидел весь мир. Громадное количество голубой краски меня потрясло, когда я узнал, что это означает моря и океаны. Но еще более интересно было смотреть на коричневую сушу. Сразу бросалось в глаза, что материки и острова имеют такую причудливую форму, как будто они сделаны специально для забавы детей Мы находим в них и собак, и кошек, и рыб, больших и маленьких, еще до того, когда мы начали читать сказки, мы окунулись в них, мы стали не зрителями, не читателями, а действующими лицами сказок, особенно в тот момент, когда зажигалась свеча, изображавшая солнце, и Конюхова раскрывала перед нами тайну дня и ночи. Конечно, никто из нас ничего не понимал по–настоящему, но главное было в том, что мы поняли, что когда–нибудь мы узнаем много интересного и что для этого стоит приносить жертвы, то есть вставать утром, когда не хочется, и скучать на арифметике.
Я вернулся домой, переполненный горячечными впечатлениями и с какой–то подсознательной гордостью, что я приобщился к волшебному миру, о котором не подозревают мальчишки, никогда не видавшие глобуса.
Когда по дороге в пансион я встречал детей моего возраста, мне делалось жаль их, таких глупых и маленьких.
К моему счастью, я испытывал к ним именно жалость, но никак не презрение.
Но все же свое восхищение глобусом, открывшим мне новый мир, я не высказывал никому, даже маме. Мне казалось: раз я соприкоснулся с чем–то таинственным, то должен молчать.
Но однажды, во время игры со своим сверстником, сыном сторожа, я не выдержал. Меня прямо распирало от тайн мироздания, открывшихся мне.
– Ты знаешь, – сказал я ему, – что земля вертится? Он посмотрел под ноги (это было во дворе) и увидел твердую неподвижную землю.
– Как это вертится? – спросил он с опаской. Я не знал, как ему объяснить, и повторил:
– Обыкновенно, вертится, и все.
Он посмотрел на меня испытующе и вдруг, отскочив в сторону, закричал:
– Мама! Мама! Миша сошел с ума!
1968
Москва