355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рюрик Ивнев » У подножия Мтацминды » Текст книги (страница 3)
У подножия Мтацминды
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:08

Текст книги "У подножия Мтацминды"


Автор книги: Рюрик Ивнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

Воспоминания о Маяковском

В 1913 году тихая, патриархальная Москва была взволнована приездом находившегося в зените славы поэта Константина Бальмонта. В «Обществе свободной эстетики» готовилось торжественное чествование.

И вот на этот вечер, ставший как бы выставкой самых известных писателей и художников Москвы, явились два никому не ведомых студента, не знакомые друг с другом. Один из них был студент Училища живописи, ваяния и зодчества Владимир Маяковский, другой – автор этих воспоминаний, студент Московского университета.

Явились они на вечер с противоположными целями. Маяковский – чтобы произнести гневную речь против юбиляра, которого он считал отжившим и устаревшим, и против всех, кто собрался его чествовать, то есть против всей аудитории. Я, завороженный поэзией Бальмонта, пришел выразить поэту свое восхищение в стихах, напоминавших оду. Маяковский явился в сопровождении нескольких своих молодых единомышленников.

Из глубины зала время от времени слышались их иронические возгласы, особенно резкие, когда их выкрикивал сам Маяковский. Я с трепетом прочел свою оду и передал ее дрожащими руками Бальмонту. В этот момент Маяковский громко захохотал.

После чествования Маяковский произнес свою гневную речь, разумеется, с места, а не с трибуны. Он сам «дал себе слово» и, надо отдать ему справедливость, говорил ярко и страстно.

Оба молодых поэта достигли своей цели. Маяковский получил большое удовольствие, что выразил свой протест и отчитал юбиляра, я же получил в награду за свою оду милостивую улыбку Бальмонта.

Писатели и художники слушали речь Маяковского, снисходительно улыбаясь и, вероятно, вспоминая свою юность. Но несколько снобов квалифицировали выступление Маяковского как «злостное нарушение порядка в приличном обществе». Однако до «скандала» дело не дошло: публика сочла выступление Маяковского вполне парламентарным, ибо в нем не было «недопустимых слов». И главное, сам Бальмонт, по–видимому, не обиделся. Он был на вершине славы и мог благодушествовать.

Маяковский произвел на меня большое впечатление. Его дерзость я воспринял как естественное бунтарство против чуждых ему эстетических взглядов. Его бурный протест был глубоко искренним, а искренность всегда подкупает, особенно молодежь. Если на этом вечере мы не были с ним союзниками, то в союзе была наша молодость. Да и сама наружность Маяковского не могла не вызывать симпатии. Мне, как и многим молодым поэтам того времени, казалось, что поэт должен быть именно таким, каким был Маяковский: высоким, красивым, смелым.

В 1913 году мы только увидели друг друга. Позже, в Петербурге, познакомились, так как вращались в одном кругу. Мы никогда не сходились с ним так близко, как это было у меня с Есениным и Мандельштамом, но стихи Маяковского я полюбил с того дня, когда их услышал впервые. Я всегда был против сопоставлений имен. Мне казалось, что бессмысленно сравнивать стихи разных поэтов, ибо каждый поэт – отдельная, особая планета и потому несравнимая.

Но читателей интересуют не столько рассуждения о поэтах, а факты, то есть встречи, впечатления, беседы.

Первое наше общение началось с полушутливого столкновения.

Это было зимой 1913 года в Петербурге, в литературном кабачке «Бродячая собака». Там обычно собирались поэты, артисты и художники. Из поэтов особенно часто бывали М. Кузмин, О. Мандельштам, Анна Ахматова, Георгий Адамович и Георгий Иванов. Так как артисты, занятые в театре, не имели возможности приезжать рано, то кабачок открывался в 11 часов вечера. Расходиться начинали в 5—6 часов утра. Стены «Бродячей собаки» были расписаны художником Судейкиным.

Как–то раз после моего выступления, когда я прочел строки:

 
На станциях выхожу из вагона
И лорнирую неизвестную местность,
И со мною всегдашняя бонна —
Будущая известность, —
 

Маяковский поднялся с места и прочел экспромт:

 
Кружева и остатки грима
Будут смыты потоком ливией,
А известность проходит мимо,
Потому что я только Ивнев.
 

Война с Германией разделила петербургских поэтов на две группы, занимавшие противоположные позиции. Одни стали ура–патриотами, славя войну до победного конца и тем самым поддерживая царский режим, другие резко критиковали империалистическую войну. Как известно, Маяковский стал революционером еще задолго до победы революции.

В 1915 году имя Маяковского стало широко популярно. Круг его почитателей увеличился. Помню, как одна из самых пламенных поклонниц его таланта, художница Любавина, устроила в своей студии большой вечер в честь Маяковского, на котором поэт должен был читать свои новые стихи. Любавина пригласила всех, кто любил и ценил творчество Маяковского. Стало известно, что на этом вечере будет присутствовать Алексей Максимович Горький. В ту пору Горький был единственным из знаменитых писателей, отнесшихся к Маяковскому с большим вниманием. И вот вечер состоялся. Я присутствовал на нем и был свидетелем необычайного происшествия, ошеломившего всех. Надо напомнить, что Маяковский уже с первых шагов своей литературной деятельности поразил знатоков поэзии не только своим мощным, своеобразным талантом, но и мастерским чтением. Кроме того, он обладал врожденным остроумием, а его умение молниеносно парировать наскоки противников на диспутах восхищало одинаково как его друзей, так и недругов. Поэтому то, что произошло с ним на вечере у Любавиной, вызвало всеобщее изумление.

Сначала все шло гладко… Приглашенные оживленно беседовали в ожидании выступления поэта. Молодежь почтительно наблюдала за Маяковским, расхаживавшим саженными шагами по студии. Когда все были в сборе, из передней послышалось покашливание Алексея Максимовича. Он вошел в затихшую комнату, высокий, немного сутулый, привыкший к любопытным взглядам и все же как будто чуть–чуть стесняющийся. Можно было начинать, и Любавина пригласила Маяковского к столу, на котором стоял графин с водой. Маяковский подошел к столу. Лицо его было бледнее обыкновенного. Наступила тишина. Маяковский приступил к чтению. Но более четырех строк ему не удалось прочесть. С ним что–то случилось. Он прервал чтение. Все это было так не похоже на Маяковского, что все как бы застыли от удивления. Маяковский тряхнул головой и попытался продолжать чтение. Еще несколько строк – и снова молчание.

– Володя, что с вами? – испуганно спросила Любавина.

Вместо ответа он залпом выпил стакан воды, а через несколько секунд резким движением отодвинул стакан, который, натолкнувшись на графин, жалобно зазвенел. Студия затаила дыхание, как бы прислушиваясь к звону стекла. Маяковский махнул рукой и произнес сдавленным голосом:

– Не могу читать, – и вышел в соседнюю комнату, Никто ничего не понимал.

Вскоре уехал Алексей Максимович, и публика начала расходиться. Ушел и я, и только на другой день, зайдя к Любавиной, я узнал от нее, что произошло в Маяковским.

– Когда все разошлись, – рассказывала Любавина, – я вошла в комнату, в которую удалился Володя, Он сидел на маленьком диванчике, низко опустив голову. На мой вопрос, что с ним случилось, он мрачно ответил:

«Сам не знаю. Ну как это объяснить? Никогда со мной так не бывало. Короче говоря, у меня было такое ощущение, как будто меня обложили ватой, закутали в вату, запеленали в вату. Мне было слишком тепло и тесно. Когда знаешь наперед, что все будут слушать чуть ли не затаив дыхание, читать невозможно. В такой пряной атмосфере даже дышать трудно. И я чуть не задохнулся. Очевидно, без острых углов я не могу обойтись. В Политехническом в Москве или у нас в Тенишевском я выхожу, как на бой, а здесь вышел, как на парад. А парадов я не терплю. Вот и провалился перед Горьким».

Этот эпизод очень характерен для Маяковского. Ему нужны были стадионы и площади, а не салоны.

…Многих читателей очень интересуют отношения между Маяковским и Есениным. Мне трудно полностью осветить этот вопрос, так как с Маяковским я очень мало говорил о Есенине, но с Есениным я не раз говорил о Маяковском и должен сказать, что Есенин прекрасно понимал силу таланта Маяковского. Вышло так, что в известный период Маяковский и Есенин стали наиболее популярными поэтами, и вполне естественно, что одним читателям был ближе по духу Маяковский, другим – Есенин. Но читатели бывают объективные и субъективные. А субъективные делятся еще на спокойных и неистовых. И вот эти неистовые сторонники Маяковского и Есенина создали миф о том, что Маяковский и Есенин чуть ли не ненавидели друг друга.

Этот миф искажает истину.

Моя дружба с Есениным и любовь к его стихам нисколько не мешали мне, например, ценить и любить замечательные стихи Маяковского. Тогда я еще смутно понимал, но позже понял ясно и отчетливо, что можно любить стихи совершенно разных поэтов.

О том, как Маяковский встретил великие дни Октября, слишком хорошо известно, чтобы заново рассказывать. Он одним из первых пришел в Смольный в 1917 году. И потому я коснусь лишь тех эпизодов, которые никому не известны или мало известны.

Вскоре после моего приезда в Москву я начал встречаться с Маяковским в «Литературном кафе» в Настасьинском переулке. Это кафе было организовано им, Василием Каменским и Давидом Бурлюком. В нем выступали поэты, проходили диспуты о новом искусстве. В те короткие приезды в Москву, которые совершал иногда Луначарский, он не раз бывал в этом кафе.

В Москве 1918 года было голодно и холодно, но это не мешало москвичам, особенно молодежи, интересоваться искусством. Интерес был даже выше, чем прежде, потому что революционное искусство было новинкой. Вход в кафе был по рекомендациям, но все равно кафе было всегда переполнено.

В один из приездов, после моего доклада в Наркомпросе, Луначарский спросил меня:

– Вы бываете в кафе футуристов?

Я ответил, что бываю довольно часто.

– Маяковский и Каменский просили меня принять участие в сегодняшнем диспуте. Я обещал. Если встретите их, скажите, что я обязательно приеду. Но не раньше десяти часов вечера, как мы и условились.

Ровно в десять часов приехал Луначарский. В руке Давида Бурлюка зазвенел колокольчик. Луначарский прошел на эстраду. Молодой, но уже тучный Бурлюк, играя своим неизменным лорнетом, потребовал от аудитории тишины.

– Товарищи! Слово имеет наш добрый друг и гость Анатолий Васильевич Луначарский.

Когда аплодисменты затихли, Луначарский, как всегда, легко и свободно начал говорить, расхаживая по эстраде. На этот раз он ограничился краткой приветственной речью, сказав, что не будет отнимать у публики времени, предназначенного, для диспута. И добавил:

– Я уверен, что все участники диспута, несмотря на имеющиеся у них разногласия, объединены одним желанием, чтобы молодое советское искусство отражало великие перемены, происшедшие в нашей стране, и только такое искусство будет иметь будущее.

– Будущее – это футуризм, – раздался громовой голос Маяковского.

– Если будет правильно отражать великие перемены, – парировал Луначарский.

Диспут, как и ожидали, протекал бурно. По существу, это было состязание в остроумии между Луначарским и Маяковским. Собрание вели по очереди Василий Каменский, Давид Бурлюк и Маяковский. Во время председательствования Маяковского, когда один из посетителей кафе назойливо выпрашивал у него слово, Маяковский с подчеркнутой учтивостью спросил:

– Простите, товарищ, как ваше имя и отчество? Какое это имеет значение? – удивился тот. —

Не достаточно ли будет, если я назову вам свою фамилию.

– А как ваша фамилия? – с той же учтивостью спросил Маяковский.

– Охотников.

– Прекрасно, товарищ Охотников. А теперь назовите ваше имя и отчество.

– Если вас это так интересует, извольте: Николай Аристархович.

– Дорогой Николай Аристархович, к сожалению, я никак не могу нарушить устав нашего клуба, в котором черным по белому написано, что выступать у нас на диспутах имеют право только те товарищи, имя которых совпадает с их отчеством.

– Что за чепуха? – возмутился Охотников.

– Простите, дорогой Николай Аристархович, – мягко пояснил Маяковский, – но это далеко не чепуха. Я имею право здесь выступать только потому, что меня зовут Владимир Владимирович, Каменский потому, что его зовут Василий Васильевич, а Бурлюк потому, что его зовут Давидом Давидовичем.

Это не смутило жаждавшего выступить Охотникова, и он спросил, скорее насмешливо, чем раздраженно:

– А Луначарский? Насколько мне известно, его зовут Анатолий Васильевич, а не Анатолий Анатольевич.

Публика смеялась, Маяковский поднял руки и, когда в зале наступила относительная тишина, ответил с той же нарочитой учтивостью:

– Дорогой Николай Аристархович! Неужели вы не понимаете, что для высокого гостя мы не можем не сделать исключения?

Новый взрыв хохота. Охотников не знал, куда деваться.

Из всех поэтов, принявших безоговорочно Октябрь, Маяковский был наиболее активным. Поэты, стоявшие на противоположных позициях, бурно осуждали Маяковского. Один из них в газете «Раннее утро» резко напал на всех, кто поддерживал большевиков, в том числе на Маяковского и Каменского. В статье «Стальной корабль» я выступил в защиту Маяковского и Каменского, за что в свою очередь подвергся нападкам не только «Раннего утра», но и других, еще существовавших тогда, буржуазных газет.

Маяковский своим творчеством и устными выступлениями боролся за укрепление Советской власти. Он был глубоко принципиален, но в его принципиальности не было ни малейшего оттенка педантичности, мелочности.

Когда я, высланный из Грузии меньшевистским правительством еще в июне 1920 года, в ноябре наконец добрался до Москвы, Маяковский при встрече просил рассказать, как мне удалось вырваться из «меньшевистского плена». Я ответил, что меня выслали.

– Хорошо еще, что не посадили в Метехи, – заметил он. – Ну, а теперь для вас пришло время освободиться от пут имажинизма. Тогда все будет в порядке. Все имажинистские декларации – сплошное пустословие. Не понимаю, что вас потянуло к ним. Дружба с Есениным? Но ведь дружить можно и без платформ. Да, в сущности, ни вы, ни Есенин не имажинисты, а Шершеневич – эклектик. Так что весь имажинизм помещается в цилиндре Мариенгофа.

Я не стал с ним спорить, и на этом разговор наш закончился.

…В день смерти Маяковского я был в Москве, видел, как была потрясена столица его неожиданной кончиной.

Маяковского нет с нами, но живут и всегда будут жить созданные им произведения, пронизанные страстной любовью к Родине. Они служат великому делу коммунизма.

О Сергее Есенине

Самыми правдивыми мемуарами считают «Исповедь» Жан–Жака Руссо. Но я никогда не забуду, что сказал однажды Вячеслав Иванов:

«Руссо думал, что он дал предельно правдивую исповедь, но она получилась у него самой лживой, так как он исказил в ней до неузнаваемости свой собственный образ, исказил сознательно, полагая, что смакование своих недостатков есть наивысшая правдивость.

А самое большое достоинство мемуаров – это то, когда автор дает правдивый образ человека, а не одни правдивые факты».

Вячеслав Иванов сказал мне это, когда я был еще молодым человеком, когда у меня не было знания жизни, и лишь теперь, на склоне лет, я понял, насколько он был прав.

Если автору мемуаров удалось дать правдивый образ того, о ком он пишет, – значит, он честно выполнил свой долг перед историей.

Приступая к воспоминаниям о Сергее Есенине, я прежде всего руководствовался целью дать глубоко правдивое повествование, отметая колебания и сомнения, свойственные мемуаристам.

Поэзия Есенина дорога миллионам русских людей и миллионам людей других национальностей, читающих и пишущих на русском языке.

Вот об этих миллионах людей и надо думать, когда пишешь о Есенине, стараясь, чтобы образ их любимого поэта дошел до них таким, каким он был в жизни, чтобы в своих воспоминаниях не допускать ни одного неточного факта и ни одного неточного освещения факта.

…Глубокая ночь. За окном, задернутым синей шторой, бушует вьюга.

Поселок Голицыно погружен в сон. Я пишу свои воспоминания о Сергее Есенине.

Сейчас февраль, 1964 год.

Первая моя встреча с Есениным произошла почти полвека тому назад. Не хватает одного года и одного месяца до этой даты.

В эту минуту мне кажется, что я смотрю с отвесной скалы на раскинувшуюся передо мной равнину, подернутую легким туманом, сквозь завесу которого иногда прорываются яркие картины прошлого. По загадочным законам памяти эта первая встреча с Есениным, со всеми ее мельчайшими подробностями, вырисовывается передо мной так ясно и выпукло, будто произошла она не в марте 1915 года, а вчера.

Сейчас, в ночной тишине, которую нарушает только вьюга, образ Есенина встает передо мной, и мне кажется, что в картинной галерее моей памяти портрет Есенина нарисован какими–то особенно яркими и теплыми красками, – не только потому, что он бесконечно дорог мне, но и потому, что он обладал редким свойством «врезаться» в память всех, кто его видел.

* * *

Март 1915 года. Петроград. Зал Дома Армии и Флота. Литературный вечер, один из тех, которые устраивались в ту пору очень часто. Война, начавшаяся в 1914 году, не только не мешала устройству таких вечеров, но скорее даже способствовала, так как давала повод не только частным импресарио, но и многочисленным общественным организациям приобщаться к «делу обороны страны», объявляя, что доход с вечера идет «в пользу раненых», «на подарки солдатам» и т. п.

В антракте подошел ко мне юноша, почти еще мальчик, скромно одетый. На нем был простенький пиджак, серая рубаха с серым галстучком и такой же серенький воротничок.

– Вы Рюрик Ивнев? – спросил он.

– Да, – ответил я немного удивленно, так как в ту пору я только начинал печататься и меня мало кто знал.

Всматриваюсь в подошедшего ко мне юношу: он тонкий, хрупкий, весь светящийся и как бы пронизанный голубизной.

Вот таким голубым он и запомнился мне на всю жизнь.

Я внимательно стал всматриваться в Есенина. Мне хотелось определить, понимает ли он, каким огромным талантом обладает. Вид он имел скромный, тихий. Стихи читал своеобразно. Приблизительно так, как читал их и позже, но без того пафоса, который стал ему свойствен в последующие годы. Казалось, что он и сам еще не оценил самого себя. Но это только казалось, пока вы не видели его глаз. Стоило вам встретиться взглядом с его глазами, как «тайна» его обнаруживалась, выдавая себя: в глазах его прыгали искорки, ноздри раздувались. Он был опьянен запахом славы и уже рвался вперед. Конечно, он знал себе цену. И скромность его была лишь тонкой оболочкой, под которой билось жадное, ненасытное желание победить всех своими стихами, покорить, смять.

Помню хорошо его манеру во время чтения перебирать руками концы пиджака, словно он хотел унять руки, которыми впоследствии потрясал свободно и смело.

Как выяснилось на этом же вечере, Есенин был прекрасно знаком с современной литературой, особенно со стихами. Не говоря уже о Бальмонте, Городецком, Брюсове, Гумилеве, Ахматовой, он хорошо знал произведения других писателей. Многие стихи молодых поэтов знал наизусть.

В этот вечер все познакомившиеся с Есениным поняли, каким талантом обладает этот на вид скромный юноша.

Один Федор Сологуб отнесся холодно к Есенину. На мой вопрос: почему? – Сологуб ответил:

– Я отношусь недоверчиво к талантам, которые не прошли сквозь строй «унижений и оскорблений» непризнания. Что–то уж больно подозрителен этот легкий успех!

Литературная летопись не отмечала более быстрого и легкого вхождения в литературу. Всеобщее признание свершилось буквально в какие–нибудь несколько недель. Я уже не говорю про литературную молодежь. Но даже такие «мэтры», как Вячеслав Иванов и Александр Блок, были очарованы и покорены есенинской музой.

Анализируя сейчас, почти полвека, спустя, причины такого необыкновенно легкого и быстрого успеха Есенина, мне кажется, что я не ошибусь, если скажу, оставляя в стороне огромный талант Есенина, что его появление и быстрое признание были как бы подготовлены той литературной атмосферой, которая царила в ту пору в Петрограде.

В 1915 году уже отошли на второй план первые боевые схватки футуристов, успевших добиться известности (особенно в столице футуризм, разбившись на несколько групп, порой враждовавших друг с другом, перестал занимать публику). Многие футуристы, не переставая называть себя футуристами, начали печататься и в нефутуристических издательствах и журналах, их имена запестрели в газетах и журналах, прогрессивных по тому времени.

Появилась новая школа акмеистов с двумя лидерами: Николаем Гумилевым и Сергеем Городецким, в которую вошли уже тогда известные поэты Анна Ахматова, Осип Мандельштам и Георгий Иванов. У них был свой журнал «Гиперборей», отличавшийся от всех прочих журналов тем, что имел только два отдела: «Стихи» и «Критика» (причем критике подвергались только стихи).

На смену вечерам «одних футуристов» или «одних акмеистов» стали все чаще и чаще устраиваться «смешанные вечера», без упоминания школ, которым принадлежали выступавшие на этом вечере поэты.

Несмотря на обилие крупных талантов, общая атмосфера в петербургской писательской среде была душной и нездоровой. Пусть просвещенный, но все же «голый эстетизм», – искусство для искусства, стихи для стихов – царил в ней.

«Животрепещущие вопросы» – о народе, о России, о войне – затрагивались как–то вскользь и тоже с позиций эстетизма. Здесь все литературные направления, несмотря на их внешнее несходство, как бы сливались в одном течении реки, катившей свои волны мимо народа с его чаяниями и надеждами. Многие поэты и писатели того времени все это сознавали, и некоторые из них (особенно Александр Блок) тяготились этим, но выйти из «заколдованного круга» или не могли, или не решались. И в этот момент появился Есенин.

Для литературного Петрограда «крестьянский парень из Рязани» явился как бы «представителем народа». В душной комнате запахло свежей травой. Кроме того, огромный природный талант Есенина нельзя было не заметить. К Есенину протянули свои щупальца и эстетствующие дамы (Зинаида Гиппиус), и «деловые люди» вплоть до придворных кругов, желая «приручить» «крестьянского парня».

Есенин, сам того не ожидая, оказался «козырем», который противодействующие элементы захотели заполучить для своей игры. Одними (как Зинаида Гиппиус) руководило мелкое тщеславие украсить свой салон «восходящей звездой», у других (придворные круги) был более дальний прицел.

Им хотелось сделать Есенина рупором своих взглядов, сделать из него если не придворного поэта, то, по крайней мере, нового, более певучего «соловья над кровью» [6]6
   Так называл Мережковский поэтов, воспевавших войну до победного конца.


[Закрыть]
.

Есенин пришел в Петроград минута в минуту, в момент, когда его как бы ожидали многие, хотя по совершенно разным мотивам. А виновник неожиданного для него торжества всех вежливо выслушивал, хитра улыбаясь и ни с кем не соглашаясь, удивительно ловко обходил расставленные для него сети.

После литературного вечера в марте 1915 года небольшой компанией – я, Чернявский, Струве, Есенин, с которым я познакомился, – мы отправились к Косте Ландау. У Ландау была отдельная комната в полуподвальном помещении на Фонтанке, на углу Невского. Эту комнату он обставил столь причудливо, что я шутя назвал ее «лампой Аладдина».

Здесь в течение нескольких дней Есенин читал нам свои стихи. А мы, как завороженные, без устали слушали эти стихи, казавшиеся нам откровением, уводившие нас в совершенно другой Мир, вовсе незнакомый или знакомый только понаслышке. В эти дни мы жили и дышали только стихами Есенина. Все остальное отошло на дальний план.

Судя по тому, что я абсолютно не помню, у кого жил в то время Есенин, с кем, помимо нашей компании, он встречался, какие у него были планы на дальнейшее, я, поглощенный его стихами, никогда ни о чем его не расспрашивал и не касался никаких «бытовых вопросов».

Недели через две после первой встречи с Есениным я решил, что можно и нужно познакомить с его творчеством более широкий круг моих друзей и знакомых. Но для этого надо было найти помещение более обширное, чем подвал Ландау.

Я жил в ту пору на Большой Сампсоньевской улице, около Литейного проспекта, снимал комнату на «полном пансионе» у родителей моего друга детства Павлика Павлова. Квартира Павловых занимала целый этаж. Я попросил их уступить на «вечер в честь Есенина» большой библиотечный зал. Они не только охотно согласились, но Анастасия Александровна Павлова взяла на себя обязанность «невидимой хозяйки» готовить чай и угощение, не показываясь гостям, чтобы «не мешать молодежи».

Я разослал по почте приглашения.

В назначенный час публика начала съезжаться.

Есенин, Чернявский, Ландау и Струве пришли ко мне задолго до этого и встречали гостей вместе со мной. Сначала мы расположились в моей комнате, а когда гости съехались, перешли в библиотечный зал. Здесь Есенин, взобравшись на складную библиотечную лестницу, начал читать стихи.

Выступление юного поэта в тот памятный вечер было только началом его триумфального пути. Все присутствовавшие не были связаны никакими «школами» и искренне восхищались стихами Есенина только потому, что любили поэзию, – ведь то, что они услышали, было так не похоже на все, что им приходилось до сих пор слышать. Неизменным спутником успеха в то время являлась зависть, которой были одержимы более других сами по себе далеко не заурядные поэты Георгий Иванов и Георгий Адамович. Я нарочно не пригласил их.

В тот вечер я сделал все, чтобы даже тень зависти и недоброжелательства не проскользнула в помещение, где Есенин читал свои стихи.

Но не обошлось и без маленького курьеза.

Когда я почувствовал, что Есенин начал уставать, я предложил сделать перерыв. Есенин и наиболее близкие мне друзья снова перешли в мою комнату. Я носился между библиотекой и столовой Павловых, помогая Анастасии Александровне по хозяйству, так как она, верная своему «обету», не показывалась гостям. Вдруг раздался звонок. Пришел запоздалый гость, которого я пригласил специально для Есенина, зная, что Есенин очень любит стихи Баратынского. Запоздалый гость был правнуком поэта – Евгением Георгиевичем Геркен–Баратынским. Мы задержались на минуту в передней.

В это время я услышал громкий хохот, доносившийся из моей комнаты, и сейчас же открыл дверь. Меня встретило гробовое молчание. В комнате было темно, электричество выключено. Я включил свет. Есенин, лукаво улыбаясь, смотрел на меня невинными глазами. Струве засмеялся и тут же, взяв всю вину на себя, объяснил мне, что Есенин по его просьбе спел несколько деревенских частушек, которые неудобно было исполнять публично.

Стены моей комнаты, отделявшие ее от столовой, были фанерные. Я посмотрел на Есенина и глазами показал ему на стену. Он сразу все понял, виновато–заулыбался своей необыкновенной улыбкой и прошептал:

– Ну не буду, не буду!

В это время вошел Геркен–Баратынский. Я познакомил его с Есениным и сказал:

– Вот правнук твоего любимого поэта.

Есенин тут же прочел несколько стихотворений Баратынского.

Потом мы снова перешли в библиотечный зал, и Есенин продолжал чтение своих стихов.

* * *

После вечера в «библиотеке Павлова» наши встречи с Есениным продолжались в подвале «Лампы Аладдина», где Есенин читал все свои новые стихотворения.

Никому из нас не приходила в голову мысль устраивать какой–либо «литературный кружок» и читать там свои стихи. Мы так были увлечены творчеством Есенина, что о своих стихах забыли. Я думал только о том, как бы скорее услышать еще одно из его новых стихотворений, которые ворвались в мою жизнь, как свежий весенний ветер.

Под впечатлением наших встреч я написал и посвятил ему стихотворение, которое «вручил» 27 марта 1915 года.

Два дня спустя, 29 марта, Есенин ответил мне стихотворением «Я одену тебя побирушкой» [7]7
   Опубликовано в пятитомнике стихотворений С. Есенина и во многих других изданиях.


[Закрыть]
.

С этих пор наша дружба была скреплена стихами.

Если я и продолжал выступать на литературных вечерах, когда получал приглашение, то делал это как бы механически. Сейчас меня удивляет, как я мог остаться самим собой и не попасть под его влияние, настолько я был заворожен его поэзией. Может быть, это произошло потому, что где–то в глубине души у меня тлело опасение, что если я сверну со своей собственной дороги, то он потеряет ко мне всякий интерес.

Слушая стихи, Есенин всегда высказывал свое откровенное мнение, не пытаясь его смягчать, если оно было отрицательным. Больше того, если он даже хотел это сделать, то не смог бы. Он не умел притворяться когда речь шла об оценке стихов. Это хорошо знали мои друзья по «Лампе Аладдина» и потому не пытались представить на «суд Есенина» свои стихи. Что касается меня самого, то хотя его просьба в первый день нашего знакомства прочесть ему свои стихи давала мне повод думать, что они ему нравились, я начал читать только тогда, когда убедился, что, несмотря на разные темы и разные «голоса», ему не чуждо мое творчество.

Когда Есенину что–либо нравилось, он высказывал свое одобрение не только словами. Первыми реагировали глаза, в которых загорались какие–то особенные, ему одному свойственные искорки, затем появлялась улыбка, в которой просвечивала радость, а потом уже с губ слетали слова.

Есенин очень любил шутить и балагурить. У него было удивительное умение перевести на «шутливые рельсы» самый серьезный разговор и, наоборот, шутливый разговор незаметно перевести в серьезный. Иногда, как бы тасуя карты разговора, он, хитро улыбаясь, нащупывал мнение собеседника быстрыми вопросами, причем сразу нельзя было понять, говорит он серьезно или шутит. Как–то, беседуя с ним, я сказал, что у него хитрые глаза. Он засмеялся, зажмурился, потом открыл свои повеселевшие глаза и спросил, улыбаясь:

– Хитрые? Ты находишь, что они хитрые? Значит, считаешь, что я хитрый? Да?

Он очень огорчился, когда я ему ответил, что хитрые глаза совсем не означают, что он хитрый.

– Пойми меня, – объяснил я ему, – что хитрость в том и заключается, чтобы о ней никто не догадывался. А если хитрость сама вылезает наружу, сияет в глазах и как бы довольна, что ее замечают, какая же это хитрость?

Но Есенин не сдавался, он не скрывал своего огорчения моим «разъяснением» и продолжал:

– Но как могут глаза быть хитрыми, если сам человек не хитер?

– Значит, я неправильно выразился. Не хитрые, а кажущиеся хитрыми.

– Нет, нет, – не унимался Есенин, – вот ты хитришь со мной. Назвал хитрым, а теперь бьешь отбой.

– Можно подумать, что ты цепляешься за хитрость, как за высшую добродетель.

– Нет, нет, ты мне отвечай на вопрос: я хитрый? Да?

– Нет, ты совсем не хитрый. Но хочешь казаться хитрым.

– Значит, я всё же хитрый, раз хочу быть хитрым. – Самый хитрый человек – это тот, о хитрости которого никто не подозревает. Хитёр тот, о хитрости которого узнают только после его смерти, а какая же это хитрость, если о ней все знают при жизни?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю