Текст книги "Борьба идей и направлений в языкознании нашего времени"
Автор книги: Рубен Будагов
Жанр:
Языкознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
7
В первой главе, посвященной понятию точности, уже пришлось коснуться той теории поэтического языка, которая развивалась у нас в 20-е годы «Обществом по изучению теории поэтического языка» (ОПОЯЗʼом). Сейчас я попытаюсь вернуться к этому вопросу с более общих методологических позиций. Дело в том, что в наше время возникающая здесь проблема вновь приобрела острое теоретическое значение.
Видные представители упомянутого «Общества» считали, что язык подлинной поэзии лишен коммуникативной функции. Он воздействует на читателей и слушателей лишь своими «колеблющимися признаками», своей «кажущейся семантикой». В 1921 г. об этом писал Р.О. Якобсон[367]367
Якобсон Р.О. Новейшая русская поэзия. Прага, 1921, с. 10 – 11.
[Закрыть], но подробно стремился обосновать данный тезис в 1924 г. Ю.Н. Тынянов[368]368
Тынянов Ю.Н. Проблема стихотворного языка. Л., 1924, особенно с. 82 – 91.
[Закрыть].
«Любопытно, – писал Ю.Н. Тынянов, – отношение читательской публики к „бессмыслице“ ранних символистов и ранних футуристов. Использование кажущейся семантики было понято, как загадывание загадок. К словам, важным своими колеблющимися признаками, а не основными, пробовали отнестись с точки зрения именно этих основных признаков. Особая система стиховой семантики при этом сознавалась коммуникативной системой семантики, т.е. подвергалась последовательному разрушению»[369]369
Там же, с. 85.
[Закрыть].
Ю.Н. Тынянов прямо и резко противопоставляет коммуникативную семантику и поэтическую семантику, которая характеризуется колеблющимися признаками. При этом автор убежден, что поэтическая семантика полностью лишена всякой коммуникативной функции. Подходить к такой семантике с коммуникативной позиции означает, по мнению Ю.Н. Тынянова, «подвергать ее последовательному разрушению».
Ю.Н. Тынянов прав в своем стремлении обнаружить колеблющиеся признаки поэтической семантики или то, что мною было названо семантической полифункциональностью языка больших поэтов. Но Ю.Н. Тынянов безусловно неправ, лишая поэтический язык всякой коммуникативности. В действительности, полифункциональность поэтического языка (то, что Ю.Н. Тынянов называет «колеблющимися признаками») нисколько не противоречит его коммуникативности. Дело лишь в том, что это особая коммуникативность, многоплановая коммуникативность великих поэтов разных народов. Разумеется, подобная коммуникативность весьма далека от коммуникативности, констатирующей «хорошую погоду» или «сытный обед». Но почему надо предполагать, что язык способен выполнять коммуникативную функцию лишь на таком уровне? Обращаясь к коммуникативной функции языка выдающихся поэтов, мы вступаем в область весьма сложной коммуникативной функции с ее «колеблющимися признаками», постоянно взаимодействующей с другими функциями языка, в том числе и с познавательной, и с эстетической.
Разногласия подобного рода имеют принципиальное методологическое значение: либо надо признать, что язык поэзии не в состоянии передать какой-либо мысли или какого-либо чувства (а что же тогда сама поэзия?), либо язык больших поэтов великолепно справляется и с тем, и с другим, но только делает это по-своему, как правило, во многом иначе, чем в нашей повседневной речи. Тогда возникает проблема не асемантичности поэтического языка, который будто бы держится лишь на «колеблющихся признаках», а об его семантической полифункциональности, включающей наряду с обычными семантическими признаками коммуникации, еще и «колеблющиеся признаки», действительно характерные для поэтического языка.
Если бы «колеблющиеся признаки» были бы единственными признаками поэтического языка, как думал Ю.Н. Тынянов, то и само творчество великих поэтов разных народов не могло бы иметь того огромного социального и культурного значения, которое оно в действительности всегда имеет. Именно поэтому разные, диаметрально противоположные истолкования природы поэтического языка приобретают острое методологическое значение. При тыняновском истолковании поэтического языка негативно решается и вопрос о его норме: поэту все дозволено, так как он отрешен от повседневной семантики национального языка[370]370
Ср. совсем иное суждение широко образованного мыслителя:
«Бетховен глубочайшим образом индивидуален, в то же время это – самый социальный из музыкантов, вообще из художников».
(А.В. Луначарский. В мире музыки. М., 1971, с. 81).
[Закрыть].
Казалось бы, узкоспециальный вопрос – соотношение семантики литературного языка и семантики поэтического языка – в действительности приобретает острое методологическое значение, обнаруживает совершенно различное понимание самой природы языка в тех или иных сферах его функционирования. Эта же борьба концепций происходит и в наше время, так как сторонников антикоммуникативной функции поэтического языка находится и сейчас немало[371]371
См., например: Cohen J. Structure du langage poétique. Paris, 1966; Levin S. Linguistic structures in poetry. The Hague, 1962.
[Закрыть].
Все сказанное, разумеется, не означает, что поэтический язык не имеет своей специфики. Больше того: он не может существовать без подобной специфики. Весь вопрос в том, кáк понимать специфику поэтического языка. Я возражаю лишь против ее сведéния к антикоммуникативности. Что же касается «колеблющихся признаков» поэтического языка, то они объясняются не его антикоммуникативностью, а его полифункциональностью. А это – принципиально различное истолкование поэтического языка.
Ю.Н. Тынянов приводит две строки из стихотворения Батюшкова («И гордый ум не победит Любви, холодными словами») и тонкий комментарий к ним Пушкина:
Тынянову кажется, что неудача Батюшкова в этих строках, отмеченная Пушкиным, объясняется лишь одним фактором – «теснотой связи слов в одном ряду». Между тем этот фактор вторичный. На первом плане оказывается семантическая (коммуникативная в широком смысле) проблема. Батюшков хотел сказать (коммуникация!), что любовь сильнее холодных слов, поэтому холодные слова не в состоянии оказаться сильнее любви. Получилось же нечто совсем иное: будто бы любовь выражается холодными словами. «Теснота ряда» могла лишь усилить неудачу поэта, но в основе оказывается коммуникативная ошибка, в результате которой мысль поэта предстала искаженной. Весьма интересно, что Пушкин совершенно справедливо и очень тонко отмечает именно смысловую ошибку своего друга («смысл выходит…»). Не только теория, но и практика лишний раз убеждают нас в том, что специфику (очень важную!) поэтического языка нельзя искать в его антикоммуникативности. Это – мнимая антикоммуникативность. Подлинная же специфика поэтического языка определяется полифункциональностью всех его ресурсов.
Как мы видим, обсуждаемые вопросы тесно связаны с понятием языковой нормы во всех ее разновидностях. Если язык больших поэтов не преследовал бы никаких коммуникативных (в широком смысле) целей, то и понятие нормы оказалось бы ему ненужным. В действительности это не так. Поэтому филологу приходится иметь дело с разными типами нормы и стремиться осмыслить их и типологически, и исторически.
В последующих строках я попытаюсь обратить внимание еще на один тип нормы, который до сих пор, насколько мне известно, никогда не привлекал к себе специального внимания исследователей. Имею в виду такие случаи, когда нормативное явление в одном языке оказывается ненормативным явлением в другом или других родственных языках. В принципе подобные отношения возможны и в неродственных языках, хотя в языках родственных корреспонденции в пределах «норма – ненорма» по вполне понятным причинам встречаются гораздо чаще. Подобные соотношения бытуют на всех уровнях языка (в фонетике, в лексике, в словообразовании, в грамматике, в стилистике). Здесь же я коснусь лишь грамматического уровня, чтобы хотя бы в общих чертах обрисовать проблему.
Известно, что в современном русском языке с одинаковым правом можно сказать я еду и еду. Обе конструкции (и с местоимением, и без него) выступают как одинаково нормативные. И все же если обратиться к хорошим грамматическим описаниям, то можно узнать, что первая конструкция с местоимением (я еду) для русского языка нашего времени более характерна, чем вторая, без местоимения (еду). В современном чешском языке, как утверждают грамматисты, соотношения между двумя данными конструкциями складываются в пользу первой: jedu (без личного местоимения) является более нормативным построением, чем ja jedu (с личным местоимением). То, что в одном языке предстает как норма, в другом родственном языке – как вариант этой же нормы, и наоборот. Положение осложняется тем, что в каждом из двух названных языков допустимы (в пределах нормы) обе конструкции. Так сравнение помогает выявить движение в пределах понятий «норма – варианты нормы»[373]373
Ср. в другой связи и по другому поводу: Jakobson R. Signe zéro. – Mélanges Charles Bally. Paris, 1939, c. 150. О вариантах нормы: Степанов Г.В. Типология языковых состояний и ситуаций в странах романской речи. М., 1976.
[Закрыть].
Здесь могут быть самые различные, в том числе и гораздо более сложные, соотношения между родственными языками. Например, в одном языке нормативная и живая конструкция, в другом – архаическая и тем самым уже неживая (ненормативная) конструкция. В испанском языке широко встречается построение с так называемым повествовательным инфинитивом. Такой инфинитив как бы выполняет функцию личных форм глагола: los pilluelos a escapar ʽсорванцы принялись убегатьʼ. Сходное построение во французском (знаменитый пример из басни Лафонтена – grenouilles de se plaindre ʽa лягушки принялись жаловатьсяʼ) в наши дни не только стало архаичным, но и приобрело торжественную окраску, совершенно ей несвойственную в испанском. Нормативное (с оттенком «разговорности») в одном языке оказывается ненормативным (с оттенком архаической торжественности) в другом. Только специальные исторические разыскания в состоянии объяснить подобные расхождения между родственными языками. Синхронно же несомненно описанное соотношение: норма в одном случае, ненорма в другом случае.
Подобная корреспонденция не всегда, однако, так отчетливо выражена. Часто оказывается, что в одном языке определенная грамматическая конструкция просто встречается чаще, чем в другом. При этом ее частотность не связана с той или иной стилистической окраской. Так, например, причастные предложения (ср. абсолютные аблятивные предложения в латинском) в испанском языке встречаются гораздо чаще, чем во французском, хотя в обоих языках они располагаются в пределах нормы: исп. acabada la tarea, podremos salir = франц. le travail terminé, nous pourrons sortir ʽокончив работы, мы можем выйтиʼ[374]374
Bouzet J. Grammaire espagnole. Paris, 1946, c. 235.
[Закрыть]. Подобные соотношения труднее характеризовать в пределах «норма – ненорма», чем, например, построения с повествовательным инфинитивом. В только что приведенном примере движение обнаруживается только в пределах «норма – варианты нормы».
Более четкие противопоставления оказываются в морфологии родственных языков. В румынском и молдавском языках существительные так называемого обоюдного рода (мужского рода в единственном числе, женского рода во множественном числе) – явление, типичное для морфологии этих языков, тогда как во французском имеются лишь три имени существительных, которые характеризуются тем же родовым разнобоем (amour ʽлюбовьʼ, délice ʽнаслаждениеʼ, orgue ʽорганʼ, музыкальный инструмент). В этом случае норма для одних языков (она опирается на многие имена существительные) оказывается исключением для другого языка (она опирается лишь на три слова, никак друг с другом не связанные).
Даже этих немногочисленных примеров достаточно, чтобы установить еще один вид нормы – межъязыковый тип нормы. Эта проблема имеет и теоретическое, и практическое значение. Первое определяется установлением самого многообразия видов языковой нормы, второе – практическим изучением нормы одного языка с позиции нормы другого конкретного языка. При этом, чем сознательнее отношение людей и к своему, и к изучаемому языкам, тем большее значение приобретают все эти сопоставительные межъязыковые контакты и межъязыковые расхождения.
8
Нередко считают, что проблема языковой нормы настолько «мирная» проблема, что теоретические дебаты здесь либо невозможны, либо не имеют большого значения. В действительности, как я стремился показать, это совсем не так. Осмысление нормы языка, ее различных типов и разновидностей, во многом определяется пониманием самой природы языка и его функций в обществе. И здесь социальные вопросы оказываются в тесном взаимодействии с собственно лингвистическими темами.
Насколько языковая норма должна быть жесткой? Хорошо ли, когда язык имеет именно такую норму? Но как в таком случае следует понимать подвижность нормы, ее многочисленные варианты? Как следует расценивать норму языка великих писателей, которые одновременно и соблюдают норму родного языка, и отступают от нее? В чем смысл «разумных отступлений» от нормы, о которых писал выдающийся советский филолог Л.В. Щерба? Вот лишь некоторые из вопросов, осветить которые я стремился в этой главе.
Конечно, без определенной нормативности (ср. ранее предложенное разграничение нормативности и нормы) язык функционировать не может. В этом огромное социальное значение и нормативности, и нормы. Последняя обычно формируется на более позднем этапе развития языка. Вместе с тем овладение нормой требует известных усилий со стороны говорящих на данном языке людей. Эти усилия и могут быть названы культурой речи в широком смысле. И чем выше такая культура в обществе, тем выше и его общая культура. Здесь прямая и очень важная для языка зависимость, лишний раз подчеркивающая широкие социальные функции языка.
Вместе с тем иногда упрощают проблему. Литературный язык с менее устойчивой нормой часто считается языком менее развитым сравнительно с языком, обладающим более устойчивой нормой. Так, португальский язык по отношению к испанскому оказывается как бы на ступеньке ниже (у него менее устойчивая норма). Но при этом нельзя забывать, что в языке с более устойчивой нормой обычно формируются явления и категории, которые не только осложняют, казалось бы, уже установившуюся норму, но и обогащают ее. В особенности в таких уровнях языка, как лексика, словообразование, синтаксис, стилистика. Диалектика сложных взаимодействий между нормативными тенденциями и тенденциями, осложняющими норму, создающими варианты нормы, постоянно наблюдается в истории разных литературных языков.
Когда-то Бернард Шоу подчеркивал, что на каждую тысячу человек в Лондоне 999 человек говорят на своем родном языке плохо[375]375
Хьюз Э. Бернард Шоу. М., 1968, с. 247.
[Закрыть]. Позднее американский лингвист У. Лабов считал, что эта цифра преувеличена[376]376
Новое в лингвистике. М., 1975, вып. VII, с. 114.
[Закрыть]. Но независимо от того, кто из них прав, бесспорным остается другое положение: чтобы овладеть нормой литературного языка во всех ее вариантах и во всем ее многообразии, необходимы разумные усилия со стороны самих носителей языка, независимо от их социального положения, профессии, возраста. Всегда нужно помнить проникновенную мысль М.В. Ломоносова, ранее уже отмеченную: если люди что-то не умеют ясно и убедительно выразить на родном языке, то «не языку нашему, а недовольному своему в нем искусству приписывать долженствуют».
И, наконец, современные споры вокруг нормы еще раз обнаруживают две противоположные концепции языка, характерные для лингвистики нашего времени. Одна из них основывается на убеждении, согласно которому коммуникативная и познавательная функции языка являются его основными функциями, от которых зависят все остальные. Другая, противоположная, концепция строится на ином убеждении, согласно которому язык – это прежде всего формальная система отношений, имеющая чисто технический характер и иногда служащая, а иногда и мешающая процессу коммуникации (теория «двусмысленности языка», теория противопоставления «совершенного искусственного кода» будто бы несовершенным и противоречивым национальным языкам). Борьба этих, методологически противоположных, концепций отразилась и в теории языковой нормы.
Глава шестая.
Взаимодействие конкретных и абстрактных моделей в грамматике
1
Проблема моделей в грамматике стала особенно популярной в грамматических разысканиях последних двух-трех десятилетий. Предложено множество толкований самого понятия модели[377]377
В последующем изложении термин модель понимается как определенный тип грамматического обобщения, тогда как термин парадигма – совокупность флективных изменений, служащих образцом формообразования для той или иной части речи.
[Закрыть]. В той мере, в какой общее понимание грамматики изложено в предшествующих главах, в настоящих строках моя задача сводится к другому: здесь делается попытка показать (на конкретном материале некоторых литературных языков) взаимодействие разных моделей в грамматике и значение подобного взаимодействия для общей теории языка.
За последние четверть века грамматику настолько упорно и настолько постоянно связывают со всевозможного рода абстракциями, что прилагательное конкретный в функции определения к грамматической модели, к тому же и поставленное на первое место, может показаться, по меньшей мере, странным.
Между тем если изучать не грамматику «вообще», а грамматику национальных языков народов мира, то именно взаимодействие конкретного грамматического материала и различных видов его обобщения (различных грамматических моделей) и составляет существо явления, которое формирует структуру любого естественного языка. Автор этих строк всегда придерживался именно такого понимания грамматики[378]378
См., в частности: Введение в науку о языке. 2-е изд. М., 1965, с. 213 – 227.
[Закрыть].
В самом деле. Следует строго различать грамматику естественных языков народов мира и грамматику всевозможных искусственных сигнальных систем, которые создаются для тех или иных (нередко практически важных) целей. Разумеется, грамматика сигнальных систем (здесь само существительное грамматика употребляется в переносном смысле) имеет полное право быть предметом пристального изучения, но подобная грамматика, как общее правило, строится совсем иначе, чем грамматика естественных языков, поэтому первая должна изучаться совсем не так, как вторая. Грамматика естественных языков обязана предстать перед читателями не такой, какой она могла бы быть по чисто теоретическим соображениям, а такой, какой она есть в действительности, со всеми ее сложностями и противоречиями, в реально бытующих языках различных систем. Что касается «идеальной грамматики», то задачи ее исследования оказываются принципиально иными сравнительно с задачами, возникающими при анализе грамматики существующих национальных языков.
К сожалению, и у нас, и за рубежом имеются специалисты, называющие себя лингвистами, которые рассуждают о языке «вообще», но при этом не умеют исследовать ни одного конкретного языка, ни одной конкретной лингвистической структуры. О таких «лингвистах» не так давно хорошо сказал У. Чейф:
«…они сидят в креслах и размышляют о том, что такое предложение»[379]379
Parret Н. Discussing language. The Hague – Paris, 1974 (раздел о У. Чейфе). Весьма любопытно, что в новом интернациональном нидерландско-американском журнале «Лингвистика и философия» (Linguistics and Philosophy. An international Journal. Dordrecht – Boston, выходит c 1977 года) в обращении редакторов к авторам и читателям подчеркивается, что в журнале будут публиковаться только те исследования, которые основаны на материале естественных языков человечества.
[Закрыть].
Занятия подобного рода неизбежно становятся схоластическими. Подобные лингвисты всегда казались мне далекими от языкознания в собственном его назначении. Всеми этими соображениями и определяется цель и название настоящей главы, опирающейся на конкретный грамматический материал и стремящейся извлечь из него некоторые общие закономерности.
2
Обращаюсь к материалу романских языков, но при этом буду преследовать общетеоретические цели.
Начну с форм выражения рода и числа имен существительных. Разумеется, сами по себе эти формы хорошо известны. Однако здесь будет сделана попытка осветить их изнутри, показать особенности их грамматической семантики, уточнить, что их объединяет и что составляет специфику одного языка в отличие от другого. Опираюсь на материал, прежде всего, французского, испанского, итальянского и румынского языков, спорадически привлекая данные и других языков. Вот простейшая схема передачи форм рода и числа имен существительных в четырех романских языках (сохраняю только что перечисленную их последовательность). Речь идет об именах существительных мужского рода – книга (лат. liber), волк (лат. lupus) и именах существительных женского рода – пёрышко (лат. pluma), перо (лат. penna).
| libre | libro | libro | lup |
| livres | libros | libri | lupi |
| plume | pluma | penna | pană |
| plumes | plumas | penne | pene |
С самого начала разграничим лексические и грамматические проблемы. Лат. liber ʽкнигаʼ в румынском не сохранилось (рум. carte ʽкнигаʼ женского рода), поэтому в четвертом ряду фигурирует lup ʽволкʼ мужского рода. Синонимия лат. pluma ʽперо, перышкоʼ и лат. penna ʽпероʼ в романских языках не удержалась. Семантическая синонимия диахронно отразилась в романских языках в лингво-географической дифференциации: в западной и южной зонах фигурирует pluma, в восточной и частично южной (Италия) зонах сохраняется penna. Если в первых двух рядах лексический раскол коснулся лишь румыно-молдавской зоны (здесь liber ʽкнигаʼ не удержалось), то в третьей и четвертой строках лексическая дифференциация прошла иначе: она разделила романский ареал примерно на две части. Но все это диахронные процессы лексического характера, от которых временно следует отвлечься, чтобы разобраться в механизме собственно грамматического характера.
Начнем с числа. В первых двух языках (французском и испанском, к которому примыкает португальский) подобный механизм опирается на конечный согласный s, во второй «паре» языков (итальянский, румынский; аналогичная картина в молдавском) этот механизм уже совсем другой: он опирается на мену конечного гласного звука, выдвигая i как признак мн. числа. Казалось бы, все ясно и все достаточно просто. В действительности, однако, это не так. Синхронная система передачи категории числа имен существительных оказывается гораздо сложнее и гораздо менее последовательной, чем это можно было бы предположить на основе чисто диахронных предпосылок.
Осложнение первое. В современном французском языке конечное s, как известно, не произносится, а в испанском произносится. Поэтому первая модель образования категории мн. числа с опорой на конечный согласный s предстает перед нами не как общая модель, а как модель с двумя вариантами: с произносимым s и с s, сохраняющимся только в орфографии. Естественно поэтому, что французская модель оказывается в этом случае не живой, а мертвой. Говорящие на этом языке люди теперь вынуждены прибегать к другому средству передачи категории числа, в частности, к артиклю. Француз воспринимает мн. число в противопоставлении le livre – les livres ʽкнига – книгиʼ, где артикль les произносится иначе, чем артикль le.
Следовательно, если бы мы поспешили обобщить и объявить модель мн. числа на s общей моделью для современного французского и современного испанского языков, то совершили бы грубую ошибку. Материал анализируемых языков протестует против подобного обобщения. Грамматическая модель только в том случае сохраняет свою объяснительную силу, когда она опирается на материал и обобщает подобный материал. В противном случае модель оказывается пустышкой.
Как же следует поступать в анализируемом случае? Материал можно обобщить так: в одной группе романских языков мн. число имен существительных обычно передается с помощью конечного звука s, но в тех ситуациях, которые привели к ослаблению конечного согласного (в частности, во французском), модель на s утрачивает свою силу и в роли дифференциатора числа выступает артикль. Следовательно, модель на s выступает в двух вариантах, качественно отличных друг от друга.
Осложнение второе. В испанском (аналогичная картина и в португальском) существительные жен. рода целиком повторяют модель существительных муж. рода при образовании мн. числа (la pluma, las plumas). Но в итальянском и румынском языках отношения складываются совсем иначе: в жен. роде здесь уже нет конечного i во мн. числе, как это наблюдается в муж. роде (libro – libri). В существительных жен. рода модель оказывается гораздо менее обобщенной (мена конечного гласного звука: penna – penne), чем в существительных муж. рода. Объем языкового материала, на который распространяется романская модель мн. числа имен существительных на s, оказывается гораздо более обширным, чем объем аналогичного материала у модели на i, несмотря на то, что первая модель уже ослаблена во французском языке.
Таким образом, степень достоверности той или иной грамматической модели находится в прямой зависимости от материала языков, на которые распространяется объяснительная сила модели. Больше того. Сама модель как бы вырастает из этого материала и на него же опирается. Заранее невозможно сказать, какая модель будет более обобщенной моделью и какая – подобного широкого обобщения не достигнет. Здесь все определяется конкретными условиями развития отдельных языков. Хотя синхронное состояние любого языка в известной мере самостоятельно по отношению к его историческому прошлому, однако условия сложения подобного состояния определяются исторически.
В этом отношении сравнительно-исторический материал любой группы родственных языков предоставляет исследователю возможность осмыслить процессы сложения различных грамматических моделей.
Хорошо известно, что в языке и особенно в грамматике все связано. Важно, однако, чтобы лингвисты понимали эту связь не только теоретически, но и практически. Стоило только конечному s во французском языке «замолкнуть» (в старом языке оно произносилось), как сейчас же увеличилась функциональная нагрузка французского артикля: le livre – les livres. Дифференцирующая сила le – les стала гораздо более ощутимой (ед. число – мн. число), чем аналогичная дифференцирующая сила, например, испанских артиклей el – los (el libro – los libros – здесь число передается не только противопоставлением артиклей, но и конечным согласным звуком). Вот что означает в чисто практическом плане взаимная связь явлений в грамматике, если грамматику анализировать в функциональном плане.
Итак, модель грамматической категории числа имен существительных в романских языках распадается на своеобразные «подмодели», подвиды, одни из которых характеризуют лишь отдельные языки, другие – группу языков, третьи – все романские языки в целом (самый общий признак – наличие особой флексии во мн. числе). Теоретически рассуждая, было бы «удобно» иметь одну модель для всех этих языков (она легче бы запомнилась), лишь незначительно варьируя ее от языка к языку. Действительность оказывается гораздо сложнее. Как только грамматическая модель оказывается слишком абстрактной и слишком общей, она перестает «работать» практически: не охватывает разнообразного материала отдельных языков и, тем самым, не помогает овладеть ими реально[380]380
Категория числа имен существительных в романских языках может подвергаться различным осложнениям. Так, в португальском языке Бразилии мн. число иногда передается с помощью числительных и остается нейтральным в чисто грамматическом плане: dois pāo ʽдва хлебаʼ «вместо» теоретически более закономерного dois pāes (Nascentes А. О idioma national. Rio de Janeiro, 1960, c. 160).
[Закрыть].








