Текст книги "Борьба идей и направлений в языкознании нашего времени"
Автор книги: Рубен Будагов
Жанр:
Языкознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
3
В чем же, однако, сложность самой попытки социолингвистического рассмотрения грамматики? На одно из таких осложнений уже было обращено внимание в предшествующих строках (боязнь оказаться на позициях вульгарной социологии). В действительности таких осложнений немало. Между тем пока грамматика (душа всякого естественного языка) будет считаться областью, недоступной социолингвистическому анализу, тезис, утверждающий социальную природу всякого языка, остается простой, если не пустой декларацией.
Обратим внимание на другую трудность. Часто приходится слышать, что история формирования грамматики каждого языка – это постепенное движение от конкретных категорий к категориям абстрактным. В самом общем плане подобное утверждение справедливо, но лишь как общий постулат, постоянно нарушаемый конкретным материалом разных языков.
Уже А.А. Потебня, со свойственной ему остротой и глубиной мысли, совершенно справедливо подчеркивал:
В истории самых различных языков растут и крепнут не только их абстрагирующие возможности, но и их способности точно передавать конкретные представления. Китаистам, например, хорошо известно, что в письменных памятниках китайского языка конца первого тысячелетия до нашей эры уже встречались абстрактные числительные, хотя позднее возникает другой счет, опирающийся на конкретные предметы[230]230
Dobson W. Late archaic chinese. Toronto, 1959, с. 82.
[Закрыть]. Здесь движение определяется не типом «от конкретного к абстрактному», а более сложным типом – «от абстрактного к конкретному, а затем вновь к абстрактному». Правда, в этом ряду второе абстрактное обычно предстает как абстрактное качественно иного характера, чем первое абстрактное.
Все это говорит о том, что развитие грамматики разных языков не определяется какой-то универсальной схемой, а зависит от многих условий, подлежащих самому тщательному изучению[231]231
В дальнейшем изложении я не буду рассматривать проблему совершенствования грамматического строя языка, так как опыт его истолкования был предложен мною в другой работе (см.: Будагов Р.А. Что такое развитие и совершенствование языка? гл. 3). В данном же изложении меня интересует прежде всего социальный фон развития и функционирования грамматики.
[Закрыть].
К сожалению, проблема языка и мышления – одна из центральных проблем теоретического языкознания, которая в работах советских лингвистов 30 – 40-х годов действительно занимала видное место, после лингвистической дискуссии начала 50-х годов была отодвинута на самый задний план. За последние 25 лет у нас появились лишь немногие работы, в которых специально, а чаще всего бегло и попутно рассматривались вопросы, относящиеся к взаимодействию языка и мышления[232]232
Из специальных публикаций отмечу здесь замечательную и яркую книгу Л.П. Якубинского (История древнерусского языка. М., 1953), написанную еще в конце 30-х годов и изданную посмертно, и монографию В.З. Панфилова (Взаимоотношение языка и мышления. М., 1971). Утверждение передовой статьи «Высокое назначение филологии» (Филологические науки, 1976, № 3, с. 6), будто бы «за последние годы лингвисты уделяли пристальное внимание проблеме языка и мышления», к сожалению, не соответствует действительности.
[Закрыть].
Причины, вызвавшие подобный «уход» от одной из центральных проблем науки о языке, были многочисленны. Прежде всего надо отметить влияние формалистической лингвистики, объявившей проблему языка и мышления проблемой схоластической и несовременной. Уже в 1952 г. американский ученый Ч. Фриз подчеркивал, что все «беды современного языкознания» будто бы определяются былым стремлением филологов как-то связать язык и мышление[233]233
Fries Ch. The structure of english. N.Y., 1952, c. 18.
[Закрыть]. Немного позднее об этом же писал и глава лондонской школы лингвистов Дж. Ферс, считавший дихотомию «язык и мышление» лишь «обузой (nuisance) для всякого лингвиста»[234]234
Firth J. Papers in linguistics. London, 1957, c. 227.
[Закрыть].
И какие только доводы не выдвигались за последние четверть века против проблемы взаимодействия языка и мышления! В идеалистической философии нашего времени обычно считают, что «подлинное мышление» проходит мимо языка, оно будто бы не нуждается во вмешательстве «грубых форм языка». При этом ссылаются на наличие многоязычия.
Этот очень старый аргумент по существу своему не только несостоятелен, но и наивен, хотя уже в 1818 г. его защищал такой видный философ, как А. Шопенгауэр[236]236
Шопенгауэр A. Мир как воля и представление. Пер. А. Фета. 3-е изд. М., 1892, с. 334 и след.
[Закрыть]. Позднее с аналогичным тезисом выступал Е. Дюринг. Рассматривая положение Дюринга, согласно которому отвлеченное мышление протекает без языка, Ф. Энгельс заметил:
Дюрингу казалось, что «вмешательство материи языка» огрубляет проблему мышления. В действительности подобное «вмешательство» ставит проблему языка и мышления на твердые основания.
Против проблемы взаимодействия языка и мышления выдвигаются, однако, не только старые доводы, но и новые. Рассмотрим кратко некоторые из них.
В последние годы многие лингвисты стали говорить не о взаимодействии языка и мышления, а о взаимодействии языка и «речевого мышления»[238]238
См., например: Кацнельсон С.Д. Типология языка и речевое мышление. М., 1972, где в самом названии книги вводится понятие «речевое мышление». О различных точках зрения по этому вопросу см.: Изв. АН СССР. Сер. лит. и яз., 1977, № 1, с. 9 – 26. В ином, более широком плане освещение проблемы см.: Вопросы философии, 1977, № 2, с. 46 – 57 (особенно «Биология и идеологическая борьба»). При всем значении возможной новой проблемы («язык и искусственный интеллект») недопустимо, как это теперь нередко делается, с ее «помощью» вытеснять старую и вместе с тем вечно новую проблему – «язык и естественный интеллект», «язык и естественное человеческое мышление».
[Закрыть]. Спору нет, в языке действительно существуют специфические «мыслительные категории», которые лингвист обязан уметь выявлять и анализировать. Но при этом лингвист обязан уметь делать и другое: устанавливать, какое отношение существует между подобными, казалось бы, чисто языковедческими категориями и категориями человеческого мышления вообще. Пусть те и другие категории не всегда и не во всем совпадают, но, если исследователь замыкает свой анализ «мыслительными категориями языка», не ставя вопроса о взаимодействии между подобными категориями и категориями человеческого мышления вообще, он невольно замыкает свой анализ «языком в самом себе и для себя» (как известно, это тезис Соссюра).
Между тем в той мере, в какой мышление человека органически связано с языком, подобного рода «замыкание» не может в конечном счете не привести к изоляции (полной или частичной) языка от мышления.
Разумеется, вопрос этот сложный и его нельзя упрощать, но, как представляется, его освещение с определенных методологических позиций имеет принципиальное значение для правильного понимания сущности борьбы идей и научных направлений в современном языкознании. Ведь К. Маркс и Ф. Энгельс всегда подчеркивали, что язык – это действительное, реальное сознание. Поэтому без точного разъяснения (а этого до сих пор никто не сделал), в каком отношении «речевое мышление» находится к общему мышлению и сознанию человека, терминологическое словосочетание «речевое мышление» (быть может есть и «языковое мышление», и «общее мышление»?) остается неясным.
В последние годы возникла и другая, очень широко распространенная теория, согласно которой мышление человека всегда остается неизменным. Изменяется его мировоззрение, тогда как мышление никаким трансформациям не подвержено.
В наше время эту концепцию защищают многие видные ученые. Так, например, Д.С. Лихачев пишет:
В свете такого тезиса (на мой взгляд, ошибочного) проблема взаимодействия языка и мышления сейчас же становится неясной: развитие языков народов мира не отрицает ни один серьезный ученый, но подобное развитие при исторически неизменном мышлении становится неясным. Получается, что изменяются лишь формы языка, никак не взаимодействующие с человеческой мыслью. Тем самым оказывается неясным, казалось бы, очевидный тезис, утверждающий взаимодействие языка и мышления.
Конечно, в той постановке вопроса о взаимодействии языка и мышления, которая была характерна для советского языкознания 30 – 40-х годов, некоторые положения уже устарели. Но многое до сих пор сохраняет все свое значение. Поэтому никак нельзя согласиться с теми учеными, которые в наши дни утверждают, что современная постановка вопроса о языке и мышлении «абсолютно несопоставима с прошлым», с тем, как ставился этот же вопрос в 40-е годы[240]240
Об «абсолютной несопоставимости с прошлым» можно прочитать в одной из статей 1973 г. (Изв. АН СССР, ОЛЯ, 1973, № 6, с. 516).
[Закрыть]. На мой взгляд, гораздо более правы те историки и этнографы, которые защищают тезис, утверждающий историческое развитие человеческого мышления[241]241
См. об этом: Поршнев Б.Ф. Пограничные проблемы биологических и исторических наук. – Вопросы философии, 1962, № 5, с. 120 – 125; Анисимов А.Ф. Исторические особенности первобытного мышления. Л., 1971.
[Закрыть]. Еще в начале нашего столетия выдающийся этнограф Ф. Боас убедительно развивал такое положение: дело не в том, что, например, индейцы не могут передавать абстрактные понятия (в принципе, они в состоянии это делать), но дело в том, что в определенные исторические эпохи у тех же индейцев может отсутствовать общественная необходимость в передаче подобных понятий и представлений[242]242
Боас Ф. Ум первобытного человека. М. – Л., 1926, с. 82 – 85. На рус. яз. Ср. также: Белый В.В. Общелингвистические взгляды Франца Боаса. – Филологические науки, 1973, № 6, с. 86 – 95.
[Закрыть].
На мой взгляд, подобная постановка вопроса отличается историчностью. Она весьма убедительна. Она же обнаруживает социальную природу мышления. А социальная природа мышления помогает глубже понять и социальную природу языка. Тогда и тезис, утверждающий взаимодействие языка и мышления, перестает быть простой декларацией.
В первой половине нашего столетия известный французский философ и этнограф Л. Леви-Брюль в целом ряде своих исследований стремился показать, как исторически развивалось мышление человека. И хотя в концепции этого ученого было немало слабых мест (несколько прямолинейное истолкование стадий мышления), в целом его доктрина была несомненно прогрессивной[243]243
Леви-Брюль Л. Первобытное мышление. М., 1930, с. XIV – XXVIII.
[Закрыть].
Уже в нашу эпоху другой французский историк и этнограф, ученый, фамилия которого оказалась частично омонимичной с фамилией первого исследователя, К. Леви-Стросс занял иную позицию: тоже пристально изучая мышление древнего человека, он стремится установить прежде всего мифологический характер подобного мышления, устраняя вопрос об его исторической периодизации. Но постановка вопроса о мифологическом характере мышления древнего человека уже сама по себе заставляет задуматься над проблемой развития, совершенствования мышления, над тем, что мышление человека исторически может быть более зрелым или менее зрелым. Все это не имеет никакого отношения к «врожденным способностям» тех или иных народов. Но в строго историческом плане проблема представляет большой интерес[244]244
О работах Клода Леви-Стросса существует большая литература. См., в частности: Мелетинский Е.М. Поэтика мифа. М., 1976, в особенности с. 74 – 80. – В конце книги имеется аннотированная библиография (с. 373 – 390). См. также: Структурализм: за и против. М., 1975, с. 361 – 375.
[Закрыть].
У нас есть все основания считать, что классики марксизма придавали большое значение общей теме – язык и мышление. Язык, писал К. Маркс,
В первом случае подчеркивается органическая связь языка и мышления, во втором – развитие разума в процессе трудовой деятельности человека.
«Движение, – подчеркивает Ф. Энгельс, – рассматриваемое в самом общем смысле слова, т.е. понимаемое как способ существования материи, как внутренне присущий материи атрибут, обнимает собой все происходящие во вселенной изменения и процессы, начиная от простого перемещения и кончая мышлением»[247]247
Там же, с. 391.
[Закрыть].
Здесь прямо связываются понятие о движении и понятие о мышлении. Следовательно, мышление человека подвижно, оно развивается, причем развивается не в плане простого перемещения, а в плане высшей формы движения («…кончая мышлением»).
Столь же важные и глубокие суждения по этому вопросу находим и у В.И. Ленина:
Как видим, В.И. Ленин обосновывает важный тезис, утверждающий органическую связь не только между понятием о мышлении и понятием о движении, но и между понятием о мышлении и понятием о развитии. Мышление человека не только изменяется (движение), но и развивается, т.е. качественно совершенствуется. Эту же мысль В.И. Ленин подчеркивает и в другом месте. Комментируя введение к «Лекциям по истории философии» Гегеля, В.И. Ленин замечает:
Это ленинское положение имеет большое значение не только для историков человеческого мышления, но и для историков самых различных языков, в силу самого принципа единства языка и мышления.
То, что на одном этапе своего бытования люди и их языки еще не умели выражать и передавать (или иначе выражали и передавали), то на другом этапе они могли получить подобную возможность. Языки не просто изменяются (принцип коловращения), но развиваются, совершенствуются. То же происходит и с человеческим мышлением[250]250
Опыт подробного истолкования этого тезиса см.: Будагов Р.А. Что такое развитие и совершенствование языка?
[Закрыть].
В свете такой, строго исторической постановки вопроса становится ясно, почему даже в пределах культуры только одних европейских стран, такие, например, понятия и соответствующие слова, их выражающие, как душа, работа, счастье, слава, успех, победа, поражение, и десятки других имели еще в средневековую эпоху во многом иное значение сравнительно с их же значениями в наше время. В этом плане большой интерес представляет история таких слов-понятий, как причина, качество, количество, восприятие, разум, чувства, и мн. др.[251]251
См., в частности: Гуревич А.Я. Категории средневековой культуры. М., 1972, с. 192 – 210. – За пределами Европы положение еще более осложняется. Здесь тоже необходим строго исторический подход. См., например: Шидфар Б.Я. Образная система арабской классической литературы (VI – XII века). М., 1974.
[Закрыть]
Ну, а каков же социальный и исторический фон грамматики? Если опыт исторического истолкования грамматики имеет длительную историю, то проблема социального фона грамматики все еще остается по существу нетронутой. В последующих строках, пока лишь на небольшом конкретном материале, я постараюсь хотя бы обратить внимание на эту важную и интересную проблему.
4
Хорошо известно, что в простом предложении латинского классического языка сказуемое (глагол) обычно находилось на последнем месте: pater filium amat ʽотец любит сынаʼ. В романских языках постепенно сложилось иное соотношение и сказуемое (глагол) переместилось на второе место в предложении, предполагая тем самым другую исходную латинскую конструкцию: pater amat filium. Этот процесс перемещения сказуемого (глагола) произошел во всех романских языках, но наиболее последовательно и регулярно он совершился во французском – наиболее аналитическом по своему грамматическому строю языке романского лингвистического ареала.
В свое время были обсуждены различные теории, авторы которых предлагали те или иные объяснения процесса передвижения сказуемого в составе предложения. Ссылались на изменения ритма предложения, на будто бы более «примитивный характер» конечной позиции сказуемого сравнительно с позицией в центре предложения, на психологические условия протекания речи и т.д.[252]252
См., например, во многих отношениях классический учебник по романистике: Meyer-Lübke W. Einführung in das Studium der romanischen Sprachwissenschaft. Heidelberg, 1920, c. 224 – 225. Из более новых работ: Tagliavini С. Le origini delle lingue neolatine. Bologna, 1964, c. 186 – 187. История вопроса дана: Lerch E. Historische französische Syntax. Leipzig, Bd 3, 1934, c. 264 – 269.
[Закрыть] Но доказать, что одна из двух конструкций лучше или хуже другой, разумеется, невозможно. Сейчас же возникает справедливый вопрос: с какой точки зрения лучше или хуже, для кого – лучше или хуже? Сами по себе обе конструкции не дают и не могут дать ответов на подобные вопросы.
Попытаюсь поэтому совсем иначе подойти к анализу подобных конструкций.
Хорошо известно, что в связи с развитием аналитического строя во всех романских языках и особенно последовательно во французском, личные местоимения становятся обязательными спутниками личных форм глагола. Римлянин мог сказать canto ʽя поюʼ и флексия передавала соответствующее лицо глагола. В связи же с распадом глагольных флексий французы уже к XV столетию должны были прибегать в таких случаях к местоимениям для передачи лица глагола. Форма chante стала непонятной (кто поет – я или он?) и местоимения начали укреплять ее. Возникло спряжение иного структурного типа: je chante ʽя поюʼ, но il chante ʽон поетʼ. Легко заметить, что дифференциация в пределах категории лица здесь осуществляется с помощью личных местоимений. Процесс этот совершался постепенно, но к началу XVII столетия во французском языке он был завершен.
Теперь попытаемся взглянуть на это, хорошо известное явление, глазами лингвиста, стремящегося не только констатировать внутренние изменения, происходящие в грамматике, но и обнаружить социальный фон (в широком смысле), на котором подобные изменения происходили.
Для этой цели сравним конструкции отмеченного типа в старофранцузских текстах до XIV столетия с соответствующими конструкциями в современном французском языке. В знаменитой «Песне о Роланде» (конец XI в.) постоянно встречаем построения с глаголом (сказуемым) в конце и без соответствующего местоимения. Например, (строки 96 – 98) сообщается об «императоре храбром и веселом» и что он «завоевал Кордову» (город в Испании) :
Во 2-й строке Cordres ad prise ʽКордову взялʼ подлежащее не выражено, точнее оно оказывается общим с первым предложением (li empereres ʽимператорʼ). По нормам современного языка во 2-й строке непременно следует употребить местоимение il ʽонʼ. Тогда возникает современная конструкция il a pris Cordoue ʽон взял (захватил) Кордовуʼ. Но стоило появиться личному местоимению il (процесс подобного выдвижения личных местоимений протекал на протяжении XIII – XVI вв.), как и глагол в его аналитической форме (a pris) передвинулся с последнего места на второе место в предложении. Сравнивая текст «Песни о Роланде» в подлиннике с его многочисленными переводами на современный французский язык, можно убедиться в закономерности подобных соответствий: в старом языке местоимение обычно не сопровождает личную форму глагола (сохраняется латинская конструкция), в новом языке – непременно сопровождает.
Но вот уже, начиная с памятников XIII в., личные местоимения постепенно начинают сопровождать личные формы глаголов (первоначально еще не систематически, к концу XVI столетия уже систематически). Возникает другая крайность: однажды с помощью имени существительного выраженное подлежащее (человек, крестьянин, житель, слуга, император и пр.), затем на протяжении длительного отрезка текста (иногда на протяжении целой страницы современного печатного текста) не повторяется. Именное подлежащее как бы заменяют личные местоимения, создавая конструкции типа: он (она) сказал(а), он (она) сделал(а), мы работали, мы переехали и т.д. Уже в памятнике XIII в., в «Окассене и Николетте», в самом начале называются имена действующих лиц, после чего следуют бесконечные он, она, ты, мы.
Однажды выраженное имя – Окассен сделал (сказал, уехал и пр.) затем не повторяется на протяжении длительного «участка» текста и компенсируется местоимением он (он сделал, он сказал, он уехал и пр.)[254]254
Aucassin et Nicolette. Chantefable du XIII siècle éditée par Mario Roques. Paris, 1954. – Во всех новых европейских языках соотношение между именами и личными местоимениями становится гораздо более строгим. Отступления от подобного соотношения в индивидуальном стиле больших писателей воспринимаются как резкое отклонение от нормы. Примеры подобных отступлений у Ф.М. Достоевского и их обоснование см.: Ветловская В.Е. Поэтика романа «Братья Карамазовы». Л., 1977, с. 36 – 39.
[Закрыть]. А, как мы уже знаем, с определенного исторического периода личные местоимения стали обязательными спутниками личных форм глагола. Оказавшись же в начале предложения, личные местоимения стали перетягивать к себе глаголы, которые тем самым начали закрепляться на втором месте в структуре предложения, покидая свою позицию в конце предложения.
Но при чем же тут социальный фон чисто грамматического процесса? Попытаюсь ответить на этот вопрос.
В предшествующей главе уже отмечалось, что в текстах старых европейских языков каждое предложение в большей степени зависело от широкого контекста, чем в языках современных. Сейчас я постараюсь не только немного дальше развить это положение, но и взглянуть на него с позиций социальной лингвистики.
Дело в том, что старофранцузские тексты, как и средневековые тексты на других европейских языках, обычно произносились, читались, иногда распевались и лишь позднее записывались. Это уже давно отмечалось медиевистами и компаративистами, в том числе А.Н. Веселовским[255]255
См., в частности: История французской литературы. М., 1946, т. I, с. 27 – 56.
[Закрыть]. Проблема имеет, однако, и лингвистический аспект. При «рассказывании» текста, когда текст произносился в расчете на слушателей, было вовсе не обязательно каждый раз повторять имена действующих лиц. Возвращаясь к тому же повествованию, к «Окассен и Николетт», можно заметить, как неизвестный рассказчик, однажды назвав по имени своих героев, затем на протяжении сравнительно длительного повествования, мог сообщать своим слушателям о том, что сделал он (Окассен) и как поступила она (Николетт). Но, как мы уже знаем, личные местоимения, ставшие с определенного периода неразлучными спутниками личных форм глагола, начали перетягивать к себе глаголы, которые и оказались на втором месте в предложении. Этот процесс, только наметившийся в эпоху создания «Окассена», оформился в языке в виде определенной закономерности к концу XVI столетия.
Так общественный фактор в широком смысле (традиция произносить или записывать тексты по-разному в разные исторические эпохи) оказал воздействие на важный процесс в исторической грамматике французского языка – на порядок слова в предложении, в частности – на место глагола в структуре простого предложения.
Я прекрасно понимаю, что приведенные соображения не решают проблемы целиком. Но все же они намечают пути ее решения. Для автора этих строк самое главное здесь в том, что приведенные соображения показывают несостоятельность такого, широко распространенного представления о языке, согласно которому его социальная природа обнаруживается не в самом языке, а лишь в социальных «институтах», с которыми соприкасается язык. Между тем подлинно научное понимание языка учит нас осмыслять социальную природу самого языка, в том числе, разумеется, и его грамматики.
Нельзя отказываться от таким образом поставленного вопроса из боязни допустить ошибки вульгарно-социологического характера. Как уже подчеркивалось, ошибки подобного рода определяются не постановкой вопроса, а способом его осмысления и освещения. Думается, что социальный фон (в самом широком смысле) отмеченного грамматического процесса и истолкованного в только что приведенном плане показывает, что понятие социального и понятие грамматического, будучи разными понятиями, вместе с тем всегда взаимодействуют (прямо или косвенно) в процессе развития самого языка[256]256
В этой связи хочется еще раз сослаться на глубокое 4-х томное исследование А.А. Потебни («Из записок по русской грамматике») и на замечательную книгу Л.П. Якубинского («История древнерусского языка», в особенности ее грамматические главы).
[Закрыть].
Конечно, на пути подобного понимания исторической грамматики возникает множество трудностей. Они объясняются тем, что социальный фон грамматики и особенно исторических процессов в грамматике остаются почти совсем неизученными. Что же касается только что описанного процесса, то и здесь многое подлежит дальнейшему осмыслению. Так, например, хотя развитие аналитического строя наблюдалось во всех романских языках, порядок слов во французском языке оказался гораздо строже, чем, например, в испанском, итальянском или румынском языках. Сама обязательность личного местоимения перед личной формой глагола (в тех случаях, разумеется, когда перед глаголом нет имени существительного), столь очевидная в современном французском, оказывается лишь факультативной тенденцией в других романских языках. Следовательно, сам социальный фон грамматических процессов может быть более широким (распространяться на разные, прежде всего родственные, языки) и менее широким, обнаруживаться лишь в пределах грамматики одного языка.
В свое время занимаясь синтаксисом средневековых романских языков, я обратил внимание на несходное соотношение между синтаксической законченностью предложения и ситуацией более широкого контекста в старых языках сравнительно с языками нового времени. В старых языках конструкция предложения больше зависела от ситуации широкого контекста, чем в новых языках.
Здесь поясню свою мысль еще одним, но типичным примером. Во французском безымянном памятнике конца XII в., в «Рауле Камбре» постоянно находим такие синтаксические построения, которые с позиции современного языка кажутся неясными, даже двусмысленными. Между тем здесь нет никакой двусмысленности, но обнаруживаются разные синтаксические закономерности:
Букв.: ʽЭрно убегает, вонзая шпоры, Рауль его преследует, который сердце имеет гневнымʼ. С позиции синтаксиса современного языка местоимение который здесь кажется двусмысленным: относится ли оно к Раулю или к Эрно? Между тем предшествующий контекст все проясняет: который относится не к Эрно, а к Раулю, так как неизвестный автор в двух предшествующих предложениях подробно поясняет, почему именно Рауль был в состоянии крайнего гнева. В подобных случаях следует говорить, разумеется, не о двусмысленности языка, как это теперь часто делают[258]258
См., например: Kooij J. Ambiguity in natural language. Amsterdam – London, 1971. – Язык всегда выполняет коммуникативные функции и поэтому сам по себе он никогда не бывает двусмысленным. Языком можно плохо владеть (и родным, и неродным). Но в этом случае повинен сам человек, а не его язык. Другой вопрос – степень развития языка, о чем автору этих строк пришлось подробно писать в другой, уже цитированной книге «Что такое развитие и совершенствование языка?»
[Закрыть], а о разной грамматической семантике строя предложения в старых и новых европейских языках. Как мы уже знаем, средневековые тексты гораздо чаще произносились, как бы исполнялись (особенно тексты, которые гораздо позднее стали восприниматься с позиций художественной литературы), чем читались. Поэтому caeteris paribus отдельные предложения больше нуждались в поддержке предшествующего или последующего контекста, чем это наблюдается в современных языках.
Как видим, и здесь культурно-исторический фактор (социальный фактор в широком смысле) обусловил различие старых и новых синтаксических конструкций не только во французском, но и в других европейских языках (это может быть доказано большим, аналогичным только что приведенному, материалом). Следовательно, сама культура определенной эпохи, состояние ее письменности, больше того – состояние жанров и видов этой письменности оказывают явное воздействие на синтаксические ресурсы языка, на особенности и возможности этих ресурсов в каждую большую историческую эпоху.
На пути установления социальных импульсов развития грамматики возникают своеобразные трудности, уже отмеченные в предшествующих строках. Известно, например, что в текстах старых европейских языков преобладали сочинительные синтаксические конструкции, которые постепенно стали осложняться подчинительными синтаксическими конструкциями[259]259
См.: Ярцева В.Н. Развитие сложноподчиненного предложения в английском языке. Л., 1940; Строева-Сокольская Т.В. Развитие сложноподчиненного предложения в немецком языке. Л., 1940.
[Закрыть]. Казалось бы, открывается возможность установить схему: от сочинительных конструкций к преимущественному преобладанию подчинительных конструкций. Но в таком прямолинейном виде схема оказывается неверной по многим причинам. Французский язык, например, исторически развивая союзы подчинения, скопил их в таком множестве к XVI столетию, что, начиная со следующего века, язык стал избавляться от многих союзов подчинения. Возникло своеобразное изобилие от бедности: язык не сразу сумел разобраться в подобном изобилии. В результате в современном французском языке подчинительных союзов оказывается меньше, чем в языке XVI столетия. Между тем синтаксис двигался от сочинительных к сочинительно-подчинительным и подчинительным конструкциям. Но на каких-то этапах развития языка возникают своеобразные площадки как бы обратного движения[260]260
Будагов Р.А. Этюды по историческому синтаксису французского языка. – Уч. зап. ЛГУ. Сер. филол. наук, 1949, вып. 14, с. 160 – 190.
[Закрыть].
Многих современных исследователей подобные явления, известные самым различным языкам, сбивают с правильного пути анализа, и они начинают утверждать, что никаких закономерностей в развитии грамматики и не существует. Между тем закономерности, разумеется, существуют. Они только постоянно осложняются в ходе своего исторического движения. И очень важно не поддаваться здесь своеобразной и неоправданной панике: сложность и даже противоречивость процесса не могут и не должны привести к отрицанию самого процесса. Как говорил Гегель,
Иное осложнение может определяться тем, что современные языки более чувствительны к разграничению стилей (например, разговорный стиль – письменный стиль), чем языки старые. Поэтому подчинительные конструкции в письменном стиле современного языка могут иметь значительно больший удельный вес, чем в стиле разговорном. И все же общее движение от синтаксического сочинения к синтаксическому подчинению, несмотря на отмеченные осложнения, сохраняет свою силу для большинства индоевропейских, как, по-видимому, и для многих других языков[262]262
См. в этой связи: Havers W. Handbuch der erklärenden Syntax. Heidelberg, 1931.
[Закрыть]. Социальный же фон этого важнейшего грамматического процесса очевиден, хотя до сих пор никем не отмечался.
Но не только общие грамматические тенденции тех или иных языков должны быть осмыслены с позиции социальной (в широком смысле) функции этих языков в определенную историческую эпоху, но и тенденции более локальные, казалось бы, чисто имманентные, но в действительности тоже имеющие определенные социальные импульсы.
По другому поводу мне уже приходилось писать о препозиции и постпозиции прилагательных в романских языках. Сейчас попытаюсь осмыслить и эту проблему с социальной позиции.
Как известно, во французском (во многом сходная картина и в других романских языках) место прилагательного по отношению к имени существительному, которое прилагательное определяет или характеризует, отличается большой подвижностью: прилагательное может быть и в препозиции, и в постпозиции. Ср., например, un homme pauvre ʽбеднякʼ, ʽбедный человекʼ, но un pauvre homme ʽбеднягаʼ, ʽнеудачникʼ. Препозиция и постпозиция прилагательного обычно передают тонкие семантические оттенки. В 1840 г. Стендаль в знаменитом письме к Бальзаку заметил:
В современных грамматических описаниях также подчеркивается сложность самого правила выбора препозиции и постпозиции прилагательного. Отмечается важность таких факторов, как cтиль, ритм, большее или меньшее единство самого сочетания прилагательного и существительного. Наряду со многими факторами фигурирует и такой: в постпозиции прилагательное обычно сохраняет свое буквальное значение, а в препозиции – фигуральное значение: ранее приведенный пример (а таких иллюстраций нетрудно дать десятками) подтверждает данное правило.
В свете этого правила к специальному, но живому грамматическому процессу можно подойти с позиции социолога. В связи со стремительным ростом удельного веса научных публикаций во всем мире, в том числе, разумеется, и на французском языке, в системе единого языка развиваются своеобразные стили или типы, разновидности единого языка. Вырабатываются не только особенности разговорной речи в отличие от речи письменной (тоже стили или типы), но и особенности научного изложения в отличие, например, от художественного изложения.
Но в научном стиле имена прилагательные обычно выступают в своем прямом, непереносном значении. Ср., например, la physique nucléaire ʽядерная физикаʼ, la géométrie analytique ʽаналитическая геометрияʼ, la chimie organique ʽорганическая химияʼ, la linguistique sociologique ʽсоциальная лингвистикаʼ, le système astronomique ʽастрономическая системаʼ. Подобные примеры (их можно приводить сотнями) обнаруживают не только устойчивую постпозицию прилагательного в научной терминологии, но и его точное, собственное (не фигуральное) значение. В той же мере, в какой рост удельного веса научной литературы в современном мире является фактором глубоко социальным, этот фактор оказывает свое опосредованное воздействие и на некоторые грамматические особенности языка.
Разумеется, вопрос этот нельзя упрощать. В наше время, как и в эпоху Стендаля, хорошие стилисты продолжают раздумывать над препозицией и постпозицией прилагательного. На выбор места прилагательного продолжают оказывать воздействие все внутренние факторы, имевшие место и раньше (семантические и стилистические оттенки, ритм словосочетания, синтаксическое окружение и пр.). И все же социальный импульс, как ариаднина нить, дает возможность взглянуть на все перечисленные факторы с новой точки зрения. Хотя социальный импульс объясняет лишь одну группу подобных факторов, он сам по себе очень важен в методологическом плане: социальная природа языка обнаруживается и в грамматических процессах живых языков человечества. Пусть мы не всегда умеем увидеть и «вытянуть» эту ариаднину нить, само ее существование приобретает важнейшее теоретическое значение.








