Текст книги "Домино"
Автор книги: Росс Кинг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 34 страниц)
Глава 26
Тристано вновь бросился на колени и залился слезами – сам толком не зная, плачет он над прошлым или над будущим, и что его распирает больше – страх или надежда. Все это время в руках он сжимал тонкую – и мокрую теперь – ткань костюма Маддалены…
Леди Боклер перестала позировать, целиком сосредоточившись на своем одеянии, которое она рассматривала с печалью не меньшей, чем у Тристано, и столь же необъяснимой.
– Ваш костюм, – начал было я. – Он…
– Да, – послышалось в ответ. – Это тот самый. Он принадлежал ей.
Я умолк. Забылись мое недавнее разочарование на маскараде в Воксхолле, недоумение над холстом; правда, катастрофа с трубкой все еще держалась в памяти. Но сейчас я пытался соединить в одно целое разрозненные кусочки рассказа леди Боклер. Поскольку в дальнейшие разъяснения она не пускалась, явно намереваясь ограничить этим сегодняшнюю порцию (час и в самом деле был очень поздний), я, деликатно прочистив горло, заметил:
– Но… но я не понимаю…
Леди Боклер, вскинув глаза, быстро переспросила:
– Что же вам непонятно?
– Очень многое, миледи. Дама в борделе, – сказал я, еще раз откашлявшись, – то есть дама с родинками. Умоляю вас, ответьте – кто это падшее существо? Готов поручиться, какая-нибудь жестокая изменница! – не без горячности заключил я. – Не сомневаюсь, что именно ее надо винить в несчастья Тристано…
Едва моя собеседница упомянула про родинки мне вспомнился экскурс на эту тему, содержащийся в «Совершенном Физиогномисте». Подобно Лудовико Сеттале, автору трактата «De naevis»[110]110
«О родимых пятнах» (лат. ).
[Закрыть] (1628) мой отец резко осуждал легкомысленную позицию своих предшественников, не принимавших во внимание важность родинок, в которых он, наряду с Лудовико, неизменно усматривал ценнейший источник для искусства предсказателя. Лудовико и мой отец были непреклонны, отстаивая данное убеждение, поскольку верили, будто мы пренебрегаем этими знаками себе на погибель.
– Несчастья… – рассеянно повторила леди Боклер, словно пропустив часть моей тирады миме ушей. – Без этих несчастий, – продолжила она после короткой паузы, как если бы разговаривала сама с собой, – он бы никогда не попал в Англию, а тогда нам с вами не довелось бы сегодня беседовать. – Должно быть, я выглядел ошеломленным – и в самом деле меня охватило смятение, ибо леди Боклер добавила: – То есть, если бы Тристано не оказался в Англии, я не сидела бы здесь нынешним вечером. Короче, я бы и среди живых-то не числилась.
Озадаченный этим странным признанием, я охотно послушал бы дальнейшие разъяснения, но, по-видимому, леди Боклер не собиралась в них вдаваться. Неужели, гадал я, Тристано – этот сушеный заморский фрукт – каким-то образом спас и сохранил жизнь отважной леди, которая сейчас мне позировала? Это казалось невозможным.
– Вероятно, эта дама с родинками, – прервал я наше обоюдное молчание, – состояла на службе у графа?
– Нет-нет. – Она покачала головой, словно стряхивая, наконец, с себя задумчивость. – Эта падшая особа, как вы ее назвали, с графом не имела ничего общего. До последнего своего дня – который, позвольте доложить, наступил еще очень нескоро – граф, в чем я твердо уверена, даже не подозревал о ее существовании, разве что слышал (не исключено) шорох платья, донесшийся из коридора. Кто она такая – совершенно несущественно: она могла оказаться кем угодно, ибо, как я уже описала, город земных наслаждений кишел тогда представительницами ее metier[111]111
Профессия, ремесло (фр. ).
[Закрыть]. Более того, – в голосе ее прозвучало лукавство, хотя внешний вид сохранял прежнюю любезность, – полагаю, вы слишком придирчиво смотрите на ее призвание, мистер Котли, равно как и на ее поведение; она не более чем невинная овечка, вовлеченная в интригу на одну короткую ночь ради горсти серебряных цехинов, вот и все. Решительно никакой хитрости не таилось за тем простым совпадением, что в свой последний день в Венеции Тристано столкнулся с ней в том вполне приличном заведении, где она занималась своим ремеслом.
– Но, – запротестовал я, не желая тотчас снять с этой дамы обвинение, – центурион… Шипио слонялся поблизости…
– А! – произнесла леди Боклер, зажмурившись, словно отведала что-то необычайно вкусное. – Отлично! Вы раскусили истинного злодея, не так ли? Превосходно, мистер Котли, превосходно. Да, центурион! Ведь именно он нанял эту даму в тот первый вечер у palazzo; именно он устроил так, чтобы она сопроводила джентльмена в вандейковском костюме (нет сомнения, имя Тристано осталось ей незнакомо) в предписанную комнату. Но почему он это предпринял? Нужно ли спрашивать? Дело ведь очень простое, разве нет? Когда спустя несколько месяцев оперный сезон открылся спектаклем «Tigrane», в труппе графа состоял один-единственный primo иото.
Эта цифра побудила меня задуматься.
– Что же тогда сталось с Маддаленой?
Моя собеседница также призадумалась, потом вздохнула и вновь занялась своим костюмом.
– Боюсь, прощальная ария Танкреда была последней, какую слышала публика из ее уст. Она с легкостью могла бы продолжать сценическую карьеру. Сеньор Беллони скончался. Андзоло, при необходимости, также без труда можно было заставить замолчать. Однако теперь граф не дал бы и медной полушки за маскарад, за своего великого primo иото. Ночное приключение не просто стирало границу между полами: оно преступно нарушало также другие границы – предуказанные графом. Одним словом, Маддалена изменила графу, причем самым вопиющим образом – с кастратом.
От Маддалены – отвечу на ваш вопрос – избавиться было проще всего, поскольку она, конечно же, не обреталась на виду. С Прицциелло, естественно, пришлось повозиться: как-никак, знаменитый певец. Однако же он исчез – по крайней мере, из Венеции. По окончании villeggiatura, когда все аристократы и торговцы собрались в городе, было сообщено, будто он подписал контракт в Неаполе, в театре Сан-Бартоломео. Но представьте изумление двух-трех десятков самых восторженных поклонников его таланта, которые совершили туда паломничество и установили только тот неоспоримый факт, что в Неаполе он даже не появлялся, а его ангажемент на самом деле, согласно новейшим слухам, был заключен во Флоренции. Тем временем во Флоренции половина горожан подозревала, что великий Прицциелло оставил их театр еще до прибытия ради выгодного контракта с пфальцграфом; другая половина полагала, что он теперь в Москве. Эта последняя теория постепенно приобрела черты большей достоверности, нежели первая, поскольку обросла рядом прискорбных подробностей: широко распространилась весть (источника ее, правда, никто не мог назвать) о том, что Прицциелло был в России сброшен лошадью на землю и убит на месте всего лишь в нескольких лигах от назначенной цели путешествия; или, в качестве альтернативы, принял смерть en route[112]112
В пути (фр. ).
[Закрыть] в Богемии от руки бандитов, которые перерезали его золотое горло грошовым ножичком. Как бы то ни было, я испытываю неподдельную печаль при мысли о том, что должна признать истину: его – или ее – на сцене уже никогда больше не видели.
Казалось, леди Боклер вновь погрузилась в размышления о судьбе первоначальной владелицы костюма. И сам я взглянул на это одеяние словно бы впервые. Ультрамариновый дамаст мерцал, освещая комнату успешнее, чудилось, трепещущего пламени свечи. Воображению представал отрывок из рассказа моей собеседницы, воскресший из застылости прошлого, и теперь порхал передо мной наподобие пушистого летучего семечка, на глазах становясь цветком; малая кроха Искусства, которому этими вечерами дарована короткая Жизнь. Маддалена исчезла (по причине злодейства или же вследствие несчастного случая), но вот оно, это одеяние, залегло недвижной точкой в центре непостижимого мирского коловращения; средоточие, вокруг которого другие жизни обращались, выстраивались цепочкой, переплетались и расходились, подобно танцорам на расчерченном квадратами паркете. Мне хотелось порасспросить миледи, каким образом костюм перешел в ее собственность, откуда она узнала Тристано и как была им спасена, однако ответы на эти вопросы, как я понимал, откладывались на следующий вечер. Спросил я поэтому совсем о другом.
– Шипио! – пробормотал я, словно очнувшись. – Какая участь, позвольте спросить, настигла этого отпетого негодяя? Полагаю, он остался в Венеции?
Леди Боклер устремила на меня пронзительный взгляд.
– Боюсь, ваше предположение ошибочно. Ибо вскорости Шипио также ступил на английский берег.
На этот раз, покидая жилище леди Боклер, я не заметил никаких следов как мистера Маккуотерса, так и мистера Локхарта. Не встретилась мне и Бетти, хотя на узкой лестнице какая-то другая, столь же нездорового вида дама страстно провожала – или же бурно приветствовала – изящно одетого джентльмена; проходя мимо, я ударился коленом о болтавшийся твердый предмет – вероятно, ножны. Выйдя на улицу, я увидел, что обиталище дам в алых нижних юбках погружено во мрак и безмолвие. Да и в самом деле, время стояло очень позднее.
Спустя час, поместив парик на стойку возле входной двери и взявшись расстегивать пуговицы на рубашке, я пристально вгляделся в «Даму при свете свечи». Лицо на переднем плане, несмотря на вуаль, постепенно приобретало сходство с лицом леди Боклер, однако усиленное применение скипидара выявило наличие на портрете еще одного персонажа: некто выглядывал из-за полуобнаженного плеча миледи; на заднем плане тенью – темным, нераспознаваемым контуром – проступала его голова. Теперь я был заинтригован этим изображением – первоначальным наброском – гораздо больше, чем завершенным мной наполовину портретом миледи. Меня мучил вопрос: вправе ли я соскоблить остаток краски и клея? Вправе ли я снять покров с этого темного оригинала?
Натянув на себя через голову ночную рубашку, нахлобучив ночной колпак и задув свечу, я продолжал думать о турецком наряде – этом предательском предмете всеобщего любопытства, который направлял не одну судьбу и не одну жизнь обрек на гибель среди гигантских волн и подводных рифов.
Затем я принялся воображать, как леди Боклер откидывает тонкий шелк и расстегивает потемневшие от времени пуговицы, давая ткани небрежно соскользнуть вниз по ее нежным ногам и приоткрыть складки над тонко благоухающей кожей…
Тут я опустился на колени у изголовья убогой лежанки и начал шептать слова ежевечерней молитвы во спасение своей души.
Глава 27
В след за Падением Завесы (как я стал называть происшедшее между хозяином и Элинорой) мои встречи с сэром Эндимионом в мастерской на Сент-Олбанз-стрит сделались гораздо более редкими. По сути, мы почти совсем перестали видеться, поскольку мои дальнейшие услуги в Чизуике явно не требовались.
Нет, мои обязанности перед сэром Эндимионом вовсе не были исчерпаны тем промозглым утром, хотя в первые часы после случившегося именно этого я и опасался – а возможно, и желал? Предстояла еще целая уйма работы над «Богиней Свободы», «Жизненными невзгодами», «Поруганием Лукреции», а сэр Эндимион очень заботился о завершении моих трудов в срок. Поэтому я каждое утро являлся в мастерскую, наносил пигменты и лак, а уходил едва ли не в темноте, с чувством крайней заброшенности. По правде сказать, несмотря на все эти события, как их ни оценивать, хозяина, мне недоставало. Недоставало пирогов с угрями и пинты-другой портера в сумерках; недоставало рассказов о пещере Платона и о европейском вояже; рассуждений об исторической монументальной живописи, вплетавшихся в наши обычные разговоры за трапезой у очага в таверне «Резной балкон». Я скучал даже о выкриках: «Живей, Котли, живей, лодырь вы эдакий! Бегом, а то нам сроду не справиться!»
Сэр Эндимион, я знаю, все еще наведывался в мастерскую. Всякий раз утром от моего взгляда не ускользало, что без меня пучки сухих трав либо сжигались в очаге, либо втыкались по углам комнаты, а возле столика оказывалась бутылка портвейна. Ароматические свечи истаивали до крохотных огарков и заменялись другими, которые постигала та же участь. Время от времени возникали букетики лилий или нарциссов, а когда увядали, их вытесняли новые, свежие. Каждое утро я замечал также, как волосы «Красавицы с мансарды» становятся все пышнее, а лица Лукреции и Богини Свободы очерчиваются все явственней. Какой упрек чудился мне в этих мелких приметах!
По утрам, с однопенсовой почтой, поступала и записка – обыкновенно это была одна строчка, содержавшая то или иное указание: «»Жизненные невзгоды» должны быть закончены к Михайлову дню» или: «Ультрамарин и холсты от мистера Миддлтона». Контакт с хозяином ограничивался теперь лишь этими скудными сообщениями. Однажды, впрочем, в записке, по-прежнему однострочной, мне было предъявлено требование совершенно особого рода: «Сопроводите Элинору на прогулку».
Я часто заморгал, читая это удивительное послание, поначалу в надежде на обман зрения, а когда удостоверился, что понял записку правильно, призадумался, не выкинуть ли ее в окно. Хозяин просто не мог измыслить для меня поручения более тягостного. Если и раньше мои отношения с Элинорой ограничивали жесткие рамки, то в отсутствие сэра Эндимиона ими руководила строжайшая сдержанность. Часами, будучи в мастерской вдвоем, мы редко-редко когда обменивались словом-другим. Стоило только мне появиться, как Элинора удалялась в меньшую комнату, где и пребывала до моего ухода в безмолвии, время от времени прерывавшемся приступом рыданий. Причина этих рыданий была мне неизвестна, да я до нее и не доискивался. Виновницей того, чему я стал свидетелем, была, конечно, она – и никто больше. Куда яснее: она соблазнила моего хозяина. Дня два я еще колебался, но потом все мои сомнения рассеялись. Священное Писание, история, мифология изобиловали примерами злокозненности, присущей ее полу: Иезавель, Медея, Юдифь, Далила, Саломея, леди Макбет, Танаквиль – список был нескончаем. Да, она предала моего хозяина. Но чтобы джентльмен, столь проникнутый добродетелью, мог и в самом деле… нет-нет, это было попросту немыслимо. И однако – такое крушение! Я и сам был готов разрыдаться при мысли о юном Алкифроне и его любящей матери – об этой счастливой семье. Но я ни на миг не в силах был допустить, что она – эта безумная сверхблудница, вторая Ева, эта самая опасная богиня, плакала о них.
Я передал Элиноре записку – вернее, поместил ее на стул, нацелив на нее кончик кисти. Через какое-то время Элинора взяла записку, но смысл ее разобрала, видимо, далеко не сразу. Быть может, не знала грамоты. Или же, подобно мне, отнеслась к написанному с недоверием, боязливо.
– Хорошо, сэр. – И это ее дерзкий голос? – Как только вы будете готовы, сэр.
Я заставил-таки ее изрядно подождать. Теперь она была у меня в подчинении – во всяком случае, это ощущалось. Так или иначе, я над ней сторож. Маршрут для прогулки, мною избранный, был довольно короткий: по Кокспер-стрит до Чаринг-Кросс, а на обратном пути мимо Нортумберленд-Хауса и пару шагов по Странду. Вне дома мы не обменялись ни единым словом.
На следующее утро записка содержала то же самое указание. На этот раз мы добрались до Ковент-Гарден. Миновали стойла, козлы и повозки на Грейт-Пьяцца, потом прошли по Друри-лейн мимо театра на Грейт-Харт-стрит. Я заметил, что Элинора плачет. Эти места, насколько мне было известно, слыли средоточием продажной любви. Быть может, Элинора принадлежала к сестринству Ковент-Гарден?
– Идем! – Преисполнившись отвращения, я почувствовал, как по спине у меня пробежал озноб. – Нам пора возвращаться.
На третий день я предоставил Элиноре большую свободу, хотя в инструкции сэра Эндимиона подобные поблажки никак не предусматривались.
Мы прошлись по Уайтхоллу и Парламент-стрит, затем по просьбе Элиноры свернули на Бридж-стрит и Чаннел-Роу, откуда через узкий дворик попали на Манчестер-Стэрз. Элинора недолго постояла на верхней ступени, глядя на нескончаемую процессию двигавшихся в оба конца барков, барж, лодок для ловли устриц, одномачтовых рыболовных суден – и на скопище верфей и складов древесины на противоположном берегу реки. Потом Элинора уселась и вынула из кармана книгу – судя по всему, роман.
День стоял безоблачный, поэтому я захватил с собой альбом для эскизов и, устроившись поблизости, принялся за набросок Вестминстерского моста. За отсутствием натурщиков я, по прибытии в Лондон, занялся архитектурными этюдами: назову виды на Букингемский дворец со стороны Розамондского пруда в Сент-Джеймском парке; на Берлингтон-Хаус от портала Сент-Джеймской церкви на Пиккадилли; вид на больницу Святого Георгия из-под тени лип в Гайд-Парке; добавлю сюда также около полудюжины изображений церквей, построенных мистером Реном.
Солнце пригрело мне плечи, я снял с себя кафтан и положил возле, стащил башмаки и сунул парик в карман. О существовании Элиноры я и думать забыл, хотя она сидела не далее как в пяти футах, все еще погруженная в чтение. Вода хлюпала и плескалась чуть ли не у самых моих ног; нараставший прилив поднимал со дна целые тучи ила, цветом похожего на чай, и увлекал мимо нас нескончаемый поток лодок, яликов, судов, груженных углем или сеном. Я поместил на рисунке некоторые из них. По небу скользили громадные корабли-облака: их я тоже перенес на бумагу. У Ламбетского дворца, высившегося над пролетами гигантского моста, действовала конная переправа: я не оставил без внимания кареты и перевозчиков в ливреях. Сам я воображал себя недвижным средоточием, жизненно важной осью всего этого коловращения, безмолвным его регистратором. Увы, регистратор из меня получился никудышный: пристальное критическое изучение привело меня к выводу, что изображенный мною мост приобрел сходство с неким морским чудищем, наподобие змея, развернувшегося над рекой; я стер рисунок и сделал вторую попытку – чуть более успешную. На мосту я быстро набросал кареты, на верфях, шлюзах и складах древесины Саутуорка появились людские фигурки, расхаживавшие туда-сюда. Вдали виднелись вращавшиеся крылья ветряной мельницы.
Взглянув на Элинор спустя, может быть, час, я увидел, что она по-прежнему плачет. О чем? Над страницами романа? Набросив на плечи кафтан и натянув парик, я помог ей подняться. Прежней неприязни я больше не испытывал – только некоторую неловкость, какое-то смущение. На обратном пути к Сент-Олбанз-стрит, который мы по обыкновению совершали молча, я впервые шел рядом с Элинорой, а не опережал ее на два шага, как прежде.
По возвращении в мастерскую, примерно через полчаса, я обнаружил, что забыл свой альбом. Мысленно я представил его лежащим наверху Манчестер-Стэрз: ветер с реки треплет листы, будто крылья большой подраненной морской птицы.
На четвертый день – еще прогулка. От сэра Эндимиона не поступило никаких указаний – и за мной больше не оставалось обязательств, подлежащих исполнению. Хозяин, выходит, меня покинул. Глубоко в сердце я ощутил острый укол. Однако – как приятно мне было это увидеть – он покинул и Элинору: со вчерашнего вечера не появилось ни бутылки портвейна, ни новых свечей и цветов. Поэтому сегодня, движимый не столько долгом, сколько милосердием, я позволил ей совершить гораздо более продолжительное путешествие: по Ладгейт-Хилл и мимо собора Святого Павла по Бучер-Роу, а затем по более широкой мостовой Чипсайда в Корн-хилл, приведшей нас к Уайтчепел-роуд. Прогулка так затянулась, что подошвы у меня горели огнем задолго до возвращения, и в Уайтчепеле я предложил заглянуть в харчевню, где нам подали пудинг на нутряном сале и картофель, плававший в свином жире. Ела, собственно, одна Элинора, сидя напротив меня и уткнув подбородок в грудь, словно читала молитву над этой отвратительной трапезой. Она поглощала это жалкое блюдо с жадностью, прихватив и половину моей порции: куски сала величиной с лесной орех встали мне поперек горла и вынудили отодвинуть пудинг вместе с картошкой в сторону. Прочие посетители заведения шумно лакомились говядиной, рубцами, студнем, тушеными голубями и прочими яствами; через дверной проем можно было наблюдать за всеми особенностями их подготовки к подаче на стол и – даже в дальнем углу зала – вдыхать разносившийся аромат, который чуть не вывернул меня наизнанку. Наш счет составил по два пенса с половиной, которые я охотно бы выложил только за то, чтобы поскорее убраться отсюда подальше.
На улице шел дождь. Серые тучи неслись с запада подобно стаду кочующих животных. Прохожие проталкивались вперед, в капюшонах и башмаках на деревянной подошве; их белые чулки были забрызганы жидкой грязью, как и ноги форейторов. Повсюду шныряли мальчишки – продавцы газет, носильщики в широкополых шляпах, малолетние разносчики. Мимо нас с грохотом катились повозки, угольщики ссыпали свой груз в погреба, над которыми густым черным плюмажем повисала мелкая угольная пыль. В воздухе разило вонью от гнившей на рыбных прилавках форели и лососины, всюду разносились запахи от свечных котлов, от вареной говядины и бараньего жира, шипевшего в харчевнях.
Мне хотелось повернуть обратно, однако Элинора, ничуть не смущенная всем этим, странным образом принимала окружающее, как мне казалось, за некое подобие рая. Время от времени – теперь мы обменивались репликами, пускай редкими и отрывочными – она произносила, словно наедине с собой: «Да-да, возможно», «А, оно на прежнем месте» – или что-то вроде этого. Мы обогнули Брик-лейн и пошли по Лэм-стрит, откуда по левую руку от нас над поросшими мхом скатами крыш виднелась квадратная башня Спитлфилдского рынка.
– Куда мы идем? – счел я уместным поинтересоваться, поспешно перепрыгивая через лужи, чтобы не отстать от своей спутницы, которая заметно ускорила шаг. – Элинора, – я впервые назвал ее по имени, – Элинора, я думаю, нам пора…
Она как будто не слышала; остановить ее было невозможно. Мы ступили на Спитлфилдскую площадь, а затем повернули в узкий двор, здания которого образовывали неровный ряд: одни клонились вперед, другие назад, однако посередине их неровный строй нарушала груда щебня, заросшая травой и ползучими сорняками. Непосредственные соседи этой неправильной пирамиды покосились до такой степени, что чудилось: они не замедлят вот-вот пополнить картину запустения. Впрочем, обитатели этих домов – чумазая ребятня, мамаши в фартуках, которые разбрасывали скудный корм посреди скопища суетившихся цыплят, выглядывали из окон или же лениво торчали в дверях, взирая на нас с полнейшим безразличием.
Элинора вплотную приблизилась к куче камней, на которой я заметил теперь возившихся мальчишек.
– Печальный итог, – заметил я, созерцая руину, над которой серое стадо облаков устремлялось к северу, словно спасаясь от близкой опасности.
– Напротив, сэр, – ответила Элинора. – Как раз здесь все и началось.
Вечером в моем жилище было темно и холодно. По возвращении я развел в очаге слабый огонь, отражавшийся на двойных изображениях «Леди при свете свечи».
На моем дубовом столе вместе с письмом от Топпи лежало уведомление из Склада одежды Джонсона. Без сомнения, и то и другое были доставлены Джеремаей или же Сэмюэлом. С каждым моим упреком или отказом их преданность возрастала все больше, а знаки внимания делались все заметней. По вечерам я обнаруживал, что постельное белье чисто и свежевыглажено. Ведерко с углем стояло наготове близ очага. Трубка старательно прочищена и заново набита табаком из кисета, также пополненного. Одежда на завтра вычищена и разложена на кровати. Письма, как и сейчас, аккуратно рассортированы на столе, сиявшем безупречной чистотой, наряду с оконными стеклами; сапоги мои тоже блестели. Я уже начал было разузнавать у мистера Шарпа, нельзя ли навесить на мою дверь засов.
Сломав печать на первом конверте, я выяснил, что мой костюм совершенно готов и что я могу забрать его в любое удобное для меня время. Топпи вложил в письмо билет на маскарад в Воксхолле. Билет украшала гравюра с изображением девушки на спине ныряющего в пучину дельфина. В одной руке она держала арфу, в другой – развернутый стяг. Надпись на стяге гласила: «Бал в Воксхолле». Внизу, посреди извитых волн, напоминалось: «Леди и джентльмены допускаются только соответственно одетыми. Цена – один шиллинг».
«Это последний в нынешнем сезоне маскарад в Воксхолле», – предупреждал Топпи в короткой приписке. Он предрекал, что, буде прецедент повторится, «разгул вечера превзойдет все мыслимые ожидания» и что «предстоящее буйство не сравнится даже с яростными волнениями ткачей на Спитлфилдском рынке. Поверь мне, Джордж, там может произойти все что угодно!»
Я сунул билет между теми страницами «Совершенного физиогномиста», на которых мой отец скрупулезно обрисовал разницу между физиогномикой и другими способами предсказания будущего – некромантией, пиромантией, неомантией, педомантией, гидромантией, геомантией, хиромантией и метоскопией: «все они, – писал отец, – были строжайше воспрещены римскими папами, сменявшимися во времена Святой Инквизиции». Выяснялось, что профессия физиогномиста относилась к числу наиболее опасных и преследуемых, ибо чуть ниже отец с немалым сожалением упоминал об изданном королевой Бесс законе, согласно которому всякий, «уличенный во владении физиогномикой, должен быть прилюдно высечен до крови»; даже наш покойный король Георг клеймил физиогномистов как «бродяг и пройдох».
Облачившись в ночную рубашку (завернутую, словно подарок, в тонкую бумагу), я прикинул в уме, какая из вышеназванных наук могла бы предсказать, что меня ожидает через день, через две недели, спустя год. А опустив голову на пуховую подушку, любовно взбитую, я прислушался к ровному биению сердца и спросил себя, так ли уж страшит меня мое будущее, как страшило оно всех этих римских пап, королей и королев.