Текст книги "Домино"
Автор книги: Росс Кинг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)
Теперь, однако, я обзавелся дорожной грамотой: вечером наше странствие возобновится, документ пройдет проверку и стража пропустит меня через границу, в новые, сулящие невиданную свободу области.
Предвидя скорое исполнение своих желаний, я запрыгал в ликующей джиге, на середине которой попал ногой в лужу (их на полу все прибывало) и поскользнулся. О, роковая лужа! Я качнулся вперед, потом назад – и наконец сбил со стула новоприобретенную банку со скипидаром; крышка отлетела, и содержимое в удивительном обилии залило маленькую комнату, в том числе мои обтянутые чулками икры и лодыжки, а самое страшное – лакированную поверхность «Дамы при свете свечи». Чередуя молитвы с ругательствами, я кинулся к полотну, чтобы вытереть платком лицо леди Боклер. Я горько упрекал себя, наблюдая, как кружево окрашивается асфальтом, желтым лаком и кармином: лицо, над которым я кропотливо и бережно трудился многие часы, теперь истаивало в считанные секунды, залитое скипидаром. Дурень! Нескладный увалень! Дубина!
Вскоре я забыл и о ругани, и о хлопотах с платком, потому что у меня на глазах начали происходить самые удивительные метаморфозы. Прежде всего, творение Искусства словно бы обрело Жизнь и задвигалось: в лице леди Боклер, таявшем и ронявшем капли краски, я узрел точное подобие того, как выглядела модель в вечер злосчастного приключения с курительной трубкой, когда потоки слез прорыли глубокие борозды в ее maquillage. Мне вспомнилось, как отчаянно миледи кричала, пока по ее лицу текли румяна и белила: «Не смотрите на меня!» Однако мне недолго пришлось размышлять как о портрете, так и о неприятной сцене, всплывшей в памяти, потому что за первым происшествием незамедлительно последовало второе, еще более поразительное и тревожное. Когда я неистово махнул платком, чтобы стереть ручеек растворенного скипидаром желтого лака, который на пути к нижнему краю полотна вбирал в себя все новые притоки, едва узнаваемый портрет миледи начал исчезать совсем и на его месте показался загадочный лик – живописный призрак. Ранее он был закрыт портретом леди Боклер, а теперь, казалось, полез наверх. В самом деле, изображение на полотне стало двоиться – оба лица незаконченные, оба сочились краской. По мере того как расширялся ручеек желтого лака, мой труд исчезал из виду, а работа неизвестного предшественника вырисовывалась все определенней. Даже ультрамарин турецкого одеяния, выписанного так любовно, детально и так дорого мне обошедшегося, начал бледнеть и подтекать. Можно было подумать, что миледи меняет свой костюм на более темное, не столь бросающееся в глаза одеяние.
Несколько минут я пристально рассматривал новый наряд, а также новый нос, щеки и верхнюю губу, заместившие собой мою работу. Затем любопытство взяло верх над горем и разочарованием, и, желая знать, что за портрет миледи по каким-то загадочным причинам так невзлюбила, я присел на корточки и подобрал платок.
Да… а что же мне оставалось еще? Живописное изображение, выполненное мною, было уничтожено, краски капали на пол, слитые в темный melange[141]141
Смесь (фр. ).
[Закрыть]. Я обмакнул платок в лужицу скипидара и на пробу провел им по картине. Тер я медленно, расширявшимися кругами. Когда начало появляться лицо, я заработал быстрее, робея вглядеться в просвет, откуда смотрело пятнистое нижнее изображение.
Робел я не зря. Ибо очень скоро – буквально через несколько секунд – я замер и в полной растерянности уставился на знакомую треуголку с золотым окаймлением и на столь знакомое, таинственно улыбавшееся лицо мистера Роберта Ханна.
Чувствуя, как отчаянно колотится мое сердце и покрывается испариной лоб, словно и он потек вместе с картиной, я поднялся на ноги и отбросил платок. Что же, Бога ради, это значит? Леди Боклер заявляла, – я был уверен, что не ослышался, – будто ненавистный портрет был писан с нее. Выходит, она меня обманула – и не в первый раз, когда речь шла о Роберте. Но тут мне вспомнилось, как она странно воспылала гневом на этого мошенника, когда мы заглянули в Уайт-Кондуит-Хаус, говорила, что хочет с ним покончить и никогда больше его не видеть. В моих руках было свидетельство решения (хотя и принятого в прошлом и, возможно, отмененного) вычеркнуть Роберта из своей жизни и навсегда от него избавиться. Итак, она замазала его глупую ухмылку жирным слоем грунтовки – несомненно, в знак того, что покончила с этой нечистью!
На краткий миг меня охватил радостный трепет, но когда я пристальней всмотрелся в черты, прежде, в жизни, от меня ускользавшие, мое сердце упало. Внимательное изучение портрета – как описать пережитые при этом чувства? – убедило меня, что оригинал мне не столь уж незнаком: даже в отсутствие складного веера и густого maquillage эти черты до мелочей повторяли другие, более красивые, стертые моим платком и скипидаром.
Глава 41
Вот теперь, конечно, я сделался другим человеком. Переменился полностью и навсегда. Внутренний Человек выбрался на поверхность, вертясь и вытягиваясь, снимая шелуху.
Через десять минут я встретил на лестнице Сэмюэла и Хетти – первый при виде меня ахнул, вторая внезапно ударилась в слезы. Пока я вслепую добирался до парадной двери (куда меня несло, я сам не знал), из-за углов и из дверных проемов выглянуло еще несколько Шарпов, провожая взглядом необъяснимое, бегущее их общества существо. Возгласы удивления и оборванные на полуслове вопросы смолкли не раньше, чем за мною захлопнулась дверь и меня как ветром выдуло на улицу.
Я был выдут на улицу, чтобы слепо блуждать под дождем. На улицы, в песчаных физиономиях которых я наблюдал те же изменения, какие чувствовал в своей. Пока я, спотыкаясь, продвигался вперед, все окружающее выглядело, как ни странно, зеркальным подобием самого себя, как будто прежде я видел светлую медную пластинку с четкой гравировкой, а теперь – отпечаток из круглого пресса, темный, замазанный и перевернутый, как в зеркале. Нереальная земная обстановка: переполненные водосточные желобы, лотки с рыбой, опавшие желтые листья, мальчишки-газетчики, тележки, нагруженные свиными головами, булыжниками, навозом.
Я пробивал себе путь, пиная все это ногами и ругаясь, пока не заметил свое собственное отражение – нереального двойника – в витрине трикотажной лавки. Мой парик съехал набок, лицо было залито слезами, дождем и потом, развязавшийся галстук болтался на шее, как крыло пойманной птицы. Видимо, я представлял собой действительно причудливое зрелище, потому что на каждой улице останавливались, чтобы на меня поглазеть, ломовые извозчики, трактирные слуги, мусорщики и все прочие неприкаянные духи, на кого я натыкался и кого припечатывал грубым словом. Но мне было наплевать и на мою внешность, и на чье бы то ни было мнение. Ибо при помощи носового платка и скипидара я проскреб дыру – проделал гулкое углубление – в фальшивом и непрочном холсте видимости.
Позднее – сколько прошло времени, понятия не имею – я обнаружил, что нахожусь вблизи Куинз-Сквер, то есть по соседству с домом моего родственника, сэра Генри Полликсфена. Я пересек, должно быть, Сент-Джеймский парк по тропе, где – немыслимое дело – ступал еще вчера через поднимавшуюся с земли дымку. И хотя настоящих воспоминаний у меня не осталось, я держу в мыслях образ самого себя, слепо, наугад пробирающегося по величественным аллеям. Поскольку среди портшезов и чинной публики на аккуратных тропинках я выглядел таким же отчаявшимся и неприкаянным, как та бешеная собака, которая три года назад, зимой, возникла из тумана на милой зеленой лужайке в Баклинг-Коммон. Пуская слюни, она рычала на демонов; что грозили ей из тумана, пока ее муки не оборвало с печальным лающим звуком ружье моего брата Уильяма.
Но моим несчастьям помочь было некому, и потому, как уже было сказано, я прибыл на Куинз-Сквер. При виде красивых зданий – а в особенности того, что принадлежало моему родственнику, – я на короткое время отчасти пришел в себя и прервал свои безумные блуждания. Эту улицу, как мне вспомнилось, я посетил первой по приезде в Лондон, и нынче мне показалось (так как я решил сегодня же убраться прочь), что я совершил по столице большой круг, прибыв в конце своего бесплодного путешествия обратно на это неприветливое – и неприступное – крыльцо.
Я поднял глаза на окна, два из которых, по причине оконного налога, были заделаны кирпичом, отчего казалось, что верхний этаж здания задремал. В нижних окнах не было света, некоторые были наглухо затянуты синими с золотом занавесками, и потому я решил, что там никто не живет, и шагнул вперед, но тут дверь внезапно распахнулась, на крыльцо вышел длинный худой лакей, тот самый, что когда-то грозил мне тростью. За ним следовал джентльмен с лицом проницательным и суровым, какие часто бывают у придворных и высокопоставленных церковников, – это был, как я догадался, мой уважаемый родич.
Никто из них как будто не обратил на меня внимания, так как я жался поодаль. Однако, поставив башмак с пряжкой на ступеньку ожидавшей кареты, джентльмен резко повернул голову в мою сторону и враждебным тоном гаркнул: «Прочь с дороги, сопливый побирушка!»
– Вы слышали, что сказал сэр Генри, – добавил лакей и шагнул ко мне с поднятой тростью, словно готовясь исполнить обещание, данное несколько месяцев назад.
Не успел я отступить назад, как полированные дверцы (на которых я не без сердечной боли разглядел герб Полликсфенов) со стуком захлопнулись и карета резко тронулась с места. Едва не задев меня колесом, она устремилась на Парк-стрит и исчезла в одном из тесных дворов, что ведут на Куин-стрит – именно там, ни с того ни с сего вспомнилось мне, полсотни лет назад планировалось возвести большой новый Дом Южных Морей.
На высохшем булыжнике зарябили новые капли дождя, и потому я рискнул ненадолго присесть под навесом крыльца соседнего дома, спрятал голову в ладонях и стал размышлять о том, что мое странствие завершилось тем же, с чего началось, и мой Мыльный Пузырь тоже лопнул. Мне, конечно, и во сне не могло присниться, что странствования – правда, совершенно иные, чем прежде, – только начинаются.
Далее я побрел к югу, на Бердкейдж-Уок, а оттуда к востоку, в сторону Нью-Палас-Ярд, вдоль реки. Я снова шел, куда глянут глаза, поманит ближайшая улица и понесут сношенные башмаки. Но на подходе к Вестминстерскому мосту, где сегодня, в утро понедельника, было полным-полно колесного транспорта из Саутуорка и Кента, я вновь помедлил, как на Куинз-Сквер, потом повернул с Бридж-стрит на Чаннел-Роу и стал спускаться к Манчестер-Стэрз, туда, где – как давно это было? – я сидел как-то с этюдником на коленях и париком в кармане.
Я посидел немного на том же месте, обняв руками колени, но тут за спиной у меня раздался шорох, словно кто-то швырял в стену какой-то сор. Повернувшись, я обнаружил, что, как ни странно, это шелестел листами мой потерянный этюдник с зарисовками Бэкингем-Хауса, госпиталя Святого Георгия, церквей мистера Рена и самой недавней: моста через реку (по-прежнему похожего на речное чудовище). Некоторые страницы были порваны, и все пропитаны влагой, будто кто-то, просматривая мои наброски, оросил их обильными слезами. Я все же поднял альбом с промокшими физиогномическими этюдами города и бережно разгладил ладонями распадавшиеся страницы.
Но тут дождь припустил с такой силой, что вскоре я промок не меньше моих рисунков. Внезапно мне пришла мысль, что за все время пребывания в Лондоне лучший и самый многообещающий из моих портретов был писан не с лысых клиентов мистера Шарпа, не с его шаловливых отпрысков, не с Вестминстерского моста, не с церквей мистера Рена и даже не с леди Боклер. Скорее, это был автопортрет, к которому я каждый день решительно добавлял все новые мазки и краски, а в результате он, как все остальное, растаял и исчез у меня на глазах.
Только на обратном пути через Манчестер-Корт я вспомнил, что в тот день, когда потерялся этюдник, я был не один, а сидел на ступенях с Элинорой. Эта мысль несколько меня ошеломила, поскольку за весь день я ни разу не подумал ни о Элиноре, ни о еще одном начатом мною портрете. Теперь, как я понял, нас объединило некоторое печальное родство, ибо над обоими нами жестоко посмеялся Роберт Ханна – если таково было истинное имя злодея, – а равно и сэр Эндимион.
И вот, вероятно, впервые с тех пор, как прибыл в Лондон, я подумал не только о себе, а потому повернул на север, к Сент-Олбанз-стрит. Это были первые шаги на новом, опасном пути.
Глава 42
На следующее утро, в час такой ранний и темный, что, казалось, ночь еще не кончилась, я помог Элиноре забраться в почтовый дилижанс «Летучая машина», который отходил от «Олд Уайт Хоре» на Пиккадилли. Отъезд откладывался, вокруг экипажа суетилось множество мальчуганов, которые надраивали его бока и дверцы, носильщики громоздили на крышу две высокие горы багажа, конюхи чистили скребницами трех лошадей, и все, наравне с отъезжавшими пассажирами, смотрели в такой ранний час устало и недовольно. Сама «Летучая машина» была похожа на футляр от виолончели или, пришла мне в голову мрачная мысль, на гроб, который водрузили на четыре больших колеса и снабдили овальными окошками с кожаными занавесками. Пассажирам сообщили, что дилижанс оборудован стальными рессорами, за каковое удобство нам пришлось заплатить дополнительно по пенсу за милю, так как в спешке, считая, что нам грозит большая опасность, мы не стали дожидаться обычной почтовой кареты, отбывавшей вечером в семь.
Опять же из-за своих опасений мы сели в дилижанс в последнюю минуту, а до этого тщательно изучили лица других пассажиров (их было шестеро), нас опередивших, и дождались, пока привязали к крыше и уложили в корзину позади дилижанса весь багаж. Наш собственный багаж – холщовый мешок, содержавший в себе коробку с красками, единственную смену платья и еще какую-то мелочь, – поместился между нами.
– Пять пенсов за милю, – сказал джентльмен в крохотной билетной кассе, украдкой нас разглядывая. Это был высокий парень, тонкий и остроугольный, как болотная птица. – Куда вы направляетесь?
– В Бат, сэр, – отвечал я шепотом, чтобы меня никто не подслушал. – Когда мы прибудем?
– Через два дня. Багаж?
Я поднял холщовый мешок. Не впервые за это утро у меня мелькнула мысль, что уезжаю я из Лондона с еще более скудным багажом, чем привез в столицу на спине вьючной лошади. Эта обделенность мирскими благами не разжалобила стоявшую за стойкой цаплю, а, напротив, казалось, насторожила. При виде одинокого мешка кассир вгляделся в нас еще пристальней, а потом, нисколько не таясь, окинул взглядом объявления, пришпиленные к щербатой конторской стене. Там приводились имена, описания внешности, а иной раз и гравированные портреты разбойников, беглых каторжников, слуг и заключенных долговых тюрем, а также прочих лиц, которые ускользнули из-под стражи или иным образом вступили в конфликт с законом. Лишь убедившись, что мы в этой галерее бесславия не присутствуем, неприветливый служащий изволил принять у нас плату за проезд. Несомненно, он отнесся бы к нам еще подозрительней и изучал бы объявления еще внимательней, если бы знал, что монеты, которые я ему дал, ворованные.
А как бы он отнесся к тому, что я путешествовал под чужой личиной? Да, если моя внешность не изменилась до неузнаваемости накануне, когда я взглянул в зеркало, то уж в день отъезда я был точно на себя не похож. В самом деле, чуть раньше, увидев свое отражение в окне билетной кассы, я едва узнал и лицо свое, и торс. В то ужасное утро я обильно напудрил свою физиономию и облепил ее мушками, надел на себя длинный черный редингот, пару белых кожаных перчаток, а голову увенчал не второй парадной шляпой моего покойного батюшки, а красивой черной треуголкой с отделкой из золотого point d'Espagne.
А уж как бы он впился взглядом в наши подорожные, если бы ему стало известно, что я, Джордж Котли, – убийца, а леди, дрожавшая у меня за спиной – моя сообщница!
Но, к счастью, ни один из этих, поразительных для меня самого, фактов не был ему известен, так что наша поездка все же началась. Скрипя и подпрыгивая, «Летучая машина» катила во тьме к открытым полям Кенсингтона, а ее хваленые рессоры взвизгивали при каждом толчке, как какой-нибудь боров. Между тем наши спутники, как мне казалось, вроде того кассира, откровенно ели нас глазами, словно видели перед собой Дика Терпина и Черную Бесс. Быть может, они тоже что-то заподозрили? Что, если наши описания уже распространились по столице, вывешенные на дверях каждой таверны или кофейни? А может, невзрачным пассажирам не давал покоя мой щегольской наряд. В большинстве они походили на скромных торговцев канцелярскими принадлежностями, текстилем или чем-нибудь подобным, в сопровождении жен и незамужних сестер; кучка угрюмых, скучно одетых личностей, спешивших в Бат пить воды и толкаться локтями о более изысканную публику. Среди них определенно не было ни одной Достойной Особы; те, как я предположил, никогда не путешествуют «Летучей машиной». Как бы то ни было, мы терпели их подозрительные взгляды, пока, на Хаммерсмитской дороге, их, одного за другим, не сморил сон.
В иное время я постарался бы прочесть на их лицах признаки дружелюбия или злобы, найти ключи к их судьбе или общественному положению, но этим я больше не занимался, поскольку среди скудного имущества, впопыхах засунутого в мешок, не было «Совершенного физиогномиста». В любом случае, меня слишком напугали и утомили события предыдущего дня. Когда мы приблизились к Чиз-уику и за овальным окошком экипажа замелькали старый дом мистера Поупа на Мосонз-Роу, призрачные кипы ивовых веток перед слабо освещенной таверной, тонкий дымок над трубами, венчавшими дом сэра Эндимиона у реки, только страх мешал мне задремать вслед за попутчиками.
Страх, который рос, пока за нашими спинами вставало окруженное ореолом солнце. Ибо когда мы миновали церковь Святого Николая – и могилу мистера Хогарта, – в овальные окошки стало просачиваться достаточно света, чтобы я прочитал строчку из газеты, которая лежала на коленях джентльмена, спавшего напротив: «В Сент-Джеймском парке обнаружено тело».
Предыдущим утром, взобравшись по узкой лестнице дома на Сент-Олбанз-стрит, я застал ту же обстановку, что и двумя днями ранее. Признаков возвращения сэра Эндимиона не наблюдалось, и без ароматических трав и нарциссов (от последних осталась только кучка свернувшихся желтых лепестков) комнатушку вновь заполнил неприятный запах холщового навеса, слишком долго мокшего под дождем. Элинора тоже не изменилась, правда, к ее обычной меланхолии добавилась обида за мое чересчур долгое отсутствие.
– Я был занят другими делами, – объяснил я, не зная, чувствовать ли мне себя виноватым или польщенным, да и нужно ли вообще что-нибудь чувствовать.
– Вы не окончили мой портрет, – с упреком проговорила она, указывая на картину на мольберте. За нею стояла «Красавица из мансарды», также помещенная на мольберт. Казалось, одна картина изображала женщину накануне какого-то страшного несчастья, а другая – после. Одна могла бы быть аллегорией Надежды, другая – Отчаяния: двух крайностей, меж которыми меня швыряло в последние недели и месяцы, подобно волану.
– Портрет… – повторил я рассеянно и скользнул взглядом по своей незавершенной работе. – Нет… с живописью я покончил.
– Света пока достаточно. – Она пропустила мои слова мимо ушей и, внезапно развеселившись, принялась раскладывать кисти и краски. – Сегодня вы, наверное, его доделаете. Мне не терпится увидеть, что получится. Куда встать? Сюда, к окну?
– С портретами покончено, – повторил я тверже. – Сегодня я уезжаю в Аппер-Баклинг – в Шропшир. Я пришел с вами попрощаться.
Она отложила краски и пристальней всмотрелась в мою одежду и выражение лица. Чуть раньше, когда я, мокрый, забрызганный грязью, держа под мышкой сочившийся влагой этюдник, с которого, капля за каплей, стекали церкви и дома, неожиданно появился на Лестнице, меня, наверное, можно было принять за сумасшедшего. У таверны «Резной балкон» я предпринял не особенно успешную попытку привести себя в порядок, хотя крохотные окна в свинцовом переплете не очень мне в этом помогли. Мой раздробленный образ отразился во множестве панелей, и перед моими глазами принялась поправлять галстуки и парики дюжина миниатюрных всклокоченных Джорджей Котли, из которых ни один не радовал взгляд.
– Вы покончили с живописью, сэр? Уезжаете в Шропшир? – Она, казалось, не верила своим ушам, как будто ее собственные надежды и мечты не были подобным же образом растоптаны в этой огромной столице. – Как так, почему?
– Это моя родина.
Она все еще изучала мою мокрую, заляпанную грязью наружность.
– Вы неважно выглядите.
– А чувствую себя еще хуже.
Она ждала объяснений. Вприпрыжку одолевая лестницу, я не предполагал делиться с Элинорой своими удручающими новостями. Но при виде ее сочувствия мне захотелось облегчить душу, пожаловаться на то, что меня предали.
– Мне известно, где живет Роберт, – сказал я просто, словно этих слов было достаточно, чтобы объяснить и мой расстроенный вид, и внезапное желание отказаться от живописи и бежать со всех ног в свой дом в валлийских болотах.
– Роберт? – В ее лице можно было наблюдать игру контрастов: оно то прояснялось, то хмурилось, похожее на вересковую пустошь зимой, когда по ней проносятся тени облаков. – Мой Роберт?..
Этот ответ, признаюсь, немало меня удивил, так как я ожидал иного, выражающего то же отвращение, какое испытывал я. Но портрет был теперь забыт, а равно и надругательство со стороны этого негодяя. Элинора желала одного: бежать к нему, заключить его в объятия, простить. Эта несчастная дурочка разве что не встала передо мной на колени!
Думаю, она сделала бы что угодно, только бы я открыл тайну.
Но я разом обиделся, даже рассердился, и наотрез ей в этом отказал. Дабы немного ее образумить, я уверил, что она не все еще о нем знает; что ее любовь к нему – а таковую Элинора все еще испытывала, в этом сомневаться не приходилось – так же бессмысленна и безнадежна, как моя.
– Не понимаю. – Она нахмурилась. – Ваша любовь? Какое отношение ваша любовь имеет к Роберту?
– Сейчас расскажу. – Я все больше негодовал как на Роберта, так и на Элинору (впрочем, что касается Роберта, мое негодование уже достигло предела). Несколько лучиков света упало наклонно на ее лицо, резко выявив болезненность и горестное выражение черт. – Расскажу, – повторил я, хватая кисть и направляясь к мольберту, к ее призрачному двойнику, тоже болезненному и печальному.
– Где мы? – Элинора, проснувшись, потянулась мимо меня, чтобы выглянуть в окошко.
– В Тернем-Грин.
– Тернем-Грин? – В ее хриплом после сна голосе прозвучала нота испуга. – Как же, это ведь в двух шагах от?..
– Да, – подтвердил я. Из окна я наблюдал, как рассветные лучи трогают деревья на общинных землях Чизуика. Элинора вглядывалась вдаль очень несмело, словно ожидала, что из тумана, окутывавшего стволы, вот-вот появится сэр Эндимион – или, быть может, полицейский.
– Почему мы стоим?
– Завтрак. Вы хотите есть?
– Нет. – Она потерла себе глаза. Осмелевшие солнечные лучи струились в овальное окошко за нашими спинами. – И как долго?..
– Десять минут. Чуть больше. – В окне гостиницы (пополнившей состав пассажиров одним человеком) были видны головы наших попутчиков, молитвенно склоненные над тарелками с окороком и яичницей. – Теперь уже недолго.
Чуть погодя Элинора сказала:
– Он пустится вдогонку.
– Нет, если не узнает, куда мы отправились.
– Он последует за нами. Он в меня по уши влюблен, – продолжала она, глухая к моим словам. В ее голосе мне почудилась, как ни странно, нотка любовной тоски. Возможно, она была разочарована тем, что он не вынырнул среди деревьев? Надеялась, что он пустится по ее следам, доказывая тем самым свою «влюбленность»? Похоже, Роберт оставил в ее сердце пустое место, которое заполнил собой сэр Эндимион.
– Вижу, – угрюмо буркнул я. – В самом деле, по уши.
– Не вам судить.
Я горько усмехнулся.
– Вы запрещаете мне судить человека, который, если верить вам, при встрече перережет мне глотку.
– Да. – Мысль о подобном доказательстве привязанности со стороны сэра Эндимиона ничуть, казалось, не поколебала ее любовный настрой. – Перережет глотку, это верно.
Почему, раздумывал я, это странное создание привязывается именно к тем, кто плохо с ней обходится? Быть может, она целовала руки грубого мужлана, который охаживал плеткой ее голую спину в Брайдуэлле, вздыхала о нем, мечтала? Не приняла ли она эту порку в присутствии олдермена и сладострастно ревущей толпы за свидетельство любви? Быть может, шрамы на плечах представлялись ей знаком уважения?
Что же она тогда думает обомне, притом что я ничем ее не обидел, а толькозащищал, утешал и помог обрести свободу?
Когда, наконец, минут через двадцать, настало время отправляться, новый пассажир вошел первым и занял место напротив Элиноры. Это был высокий мужчина с черной бородой невероятных размеров, которая начиналась прямо под глазами и кончалась у средней пуговицы экстравагантного вышитого камзола, где была гуще всего. Представившись «мистером Джоном Скроггинзом», пивоваром из Чизуика, он окинул Элинору оценивающим взглядом, а потом кивнул мне. Что долженствовал обозначать этот жест, мне было невдомек, но, пока «Летучая машина» со скрипом и тряской проезжала Странд-он-зе-Грин (где мы увидели Темзу), а затем Брентфорд (где река скрылась из глаз), на душе у меня было неспокойно. Но в конце концов меня одолел сон, и я склонился на газету (ее я стянул у владельца, пока тот завтракал), спрятанную в моем рединготе.
Пока я говорил, в окно чердака проникал с улицы громкий шум карет, двигавшихся, по-видимому, к Пэлл-Мэлл и к Хеймаркет. Звенела упряжь, цокали копыта, раскаты смеха взлетали вверх, как серебристые пузырьки вскипающей воды. Когда я замолк (сколько времени продолжалась моя речь, не знаю), все шумы уже стихли, а окно было темным, как тот асфальт, который я растирал между пальцами.
– Выходит, это был маскарад? – Слушая, Элинора так сильно наморщила лоб, что мне даже показалось не лишним пририсовать к портрету, ради большего сходства, эти задумчивые складки. Концовка моей истории – рассказ о результатах опыта с «Дамой при свете свечи» – заставила ее ахнуть и сбивчиво запротестовать. – Ничего не понимаю. Чтобы Роберт переодевался в женское платье!
Элинора ждала ответа, но, поскольку в моем мозгу тоже вертелись одни только вопросы, я мог лишь пожимать плечами и трясти головой, словно история, мною рассказанная, или события, в ней описанные, внезапно отняли у меня дар речи. «Странные представления в таверне»Глобус»? – вслух раздумывала Элинора. – Его связь с мистером Ларкинсом, чьи причудливые вкусы в одежде были ей знакомы, как никому другому?»
Я не знал, что отвечать, и, видя ее вопрошающий взгляд, только вновь и вновь разводил руками, а под конец принялся перекладывать краски сэра Эндимиона. Между тем мне подумалось, что мистер Беркли, пожалуй, был прав в споре с графом Хайдеггером и платье действительно меняет поведение человека; все начинается с безобидного переодевания и заканчивается самыми низкими пороками. Возьмем, к примеру, мистера Ларкинса: будучи, если верить Элиноре, скопищем всевозможных грехов, разве не любил он одеваться сам – и одевать ее – в самые что ни на есть странные и ненатуральные наряды? Да, ей, наверное, пришла на ум правильная идея: предатель-импресарио мог заразить Роберта своими пристрастиями. В таком случае не приходится удивляться, что леди Боклер, то есть Роберт (так следует отныне и говорить, и думать), не хотел обсуждать «скандал», принудивший его покинуть сцену.
Я, разумеется, слышал ранее о подобных случаях: о мужчинах, которые на сцене или вне ее переодевались в женское платье, а затем не могли уже обходиться без этого маскарада, влекшего за собой всевозможные проявления безнравственности. Мой батюшка не реже чем раз в год произносил на эту тему убедительную проповедь, в которой, ссылаясь на Книгу Второзакония, сурово и недвусмысленно осуждал подобную практику. Для этих проповедей он приберегал тон мрачно-торжественный, в иных случаях ему несвойственный, разве что речь заходила о вредоносности театра. Он рассказывал пастве, как Спор, Сарданапал и двое самых развращенных римских императоров, Элагабал и Калигула (а также и прочие символы безнравственности, чьих имен я не усвоил до сих пор, равно как и деяний), переодевались в дамское платье, и это было их первым шагом на пути порока. Поскольку различие между полами, каковое обозначается штанами и юбкой (убеждал отец, взмыленный и запыхавшийся от трудов проповеднических, как лошадь в Нью-маркете), есть не менее важный элемент общественного порядка, чем разница в положении, также проявляющаяся в одежде. Ибо когда предписанное различие между полами отсутствует или забывается, то мужчина с женщиной – а также мужчина с мужчиной или женщина с женщиной – «пользуются в общении между собой (звучал у меня в ушах его громоподобный голос) ничем не ограниченной свободой, имея прикрытие, позволяющее невозбранно совершить грех, за который Всемогущий Творец разрушил Содом».
Но я не стал обременять Элинору истинами, высказанными в этой проповеди. Я ограничился следующими словами:
– Каков бы ни был ее скрытый смысл, теперь вам известна правда и ею вам придется довольствоваться. Так же как и я, вы искали любви и истины, нашли же предательство и обман. Что нам остается теперь? Только стать умнее и впредь никому слепо не доверяться.
Я взял свой этюдник. Страницы успели подсохнуть и пошли пузырями, отчего набросанные углем здания приобрели необычный вид, словно принадлежали к иному, искаженному миру – загадочной Атлантиде или неизвестной туманной планете. Часть Лондона выглядела такой же обескураживающей и неродной, как то зрелище, которое я наблюдал ранее тем же утром.
– А теперь, мисс Элинора, – проговорил я, взбираясь по наклонному полу к двери, – боюсь, мне нужно ехать.
– Но ваша картина…
– Можете делать с ней все, что хотите. Взглянув на картину, которую думал назвать по завершении «Дама в мансарде», я готов был раскаяться в этих словах. Клянусь, она превосходила все, что я до сих пор написал. Не сомневался я и в том, что она лучше «Красавицы с мансарды».
– Красота и величие искусства, – заявил сэр Эндимион в ходе одной из наших бесед на эти темы, – состоят в том, что оно способно отражать нечто высшее, чем единичные формы, случайности и незначительные детали. Оно должно быть полностью очищено от всяких признаков индивидуальности, только таким путем достижима правда в живописи.