355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ромен Роллан » Жан-Кристоф. Книги 6-10 » Текст книги (страница 47)
Жан-Кристоф. Книги 6-10
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:40

Текст книги "Жан-Кристоф. Книги 6-10"


Автор книги: Ромен Роллан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 47 (всего у книги 51 страниц)

Жорж немного усваивал из того, что говорил ему Кристоф. У него был достаточно восприимчивый ум, который схватывал мысли Кристофа, но они тотчас же испарялись. Не успевал он спуститься с лестницы, как уже все забывал. И тем не менее ощущение умиротворенности оставалось, даже когда воспоминание о том, чем оно было вызвано, давно изгладилось из памяти. Жорж глубоко уважал Кристофа, хотя и не разделял его убеждений. (В сущности, он смеялся над всем, во что верил Кристоф.) Но он проломил бы голову любому, кто осмелился бы дурно отозваться о его старом друге.

К счастью, никто этого не делал; в противном случае у него оказалось бы немало хлопот.

Кристоф заранее предвидел, что скоро ветер подует в другую сторону. Новый идеал молодой французской музыки весьма отличался от его собственного, и хотя для Кристофа это служило только лишним поводом, чтобы симпатизировать ей, молодежь относилась к нему отнюдь не дружелюбно. Популярность Кристофа лишь ожесточала наиболее голодных из этих молодых людей; их желудки не были достаточно набиты, и именно поэтому они отрастили себе длинные клыки и больно кусались. Но Кристофа не трогали их выпады.

– Сколько пыла они в это вкладывают! – говорил он. – У этих щенят начинают прорезаться зубы…

Он готов был предпочесть их тем собачонкам, которые лебезили перед ним, потому что он имел успех, – это о них говорит д’Обинье: «Когда дворовый пес залез в горшок с маслом, они стали облизывать его и поздравлять».

Одно из произведений Кристофа было принято к постановке в опере. Сразу же приступили к репетициям. Случайно Кристоф узнал из газет, в которых его поносили, что для того, чтобы поставить его произведение, отложили постановку уже принятой оперы молодого композитора. Журналист возмущался этим злоупотреблением властью и винил во всем Кристофа.

Кристоф отправился к директору театра и сказал:

– Вы не предупредили меня об этом. Так не поступают. Извольте поставить оперу, которую вы приняли раньше моей.

Директор запротестовал, рассмеялся и, наотрез отказав Кристофу, стал осыпать похвалами его самого, его произведения, его гений, а о вещи молодого автора отозвался с величайшим презрением, уверяя, что она никуда не годится и не принесет ни гроша дохода.

– Зачем же тогда вы ее приняли?

– Не всегда делаешь то, что хочешь. Время от времени приходится идти на уступки общественному мнению. Прежде эти юнцы могли кричать сколько угодно – никто их не слушал. Теперь же они ухитряются натравливать на нас всю националистическую прессу, которая принимается вопить об измене и называть нас плохими французами, если мы имели неосторожность не восторгаться молодой школой! Молодой школой! Как бы не так! Хотите знать правду? Мне она надоела хуже горькой редьки! И публике тоже. Они опротивели своими «Oremus» [69]69
  Помолимся (лат.).


[Закрыть]
. У них не кровь в жилах, а вода; это какие-то жалкие пономари, которые служат обедню, а их любовные дуэты больше похожи на «De profundis» [70]70
  Из глубины, из бездны (лат.)– начало молитвы «Из бездны воззвал к тебе…».


[Закрыть]
. Если бы я был настолько глуп и ставил оперы, которые меня заставляют принимать, то мой театр прогорел бы. Но поговорим о серьезных вещах. Вы делаете полные сборы.

И снова посыпались комплименты.

Кристоф резко оборвал его и сказал разгневанно:

– Меня вы не проведете. Теперь, когда я уже стар и «преуспеваю», вы пользуетесь мною, чтобы уничтожать молодых. Если бы я был молод, вы бы уничтожили меня, как их. Поставьте оперу этого молодого человека, иначе я возьму обратно свою.

Директор воздел руки к небу и сказал:

– Разве вы не понимаете, если мы сделаем, как вы хотите, они вообразят, будто нас запугала возня, поднятая их прессой, и мы пошли на уступки?

– Что мне за дело до этого? – сказал Кристоф.

– Как вам угодно! Вы первый же станете их жертвой.

Оркестр стал проигрывать произведение молодого композитора, не прерывая репетиций оперы Кристофа. Одна опера была в трех актах, вторая – в двух; было решено показать обе в одном спектакле. Кристоф отправился к своему протеже; он первый хотел сообщить ему радостную весть. Молодой композитор рассыпался перед Кристофом в выражениях признательности.

Разумеется, Кристоф не мог помешать директору уделять больше внимания его опере. К исполнению и постановке второй вещи отнеслись довольно небрежно. Кристоф ничего не знал об этом. Он попросил разрешения присутствовать на репетициях произведения молодого композитора и нашел, что оно, как ему уже говорили, весьма посредственно. Он осмелился дать лишь два-три совета, но они были приняты в штыки; он ограничился этим и больше не вмешивался. Директор, со своей стороны, сообщил дебютанту, что необходимо сделать некоторые сокращения, если он хочет, чтобы постановка его оперы не задерживалась. Сначала автор легко согласился на эту жертву, но вскоре она ему показалась непосильной.

Наступил день спектакля; опера дебютанта не имела никакого успеха, опера же Кристофа наделала много шума. Некоторые газеты поносили Кристофа, уверяя, что все было заранее подстроено, что это сговор с целью уничтожить молодого и великого французского музыканта. Они утверждали, что его произведение было искажено, изуродовано в угоду немецкому композитору, которого изображали как низкого человека, завидующего всякому новому таланту. Кристоф пожал плечами и подумал:

«Он ответит».

«Он» не отвечал. Кристоф послал ему одну из газетных заметок с припиской:

«Вы читали?»

Тот ответил:

«Какая досада! Этот журналист всегда был так деликатен в отношении меня. Право, я очень огорчен. Лучше всего не обращать внимания».

Кристоф рассмеялся и подумал:

«Этот трусишка прав!»

И он выбросил воспоминание о нем в провал своей памяти.

Но случаю было угодно, чтобы Жорж, который редко читал газеты, пробегая их мельком и останавливаясь лишь на статьях о спорте, наткнулся на самые резкие выпады против Кристофа. Жорж знал журналиста. Он отправился в кафе, где тот был завсегдатаем, и действительно встретил его там. Жорж дал ему пощечину, дрался с ним на дуэли и сильно оцарапал ему плечо своей шпагой.

На следующий день, за завтраком, Кристоф узнал о случившемся из письма одного приятеля. Он чуть не задохся от бешенства и, бросив завтрак, побежал к Жоржу. Жорж сам отворил ему. Кристоф ворвался, как ураган, схватил Жоржа за плечи, стал в гневе трясти его, осыпая градом яростных упреков.

– Скотина! – кричал он. – Ты дрался из-за меня! Кто тебе разрешил? Сопляк, ветреник, как ты смел вмешиваться в мои дела? Разве я сам не способен заниматься ими? Отвечай! Чего ты добился? Ты оказал этому подлецу честь тем, что дрался с ним. Этого только ему и нужно было. Ты сделал его героем. Дурак! А если бы случаю было угодно (я уверен, что ты вел себя безрассудно, как всегда)… если бы ты был ранен, быть может, убит! Негодяй! Я никогда в жизни не простил бы тебе этого.

Жорж, который и без того смеялся, как безумный, услышав последнюю угрозу, расхохотался до слез:

– Ах, старый дружище, какой же ты чудак! Просто умора! Ты ругаешь меня за то, что я защищал тебя! Ладно, в другой раз я на тебя нападу. Тогда, пожалуй, ты меня расцелуешь.

Кристоф умолк; он обнял Жоржа, поцеловал в обе щеки раз, потом другой и сказал:

– Мальчик! Прости меня, я старая скотина… Но пойми, это известие так взволновало меня. И как только тебе в голову пришло драться? Разве с такими дерутся? Обещай мне сейчас же, что больше это никогда не повторится.

– Я никогда ничего не обещаю, – сказал Жорж. – Я делаю то, что мне нравится.

– Но я запрещаю тебе, слышишь? Если это повторится, я тебя знать не хочу, я отрекусь от тебя в газетах, я тебя…

– Ты лишишь меня наследства, это решено.

– Послушай, Жорж, прошу тебя… К чему все это?

– Дорогой старик, ты в тысячу раз лучше, чем я, и знаешь несравненно больше меня; но что касается этих негодяев, то я их изучил куда лучше, чем ты. Будь спокоен, это пойдет им на пользу; теперь они семь раз повернут во рту свое ядовитое жало, прежде чем осмелятся обругать тебя.

– Ах, какое мне дело до этих гусаков? Плевать мне на то, что они могут сказать.

– А мне отнюдь не плевать! И это тебя не касается!

С той поры Кристоф пребывал в вечном страхе, как бы чья-нибудь новая статья опять не задела Жоржа. Смешно было наблюдать, как в последующие дни Кристоф, никогда не читавший прессы, сидел в кафе, пожирая газеты, готовый, в случае если он встретит оскорбительную статью, сделать невесть что (даже подлость, если понадобится), лишь бы эти строки не попались на глаза Жоржу. Через неделю он успокоился. Мальчик был прав. Его поступок заставил гончих псов поджать хвосты. И Кристоф, продолжая бранить молодого безумца, из-за которого он целую неделю не работал, подумал, что в конце концов не имеет никакого права поучать его. Он вспомнил об одном происшествии – это было не так уж давно, – когда он сам дрался из-за Оливье. И ему показалось, что он слышит, как Оливье говорит ему:

«Не мешай, Кристоф, я только возвращаю тебе свой долг!»

Если Кристоф легко относился к нападкам, то другой человек был очень далек от такого насмешливого равнодушия. И этим человеком был Эмманюэль.

Эволюция европейской мысли шла быстрыми шагами. Казалось, ее ускоряло изобретение новых двигателей и машин. Запас предрассудков и надежд, которых прежде хватило бы человечеству лет на двадцать, был уничтожен за пять лет. Идеи разных поколений сменялись с невероятной быстротой, они неслись галопом одна за другой, зачастую обгоняя друг друга: час атаки пробил. Эмманюэля обогнали.

Певец французской мощи никогда не отрекался от идеализма своего учителя Оливье. Его пламенный национализм всегда сочетался с культом нравственного величия. Если в своих стихах он громовым голосом возвещал торжество Франции, то потому, что в силу своих убеждений поклонялся ей, считая ее лучшей выразительницей мысли современной Европы, Афиной-Нике, победоносным Правом, которое одерживает верх над Силой. Но вот теперь Сила проснулась в недрах самого Права и снова предстала в своей дикой наготе. Новое, здоровое, крепкое и воинственное поколение рвалось в бой и, еще не одержав победы, чувствовало себя победителем. Оно гордилось своими мускулами, широкой грудью, могучими и жадными до наслаждений чувствами, своими крыльями хищников, парящих над равниной; ему не терпелось скорее ринуться на добычу и испробовать свою хватку. Подвиги французской нации, сумасбродные полеты над Альпами и морями, эпические скачки верхом через африканские пески, новые крестовые походы, не менее мистичные и не более бескорыстные, чем походы Филиппа Августа и Вильгардуэна {144} , окончательно вскружили голову народу. Этим детям, знавшим войну только по книгам, ничего не стоило приписать ей несвойственную красоту. Они стали агрессивными. Пресытившись миром и отвлеченными идеями, они прославляли «наковальню сражений», на которой им предстояло окровавленным кулаком выковать когда-нибудь французское могущество. В ответ на засилье всевозможных идеологий, которые им опостылели, они возвели в принцип презрение к идеалу. Не без бахвальства они превозносили ограниченность и здравый смысл, грубый реализм, бесстыдный шовинизм, попирающий чужие права и другие народы, если это полезно для величия родины. Они ненавидели иностранцев, демократию, и даже атеисты проповедовали возврат к католицизму – из соображений практической необходимости: «установить абсолютное» и ограничить бесконечность, поставив ее под охрану порядка и власти. Они не только презирали – они считали врагами общества вчерашних безвредных болтунов, мечтателей-идеалистов, мыслителей-гуманистов. С точки зрения этих юношей, Эмманюэль принадлежал к последним. Он жестоко страдал и возмущался этим.

Сознание того, что Кристоф, как и он, – пожалуй, даже больше, чем он, – является жертвой несправедливых гонений, возбудило в нем чувство симпатии к Кристофу. Своей озлобленностью он оттолкнул Кристофа, и тот больше не приходил. Эмманюэль был слишком горд, чтобы обнаружить раскаяние и пуститься на поиски Кристофа. Но ему удалось как бы случайно встретиться с Кристофом, и так, чтобы первые шаги были сделаны не им. После этого его мрачная подозрительность успокоилась, и он уже не скрывал удовольствия, которое ему доставляли посещения Кристофа. С той поры они стали часто встречаться либо у одного, либо у другого. Эмманюэль поведал Кристофу о своих обидах. Иные критики доводили его до крайнего озлобления, и, видя, что Кристофа это недостаточно задевает, он заставлял его читать газетные рецензии, написанные о нем самом. Кристофа обвиняли в незнании азов своего искусства, в незнании гармонии, утверждали, что он ограбил своих собратьев и опозорил музыку. Его называли: «этот буйно помешанный старик». О нем писали: «Нам надоели эти одержимые. Мы стоим за порядок, за разум, за уравновешенность классиков».

Кристофа только забавляло это.

– Таков закон природы, – говорил он. – Молодые люди швыряют стариков в мусорный ящик. Правда, в мое время человека называли стариком, только начиная с шестидесяти лет. Теперь все идет ускоренным темпом. Беспроволочный телеграф, самолеты… Поколение быстрее изнашивается… Бедняги! Их ненадолго хватит! Как они торопятся излить на нас свое презрение и горделиво покрасоваться под солнцем!

Но Эмманюэль не отличался столь несокрушимым здоровьем. Его отважная мысль находилась в плену больных нервов; пылкая душа была заключена в рахитичное тело, он рвался в бой, но не был создан для битв. Резкий тон некоторых выступлений оскорблял его до глубины души.

– Ах, – говорил он, – если бы критики знали, какой вред они причиняют художнику одним несправедливым, случайно оброненным словом, им было бы стыдно заниматься этим ремеслом.

– Они это прекрасно знают, дорогой друг. Это их способ жить. Ведь каждому нужно жить.

– Это палачи. Жизнь наносит нам кровавые раны, мы изнемогаем в борьбе, которую приходится вести за искусство. Вместо того чтобы протянуть нам руку и сочувственно отнестись к нашим слабостям, по-братски помочь нам преодолеть их, они наблюдают, засунув руки в карманы, как мы тащим в гору наш груз, и орут: «Не осилит!» А когда мы достигаем наконец вершины, – «он взбирался против правил!» – вопят одни. «Не осилил!» – упорно твердят другие. Еще счастье, что они не швыряют под ноги камни, чтобы свалить нас!

– Ну, нет! И среди них попадаются хорошие люди! А сколько добра они могут принести! Злобные дураки бывают всюду, независимо от профессии. Скажи-ка мне, может ли быть что-либо ужаснее, чем ожесточенный и тщеславный художник, который рассматривает мир как свою добычу и бесится из-за того, что не может завладеть ею? Вооружись терпением! Нет худа без добра. Даже самый злой критик приносит нам пользу. Это тренер, он не дает нам задерживаться в пути. Всякий раз, когда кажется, что мы уже у цели, свора собак впивается нам в икры. Вперед! Дальше! Выше! Но они скорее устанут меня преследовать, чем я шагать вперед. Вспомни-ка арабскую поговорку: «Бесплодные деревья никто не обдирает. Камнями швыряют только в те деревья, которые увенчаны золотыми плодами»… Жалости достойны художники, которых щадят. Они разленятся и застрянут в пути. А когда захотят подняться, то их онемевшие ноги уже не смогут идти. Да здравствуют мои друзья-враги! Они сделали мне больше добра в жизни, чем мои враги-друзья!

Эмманюэль не мог удержаться от улыбки. Затем он сказал:

– И все-таки неужели вам не обидно, когда такого ветерана, как вы, поучают новобранцы, еще ни разу не нюхавшие пороха?

– Они забавляют меня, – ответил Кристоф. – Это высокомерие – признак молодой, бурлящей крови, которая рвется наружу. Когда-то и я был таким. То проливные весенние дожди над возрождающейся землей… Пусть поучают нас. В конце концов, они правы. Старики должны пройти школы молодых! Они ограбили нас, они неблагодарные, но ведь это в порядке вещей. Обогащенные нашими трудами, они пойдут дальше нас, они осуществят то, чего мы добивались. Если в нас осталась хоть капелька молодости, будем учиться, в свою очередь, и постараемся помолодеть. Если же мы этого не можем, если мы слишком стары, возрадуемся через них. Отрадно созерцать непрерывное цветение человеческой души, которая казалась истощенной, могучий оптимизм этой молодежи, их дерзания, их упоение деятельностью – это людские племена, возродившиеся для завоевания мира.

– Чем бы они были без нас? Наши слезы – источник их радости. Эта гордая сила расцвела на страданиях целого поколения… Sic vos non vobis… [71]71
  Таким образом вы [работаете] не на себя (лат.).


[Закрыть]

– Старое изречение неверно. Мы работали для самих себя, создавая новое поколение людей, которое превзойдет нас. Мы сберегли его богатства и охраняли их в жалком, плохо защищенном домишке, где дуло из всех щелей; нам приходилось подпирать собою двери, чтобы помешать смерти войти туда. Своими руками мы проложили триумфальный путь, по которому пойдут наши сыновья. Своими трудами мы спасли грядущее. Мы принесли ковчег {145} к порогу Обетованной земли. Он проникнет туда с нами и благодаря нам.

– Вспомнят ли они когда-нибудь о тех, кто прошел через пустыни, неся священный огонь, неся богов нашего народа и их самих, этих детей, ставших теперь взрослыми людьми? Нам на долю выпали лишь испытания и неблагодарность.

– Разве ты жалеешь об этом?

– Нет. Есть опьянение в сознании трагического величия нашей могучей эпохи, принесенной в жертву во имя той, которую она породила. Современным людям уже не дано познать великую радость самопожертвования.

– Мы были счастливее их. Мы достигли вершины горы Нево {146} , у подножия ее расстилается земля, на которую нам не доведется ступить. Но мы радуемся этой земле больше тех, кто туда проникнет. Когда спускаешься в равнину, то теряешь из виду необъятные просторы и далекий горизонт.

Эмманюэль и Жорж испытывали в присутствии Кристофа покой, который он, в свою очередь, черпал в любви Грации. Этой любви он был обязан ощущением своей связи со всем молодым и неослабевающим интересом ко всем проявлениям новой жизни. Каковы бы ни были силы, обновляющие землю, он всегда был за них, даже если они ополчались против него. Он нисколько не боялся близкого пришествия той демократии, против которой кучка привилегированных эгоистов испускала воинственные крики, он не цеплялся в отчаянии за скрижали устаревшего искусства; он с уверенностью ждал, что из сказочных видений, из осуществленных мечтаний науки и практики родится новое искусство, более могучее, чем прежнее; он приветствовал пришествие новой зари мира, если даже красота старого мира должна при этом погибнуть.

Грация знала о благотворном влиянии своей любви на Кристофа; ощущение своей силы поднимало ее, делало выше самой себя. В письмах она руководила своим другом. Разумеется, она не предъявляла нелепых претензий и не пыталась делать ему указаний в области искусства; она обладала для этого слишком большим тактом и знала пределы своих возможностей. Но ее верный и чистый голос был тем камертоном, на который настраивалась душа Кристофа. Достаточно было Кристофу представить себе, как этот голос повторяет его мысль, и она сразу становилась справедливой, чистой и достойной повторения. Звуки прекрасного инструмента для музыканта – то же, что прекрасное тело, в которое тотчас же воплощается его мечта. Таинственное слияние двух любящих душ; каждая из них берет лучшее у другой, но лишь с тем, чтобы вернуть взятое обогащенным своей любовью. Грация не боялась признаваться Кристофу, что любит его. Расстояние, а также уверенность, что она никогда уже не будет принадлежать ему, давали ей возможность говорить гораздо свободнее. Эта любовь, священный пламень которой передался Кристофу, была для него источником силы и покоя.

Грация давала окружающим гораздо больше этой силы и покоя, чем имела сама. Ее здоровье было надломлено, душевное равновесие подвергалось серьезному испытанию. Состояние здоровья сына не улучшалось. В течение двух лет она жила в постоянном страхе, который еще усугубляла жестокость Лионелло, умевшего играть на ее чувствах. Он достиг подлинной виртуозности в искусстве подстегивать беспокойство тех, кто его любил; чтобы возбуждать к себе сострадание и мучить людей, его праздный ум изощрялся в выдумках, – это превратилось у него в настоящую манию. И весь трагизм заключался в том, что, в то время как он кривлялся, изображая болезнь, болезнь действительно настигла его, и возник призрак смерти. Тогда произошло то, что можно было предвидеть: Грация, которую ее сын в течение ряда лет терзал воображаемой болезнью, перестала ему верить, когда он заболел по-настоящему. Сочувствие имеет границы. Она израсходовала все свое сострадание на ложь. А теперь, когда Лионелло говорил правду, она думала, что он притворяется. Впоследствии, когда обнаружилась истина, остаток ее жизни был отравлен угрызениями совести.

Но злоба Лионелло не была укрощена. Он не любил никого и не мог вынести, чтобы кто-нибудь из окружающих любил кого-либо, кроме него; ревность была его единственной страстью. Он не удовлетворился тем, что ему удалось разлучить мать с Кристофом; он хотел заставить ее порвать их давнишнюю дружбу. Он уже использовал свое обычное оружие – болезнь – и вынудил Грацию поклясться, что она никогда больше не выйдет замуж. И этого обещания ему было мало. Он потребовал, чтобы мать перестала писать Кристофу. На сей раз Грация возмутилась; и это злоупотребление властью привело к тому, что она освободилась от нее; она сказала сыну много суровых и жестоких слов о его лживости, а впоследствии упрекала себя за это, как за преступление. Ее слова вызвали у Лионелло припадок такого бешенства, что он действительно заболел, и это было тем более серьезно, что мать отказывалась ему верить. Тогда он, в своей ярости, захотел умереть, чтобы отомстить ей. Он не подозревал, что его желание осуществится.

Когда врач дал понять Грации, что ее сын обречен, она окаменела, ее словно громом поразило. Приходилось, однако, скрывать свое отчаяние, чтобы обмануть ребенка, который так часто обманывал ее. Он же, догадываясь, что на этот раз болен серьезно, не желал этому верить, и глаза его искали в глазах матери того самого упрека во лжи, который приводил его в ярость, когда он действительно лгал. Пришел час, когда больше не оставалось сомнений. Это было невыносимо для него и для его близких: он не хотел умирать.

Когда он наконец уснул навеки, Грация не издала ни одного крика, у нее не вырвалось ни единой жалобы. Она поразила родных своим спокойствием; у нее больше не было сил страдать. Она хотела лишь одного – уснуть тоже. Между тем она продолжала заниматься обычными, повседневными делами, внешне сохраняя полное спокойствие. Несколько недель спустя улыбка снова появилась на ее губах, но она стала еще молчаливее. Никто не подозревал об ее отчаянии. А Кристоф меньше, чем кто бы то ни было. Она ограничилась тем, что сообщила ему о случившемся, не говоря ничего о себе самой. На письма Кристофа, преисполненные любви и беспокойства, она не отвечала. Он хотел приехать; Грация просила его не делать этого. Месяца через два-три она снова стала писать ему, как прежде, в том же спокойном и ровном тоне. Ей казалось преступным взваливать на него груз своих скорбей. Она знала, с какой силой откликался Кристоф на все ее чувства и как он нуждался в ее опоре. Ее сдержанность не была болезненным принуждением, а дисциплиной, которая спасала ее. Она устала от жизни, и только любовь Кристофа и фатализм, который, как в скорби, так и в радости, составлял основу ее итальянской натуры, удерживал ее в жизни. В этом фатализме разум отсутствовал, то был инстинкт животного, который заставляет двигаться изнемогающего зверя; он двигается, не чувствуя усталости, словно во сне, с неподвижным взглядом, не замечая ни дорожных камней, ни своего измученного тела до тех пор, пока не свалится. Фатализм поддерживал ее тело. Любовьподдерживала ее сердце. Теперь, когда ее жизнь была кончена, она жила Кристофом. Тем не менее она больше, чем когда-либо, избегала выражать в своих письмах любовь к нему. Вероятно, потому, что эта любовь стала сильнее, но также и потому, что над ней тяготело veto [72]72
  Запрет (лат.).


[Закрыть]
маленького покойника, который считал это чувство преступлением. Порой она умолкала, заставляя себя некоторое время не писать Кристофу.

Кристоф не понимал причин этого молчания. Иногда он улавливал в ровном и спокойном тоне письма новые неожиданные интонации, трепет страсти. Его глубоко волновало это, но он не смел ничего сказать, едва осмеливался замечать их; он походил на человека, который боится дышать, чтобы не спугнуть видение. Он знал, что почти неизбежно в следующем письме эти интонации будут искуплены нарочитой холодностью… А потом снова затишье, Meeresstille [73]73
  Штиль на море (нем.).


[Закрыть]
.

Как-то днем Жорж и Эмманюэль сидели у Кристофа. Оба были целиком, поглощены своими заботами: Эмманюэль – литературной грызней, а Жорж – неудачным спортивным состязанием. Кристоф добродушно слушал и дружески подсмеивался над ними. Раздался звонок. Жорж пошел отворить. Слуга Колетты принес письмо. Кристоф направился к окну и стал читать его. Оба друга продолжали свой спор; они не видели лица Кристофа, стоявшего к ним спиной. Он вышел из комнаты, но они не обратили на это внимания. А когда заметили его отсутствие, то не были этим удивлены. Он долго не возвращался, и Жорж постучал в дверь соседней комнаты. Ответа не последовало. Зная причуды своего старого друга, Жорж не стал настаивать. Через несколько минут Кристоф вернулся. Он казался очень спокойным, очень усталым, очень кротким. Он попросил извинения, что оставил их, и продолжал прерванную беседу. Стараясь утешить их, он говорил с ними об их неприятностях с таким участием, что им становилось легче на душе. Звук его голоса странно волновал Жоржа и Эмманюэля, хотя они и не понимали почему.

Вскоре они попрощались и ушли. По пути Жорж зашел к Колетте. Он застал ее в слезах. Увидев его, Колетта бросилась к нему и спросила:

– Ну, как перенес удар наш бедный друг? Это ужасно!

Жорж ничего не понимал. Колетта сказала ему, что она только что посылала к Кристофу слугу с сообщением о смерти Грации.

Она умерла, не успев даже проститься ни с кем. За последние несколько месяцев корни ее жизни настолько ослабли, что достаточно было легкого дуновения, чтобы подкосить ее. Накануне повторного заболевания, после которого ее не стало, она получила сердечное письмо от Кристофа. Это письмо тронуло Грацию. Она хотела позвать Кристофа к себе, она понимала теперь, что все остальное, все, что разлучало их, – ложь и преступление, но она чувствовала себя слишком усталой и решила ответить ему завтра. На следующий день она слегла. Грация начала письмо, но не могла его закончить; у нее было обморочное состояние, кружилась голова; к тому же она не решалась сообщить другу о своей болезни, боясь встревожить его. Он в это время был занят репетициями симфонического хорала, написанного на текст поэмы Эмманюэля. Сюжет увлек их обоих: он как бы являлся символом их судьбы. Поэма называлась «Обетованная земля». Кристоф часто писал о ней Грации. Премьера должна была состояться на следующей неделе. Нет, нельзя его тревожить. Грация лишь вскользь упомянула о том, что слегка простужена. Затем, решив, что и это ни к чему, разорвала письмо, и у нее уже не было сил писать другое. Она собиралась написать вечером. Но вечером было уже поздно. Слишком поздно, чтобы вызвать его. Слишком поздно, чтобы писать… Как быстро все свершается в жизни! Достаточно нескольких часов, чтобы разрушить то, что созидалось веками… Грация едва успела дать дочери перстень, который носила на пальце, и попросила передать его своему другу. До сих пор она была не очень близка с Авророй. Теперь, умирая, она впивалась страстным взглядом в лицо той, которая оставалась жить; она сжимала руку, которая передаст ее пожатие, и думала радостно:

«Я ухожу не совсем».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю