Текст книги "Жан-Кристоф. Книги 6-10"
Автор книги: Ромен Роллан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 51 страниц)
Этот безмятежный покой длился несколько месяцев. Они думали, что он будет продолжаться вечно. Мальчишка словно забыл о них – его внимание было отвлечено. Но после этой передышки он принялся за старое и уже не отставал от них. Маленький дьяволенок задумал разлучить мать и Кристофа. Он снова стал разыгрывать комедии. Он действовал не по заранее обдуманному плану, а изо дня в день изобретал новые капризы, подсказанные его злобой. Он и не подозревал о зле, которое причинял: он старался развлечься, докучая другим, и угомонился, лишь когда добился от Грации обещания, что они покинут Париж и уедут в далекое путешествие. У Грации не было сил сопротивляться. К тому же врачи советовали ей провести несколько месяцев в Египте, чтобы избежать зимы на севере. Было много причин, которые подорвали здоровье Грации: моральные потрясения последних лет, постоянные тревоги о здоровье ребенка, неопределенность, внутренняя борьба, происходившая в ней, муки совести из-за страданий, причиняемых другу. Кристоф, чтобы не усиливать ее терзаний, которые он угадывал, скрывал свои, видя, как приближается день разлуки; он не предпринимал ничего, чтобы отсрочить ее отъезд; и оба изображали спокойствие, которого на самом деле не ощущали, но старались внушить друг другу.
День настал. Было сентябрьское утро. Они вместе покинули Париж в середине июля, чтобы провести последние недели, оставшиеся до ее отъезда, в Швейцарии, в высокогорной гостинице, недалеко от места, где они встретились шесть лет назад.
В течение пяти дней они не могли выйти на улицу. Непрерывно лил дождь, они остались почти одни в гостинице, – большинство постояльцев разъехалось. В это последнее утро дождь наконец прекратился, но горы были окутаны облаками. Дети с прислугой выехали раньше в первом экипаже. Вслед за ними собралась Грация. Кристоф провожал ее до того места, где дорога крутыми излучинами сползала в итальянскую равнину. Они сидели, продрогшие от сырости, в экипаже с поднятым верхом, тесно прижавшись, молча, почти не глядя друг на друга; призрачный свет – не то день, не то ночь – окутывал их! Вуалетка Грации стала влажной от ее дыхания. Он сжимал маленькую руку, ощущая сквозь ледяную перчатку ее теплоту. Их лица встретились. Он поцеловал любимый рот через влажную вуаль.
Они достигли поворота дороги. Кристоф вышел. Коляску поглотил туман. Вскоре она исчезла из виду. Кристоф еще слышал стук колес и топот копыт лошади. Пелена плотного белого тумана расстилалась над лугами. Сквозь его густую сеть виднелись окоченевшие деревья, с ветвей их стекали капли. Ни дуновения. Туманом заволокло жизнь, Кристоф остановился, задыхаясь… Нет ничего. Все кончено…
Кристоф глубоко вдохнул туман и продолжал свой путь. Ничто не кончено для того, кто жив.
Часть третьяРазлука только усиливает власть тех, кого мы любим. В сердце сохраняются лишь самые дорогие, самые лучшие воспоминания. Отзвук каждого слова, доносящегося сквозь пространство от далекого друга, воспринимается в тишине с благоговейным трепетом.
Переписка Кристофа и Грации приобрела спокойный и сдержанный тон друзей, любовь которых уже не боится опасных испытаний, – все это осталось позади, и они уверенно идут, взявшись за руки, своим путем-дорогой. Каждый из них был достаточно силен, чтобы поддерживать и направлять другого, и вместе с тем достаточно слаб, чтобы разрешить другому направлять и поддерживать себя.
Кристоф вернулся в Париж. Он дал себе слово больше туда не возвращаться. Но чего стоят такие обещания! Он знал, что еще найдет там тень Грации. А обстоятельства, оказавшиеся в заговоре с его тайным желанием, против его воли указали ему в Париже новый долг, который он обязан был выполнить. Колетта, бывшая в курсе светских сплетен, сообщила Кристофу, что его юный друг Жанен собирается натворить глупостей. Жаклина, всегда проявлявшая большую слабость в отношении сына, уже не пыталась больше сдерживать его. Она сама переживала тяжелый кризис и была слишком занята собой, чтобы заниматься Жоржем.
После печального события, разбившего ее брак и жизнь Оливье, Жаклина жила весьма скромно и уединенно. Она держалась в стороне от парижского общества, которое сначала лицемерно подвергло ее чему-то вроде карантина, а потом стало снова проявлять навязчивую предупредительность. Жаклина отнюдь не испытывала перед этими людьми стыда за свой поступок, она считала, что не обязана давать им отчет, ибо они еще ниже ее; то, что она совершила открыто, половина знакомых ей женщин делали исподтишка, под прикрытием и защитой семейного очага. Она страдала лишь оттого, что причинила горе своему лучшему другу, единственному мужчине, которого любила. Она не могла себе простить, что потеряла в этом жалком мире такое чувство.
С течением времени эти сожаления, эта боль притупились, – осталось только глухое страдание, безграничное презрение к себе и другим и любовь к сыну. Это чувство поглощало всю ее потребность в любви, делало ее безоружной в отношении Жоржа; она неспособна была противостоять его капризам. Чтобы оправдать эту слабость, она убеждала себя, что искупает таким образом свою вину перед Оливье. Периоды экзальтированной нежности чередовались с периодами усталости и равнодушия; то она докучала Жоржу своей требовательной и беспокойной любовью, то как будто начинала тяготиться им и предоставляла ему полную свободу. Прекрасно сознавая, что она плохая воспитательница, Жаклина мучилась, но ничего не могла изменить. Ее попытки (весьма редкие) сообразовать свои принципы воспитания с идеями Оливье давали печальный результат: этот моральный пессимизм не подходил ни ей, ни ребенку. В сущности, она хотела лишь одного: чтобы сын любил ее. И она была права, ибо этих двух людей, несмотря на их большое сходство, связывали только сердечные узы. Жорж Жанен подчинялся физическому обаянию матери: ему нравился ее голос, ее жесты, ее движения, ее ласка, ее любовь. Но он чувствовал, что душа ее чужда ему. Она заметила это только при первом дуновении юности, когда Жорж отдалился от нее. Тогда она удивилась, возмутилась, приписала эту отчужденность влиянию другой женщины и, неловко пытаясь преодолеть его, только еще больше отдалила от себя сына. В действительности, постоянно живя бок о бок, поглощенные каждый своими собственными делами, они тешили себя иллюзиями и не замечали всего того, что их разделяет, благодаря общности весьма поверхностных симпатий и антипатий, от которых не осталось и следа, когда ребенок (это неопределенное существо, еще все пропитанное запахом женщины) превратился в юношу. И Жаклина с горечью говорила сыну:
– Я не знаю, в кого ты пошел. Ты не похож ни на твоего отца, ни на меня.
Таким образом, она еще сильнее давала ему почувствовать, как они чужды друг другу, и он втайне гордился этим и вместе с тем испытывал непонятную тревогу.
Последующие поколения всегда сильнее чувствуют то, что их разделяет, чем то, что их сближает с предыдущими; это им необходимо для самоутверждения, даже если это достигается ценою несправедливости или самообмана. Это чувство, в зависимости от эпохи, бывает более или менее обостренно. В классические эпохи, когда временно устанавливалось равновесие между силами какой-нибудь одной цивилизации, – в эпохи, напоминающие высокие плоскогорья с крутыми склонами, – разница между поколениями не так уж велика, но в эпоху возрождения или упадка молодые люди, взбирающиеся или спускающиеся по головокружительному, крутому склону, оставляют далеко позади своих предшественников. Жорж и его сверстники поднимались в гору.
Ни в уме, ни в характере Жоржа не было ничего выдающегося: одинаково способный ко всему, он ни в чем не превосходил уровня изящной посредственности. И тем не менее с первых же шагов, не прилагая особых усилий, он оказался на несколько ступенек выше своего отца, израсходовавшего за свою короткую жизнь несметное количество духовной и физической энергии.
Как только глаза его разума увидели свет, он заметил вокруг себя все эти скопища тьмы, пронизываемые ослепительными вспышками, все эти нагромождения знакомого и неведомого, враждебных истин, противоречивых заблуждений, среди которых лихорадочно блуждал его отец. Но он тут же осознал, какое оружие, неизвестное Оливье, находится в его руках, – его сила…
Откуда же она у него взялась? Это – тайна возрождения рода, который угасает, истощившись, и вдруг пробуждается, переполненный до краев, подобно весеннему горному потоку! К чему же он применит эту силу? Займется ли он, в свою очередь, исследованием непроходимых чащ современной мысли? Нет, это занятие нисколько не прельщало его, он чувствовал нависшую над ним угрозу притаившихся там опасностей. Оно уже загубило его отца. Он скорее бы поджег этот лес, чем попытался снова проникнуть в его трагические дебри. Он только мельком заглянул в книги мудрости или священного безумия, которыми упивался когда-то Оливье: нигилистское милосердие Толстого, мрачная, разрушительная гордыня Ибсена, неистовство Ницше, чувственный и героический пессимизм Вагнера. Жорж отвернулся от них с гневом и ужасом. Он ненавидел поколение писателей-реалистов, которые за последние полвека убили радость чистого искусства. Тем не менее он не мог совсем избавиться от смутных призраков печальной мечты, баюкавшей его детство. Он не хотел оглядываться назад, но знал, что позади него стоит призрак. Он был слишком здоров, чтобы искать выхода для своего беспокойства в ленивом скептицизме предыдущей эпохи, он питал отвращение к дилетантству Ренана и Анатоля Франса, к извращенности свободного разума, к невеселому смеху, к иронии без величия, – ко всем этим позорным средствам, годным лишь для рабов, которые бряцают своими оковами, но не способны их сбросить.
Он был слишком силен, чтобы удовлетвориться сомнением, слишком слаб, чтобы создать себе веру, – он стремился к ней, он жаждал ее! Он просил, молил, требовал. И вечные ловцы популярности, лжевеликие писатели, лжевеликие мыслители, подстерегали и эксплуатировали это настоятельное и томительное желание, превознося под грохот барабанов свое шарлатанское лекарство. Каждый из этих Гиппократов с высоких подмостков своего балагана вопил, что его эликсир – самый лучший, самый целебный, и поносил все остальные. Но эти тайные средства не стоили ни гроша. Ни один из торгашей не потрудился найти новые рецепты. Они раскопали среди старого хлама флаконы с выдохшимися лекарствами. Один провозглашал в качестве панацеи католическую церковь, другой – законную монархию, третий – классическую традицию. Среди них были и такие шутники, которые доказывали, что возвращение к латыни исцелит от всех зол. Иные же с серьезным видом и пылким красноречием, внушавшим доверие зевакам, проповедовали господство средиземноморского духа. (Столь же убедительно они разглагольствовали бы при других обстоятельствах об атлантическом духе!) В противовес северным и восточным варварам, они торжественно провозглашали себя преемниками новой римской империи. Слова, слова, и притом заимствованные. Под открытым небом они излагали скороговоркой всю премудрость, собранную в библиотеках. Молодой Жанен, как и его товарищи, переходил от одного торгаша к другому, слушал их зазывающие выкрики, иногда, поддаваясь соблазну, заходил в балаган и выходил оттуда разочарованный и немного пристыженный: зря потратив деньги и время, он увидел там лишь старых паяцев в потертых трико. И тем не менее так сильны были иллюзии молодости, так велика была уверенность в том, что он обретет веру, что, слушая каждое новое обещание очередного продавца надежд, он тотчас же попадался на удочку. Жорж был настоящим французом: ему были присущи бунтарские настроения и врожденная любовь к порядку. Ему необходим был вождь, и он не выносил никакого начальства: его беспощадная ирония пронизывала их всех насквозь.
Он ждал, покуда кто-нибудь преподнесет ему решение загадки… но ему некогда было ждать. Он не принадлежал к типу людей, которые, подобно его отцу, в течение всей своей жизни могли довольствоваться поисками истины. Его молодая, беспокойная сила искала выхода. При наличии повода или без него он хотел на что-нибудь решиться. Действовать, пустить в ход, растратить свою энергию. Путешествия, наслаждение искусством, особенно музыкой, которой он пичкал себя до пресыщения, служили временной отдушиной для его страстей. Красивый малый, преждевременно созревший, легко поддающийся искушению, он рано познал мир любви, такой пленительный с виду, и ринулся в него, охваченный поэтической и жадной радостью. Но вскоре этому наивному и ненасытному до наглости Керубино надоели женщины; ему необходима была деятельность. Тогда он яростно отдался спорту. Он испробовал все, увлекался всеми видами спорта. Он стал завсегдатаем фехтовальных турниров, боксерских матчей, получил звание чемпиона Франции по бегу и по прыжкам в высоту, был капитаном футбольной команды. Он соперничал в смелости с такими же, как он сам, молодыми сумасбродами, богачами и сорвиголовами: они совершали нелепые и бешеные автомобильные пробеги, поистине пробеги смерти. В конце концов он забросил все ради новой игрушки. Он разделял исступленные восторги толпы к самолетам. На праздниках авиации, происходивших в Реймсе, он вопил, плакал от радости вместе с тремястами тысячами зрителей; он чувствовал свое единение со всем народом, охваченным восторгом и упованьем: люди-птицы, проносившиеся над ними, увлекали их за собой в своем полете. Впервые с той поры, как вспыхнула заря Великой революции, эти сплоченные толпы подняли глаза к небу, и оно отверзлось им. К ужасу матери, молодой Жанен заявил, что хочет примкнуть к стаям завоевателей воздуха. Жаклина умоляла его отказаться от этого опасного намерения. Она приказывала ему. Он поступил по-своему. Кристоф, в котором Жаклина рассчитывала найти союзника, ограничился тем, что дал молодому человеку несколько разумных советов, хотя был уверен, что Жорж не последует им (ибо, будь он на его месте, он поступил бы так же). Кристоф не считал себя вправе, если бы это даже было в его власти, стеснять здоровую и нормальную игру молодых сил, которые из-за вынужденного бездействия могли бы устремиться к собственному разрушению.
Жаклина не могла примириться с тем, что сын ускользает от нее. Напрасно она думала, что окончательно отказалась от любви, – она не могла обойтись без этой иллюзии; все ее чувства, все ее действия были окрашены любовью. Многие матери переносят на своих сыновей тайный пыл страстей, не растраченных в браке и вне брака! И потом, видя, как легко сыновья обходятся без матери, внезапно обнаружив, что она им не нужна, мать переживает такой же тяжелый кризис, как при измене любовника, при разочаровании в любви. Это было для Жаклины новым ударом. Жорж ничего не замечал. Молодые люди не подозревают о сердечных трагедиях, которые разыгрываются вокруг них: им некогда останавливаться и смотреть; к тому же они и не желают смотреть – эгоистический инстинкт подсказывает им идти прямо, не оглядываясь.
Жаклина переживала в одиночестве это новое горе. Она пришла в себя, только когда боль притупилась. Притупилась вместе с ее любовью. Она продолжала любить сына, но это чувство стало далеким, трезвым, она знала, что не нужна ему, и стала относиться безучастно и к себе самой, и к сыну. Целый год она влачила унылое и жалкое существование, а он даже не замечал этого. Потом несчастному сердцу, не умевшему ни умереть, ни жить без любви, суждено было найти новый предмет обожания. Она оказалась жертвой страсти, часто посещающей женские души, особенно, как говорят, самые благородные, самые недоступные, когда приходит зрелость, а прекрасный плод жизни не был сорван вовремя. Она познакомилась с женщиной, которая с первой же встречи покорила ее своей таинственной притягательной силой.
Это была монахиня примерно ее возраста. Она занималась благотворительными делами. Высокая, сильная, довольно полная брюнетка, с красивыми резкими чертами лица, живыми глазами, большим ртом, с тонкими, постоянно сложенными в улыбку губами и властным, волевым подбородком. На редкость умная, отнюдь не сентиментальная, она была по-крестьянски хитра; деловая сметка сочеталась в ней с пылким воображением южанки, любившей широкий размах, но в то же время умевшей обуздывать себя, когда это было необходимо, – эдакая пикантная смесь возвышенного мистицизма и плутовства старого нотариуса. Она привыкла повелевать и умела это делать. Жаклина тотчас же попалась на удочку. Она увлеклась благотворительностью. По крайней мере, так полагала она. Сестра Анжела прекрасно знала, кем увлеклась Жаклина: она привыкла возбуждать такого рода чувства и, делая вид, что ничего не замечает, умела холодно и расчетливо использовать их во имя добрых дел и во славу божью. Жаклина отдала свои деньги, свою волю, свое сердце. Она стала милосердной, она уверовала, потому что любила.
Вскоре все окружающие не преминули подметить, в каком ослеплении она находится. Только одна Жаклина не отдавала себе в этом отчета. Опекун Жоржа встревожился. Жорж был слишком щедр и легкомыслен, чтобы заниматься денежными вопросами, но и он заметил, что его мать опутали, и это неприятно поразило его. Он попытался – слишком поздно – восстановить их былую близость, но увидел, что между ними выросла стена; приписывая это тайному влиянию, Жорж не пытался скрывать свое раздражение против той, кого он называл интриганкой, а также против самой Жаклины. Он не мог допустить, чтобы чужая заняла в сердце матери место, которое он считал своею собственностью. Он не признавался себе, что это место занято лишь потому, что он сам пренебрег им. Вместо того чтобы терпеливо пытаться снова завоевать упущенное, он вел себя неловко и оскорбительно. Мать и сын, оба нетерпеливые и горячие, обменялись резкими словами; разрыв между ними стал еще глубже. Сестра Анжела окончательно завладела Жаклиной, а Жорж удалился; ему была предоставлена полная свобода. Он стал вести рассеянный и бурный образ жизни. Играл в карты, проигрывал крупные суммы; рисовался своей экстравагантностью – отчасти из удовольствия, а также в отместку матери за ее сумасбродства. Он был знаком со Стивенс-Дэлестрад. Колетта не преминула обратить внимание на красивого молодого человека и испробовала на нем действие своих чар, которые все еще держались на вооружении. Она была в курсе похождений Жоржа и забавлялась ими. Но присущий ей здравый смысл и природная доброта, таившиеся под внешним легкомыслием, подсказали Колетте, какой опасности подвергается молодой сумасброд, и, прекрасно понимая, что не сумеет образумить его, она уведомила Кристофа, который тотчас же явился.
Один только Кристоф еще способен был оказать некоторое влияние на молодого Жанена. Правда, влияние весьма ограниченное и непрочное, тем более поражавшее, что причины его были непонятны. Кристоф принадлежал к тому поколению, против которого Жорж и его товарищи восставали особенно горячо. Он был один из крупнейших представителей той мятежной эпохи, искусство и идеи которой вызывали их подозрительность и враждебность. Он не признавал новых евангелий и амулетов, предлагаемых лжепророками и старыми знахарями наивным молодым людям как верное средство для спасения мира, Рима и Франции. Он хранил верность свободным убеждениям, не стесняемым никакими религиями, никакими партиями, никакими отечествами, а это уже вышло из моды или еще не стало модным. Наконец, хотя для самого Кристофа вопрос национальности не играл никакой роли, он все же был в Париже иностранцем в ту пору, когда иностранцы казались коренным обитателям всех стран варварами.
И тем не менее молодой Жанен, веселый, легкомысленный, инстинктивный враг всего, что его могло опечалить или встревожить, страстно предававшийся наслаждениям, азартным играм, легко обольщавшийся риторикой своего времени и питавший склонность, благодаря своим крепким мускулам и умственной лени, к грубым доктринам, провозглашаемым «Аксьон франсез» – к шовинизму, роялизму, империализму (он не слишком во всем этом разбирался), – уважал, в сущности, только одного человека – Кристофа. Рано приобретенный жизненный опыт и очень тонкое чутье, унаследованное от матери, помогли ему правильно оценить (разумеется, это не отразилось на его хорошем настроении) ничтожество того общества, без которого он не мог обойтись, и нравственное превосходство Кристофа. Тщетно он опьянял себя суетой и деятельностью. Жорж не мог отречься от наследия отца. От Оливье он заимствовал внезапные и короткие приступы смутного беспокойства, потребность найти, определить цель своей деятельности. И, быть может, также от Оливье передалось ему таинственное, инстинктивное влечение к человеку, которого тот любил.
Жорж бывал у Кристофа. Экспансивный и несколько болтливый, он любил исповедоваться. Ему не было дела, есть ли у Кристофа время слушать его. Кристоф всегда выслушивал Жоржа, не проявляя ни малейшего нетерпения. Порою только, когда гость приходил во время работы, он бывал рассеян. Но это длилось всего несколько минут, в течение которых его мысль ускользала, чтобы добавить еще штрих, еще мазок к работе, происходившей внутри него. Потом он снова возвращался к Жоржу, который даже не замечал его невнимания. Кристоф забавлялся своим бегством, как человек, который тихонько вышел из комнаты и так же неслышно вернулся. Но раз или два Жорж почувствовал это и возмущенно воскликнул:
– Да ты не слушаешь меня!
Тогда Кристофу становилось стыдно, и, чтобы заслужить прощение, он начинал покорно, с удвоенным вниманием слушать своего нетерпеливого рассказчика. В повествовании Жоржа бывало немало комического; иной раз Кристоф не мог удержаться от смеха, слушая о какой-нибудь его проделке, ибо Жорж говорил все без утайки, – он обезоруживал своей откровенностью.
Но Кристоф смеялся далеко не всегда. Поведение Жоржа часто удручало его. Кристоф и сам не был святым и не считал себя вправе читать кому-нибудь мораль. Не любовные приключения Жоржа, не возмутительное проматывание своего состояния на глупости больше всего возмущали Кристофа. Труднее было простить Жоржу легкомысленное отношение к своим проступкам: казалось, он не видит в них ничего предосудительного, считая все это вполне естественным. У него было несколько иное представление о нравственности, чем у Кристофа. Он принадлежал к той категории молодых людей, которые склонны видеть во взаимоотношениях между полами только свободную игру, лишенную каких-либо нравственных обязательств. Известная искренность и беспечная доброта – вот и весь багаж, необходимый порядочному человеку. Его нисколько не смущала щепетильность Кристофа. А тот негодовал. Тщетно пытался Кристоф не навязывать другим своих мнений – он был нетерпим; его прежнее буйство было укрощено лишь наполовину. Иногда, вспылив, он не мог удержаться и, находя некоторые интриги Жоржа нечистоплотными, напрямик заявлял ему об этом. Жорж тоже не отличался большой терпимостью. Между ним и Кристофом происходили довольно бурные перепалки. После этого они не встречались целыми неделями. Кристоф понимал, что эти вспышки не могут повлиять на Жоржа и заставить его изменить свое поведение, что несправедливо пытаться подчинить нравственность одной эпохи моральным воззрениям другого поколения. Но это было сильнее его и при первом же случае все повторялось сначала. Как можно усомниться в убеждениях, которым отдана вся жизнь? Лучше тогда совсем отказаться от жизни! Стоит ли принуждать себя мыслить иначе, чем мыслишь, только для того, чтобы походить на своего ближнего или щадить его? Это означает погубить себя без пользы для других. Первейший долг человека – быть таким, каков он есть, иметь мужество сказать: «Это хорошо, а вон то плохо». Оставаясь сильным, приносишь гораздо больше пользы слабым, чем становясь таким же слабым, как они. Будьте снисходительны, если вам угодно, к уже свершившейся подлости, но никогда не миритесь с подлостью, которую собираются сделать!
Разумеется, Жорж остерегался советоваться с Кристофом относительно своих планов и намерений (да разве ему самому они были известны?). Он рассказывал лишь о том, что уже произошло. В таком случае… в таком случае Кристофу оставалось только смотреть на шалопая с немым упреком и, улыбаясь, пожимать плечами, наподобие старого дядюшки, который знает, что его все равно не послушаются.
После этого несколько секунд длилось молчание. Жорж смотрел в глаза Кристофа, которые как бы издалека глядели на него. И он чувствовал себя перед ним мальчишкой. Он видел себя в зеркале этого проницательного взгляда, в котором загорались лукавые огоньки, таким, каков он есть, и не слишком гордился этим отражением. Кристоф очень редко обращал против Жоржа его признания; можно было подумать, что он и не слышал их. После немого диалога их глаз Кристоф насмешливо качал головой; затем начинал рассказывать историю, которая, казалось, не имела ни малейшего отношения ко всему предыдущему, – историю из своей жизни или чьей-то другой жизни, причем трудно было понять, правда это или выдумка. И перед Жоржем постепенно вырисовывался – в новом, некрасивом и смешном свете – образ его двойника (он узнавал его), совершавший такие же промахи, как и он. Как было не посмеяться над собою, над своим неприглядным видом! Кристоф ничего не пояснял. Но еще большее впечатление, чем само повествование, производило безграничное добродушие рассказчика. Он говорил о себе, как и о других, одинаково беспристрастно, с веселым и спокойным юмором. Это спокойствие нравилось Жоржу. Такого спокойствия он искал. Когда Жорж сваливал с себя груз многословной исповеди, у него было такое ощущение, словно он лежит в летний полдень, прохлаждаясь в тени большого дерева. Лихорадочный жар знойного дня спадал. Он чувствовал над собой веяние охраняющих его крыльев. Подле этого человека, который уверенно и просто нес бремя тяжелой жизни, он был защищен от собственных тревог. Он вкушал покой, внимая речам Кристофа. Жорж также не всегда слушал Кристофа внимательно: его мысли блуждали далеко; но куда бы он ни уносился, смех Кристофа звучал в его ушах.
Между тем воззрения старого друга оставались чуждыми ему. Он спрашивал себя, как Кристоф мог примириться со своим душевным одиночеством, отказаться от всякой связи с художественными, политическими, религиозными партиями, с какой-либо из общественных группировок. Он спросил как-то, не испытывает ли Кристоф иногда потребности примкнуть к какому-нибудь лагерю.
– К лагерю! – смеясь, сказал Кристоф. – Разве на свободе плохо? И это ты предлагаешь мне замкнуться в лагере, ты, любитель воздушных просторов?
– О, тело и душа совсем не одно и то же, – ответил Жорж. – Душе необходима уверенность; необходимо мыслить вместе с другими, разделять принципы, которых придерживаются люди одной эпохи. Я завидую прежним людям, тем, что жили в классические века. Правы мои друзья, желающие возродить прекрасный порядок прошлого!
– Мокрая курица! – сказал Кристоф. – И откуда только берутся такие малодушные?
– Я не малодушный, – с негодованием возразил Жорж. – Никого из нас нельзя упрекнуть в этом.
– И все-таки вы трусы, раз боитесь себя. Как? Вам нужен порядок, и вы не можете сами его создать? Непременно нужно цепляться за юбки своих прабабушек! Бог мой! Шагайте самостоятельно!
– Сначала необходимо пустить корни, – гордо изрек Жорж, повторяя одну из модных фраз того времени.
– Разве для того, чтобы пустить корни, деревья должны быть посажены в ящики? Земля к твоим услугам, она принадлежит всем. Врастай в нее корнями. Найди свои законы. Ищи их в себе.
– У меня нет времени, – ответил Жорж.
– Ты попросту трусишь, – повторил Кристоф.
Жорж возмутился, но в конце концов признал, что у него нет ни малейшего желания заглядывать в глубь себя; он не понимал, какое в этом удовольствие: наклоняясь над черной бездной, рискуешь свалиться в нее.
– Дай мне руку, – говорил Кристоф.
Его забавляло приоткрывать люк и показывать реальное и трагическое лицо жизни. Жорж отшатывался. Кристоф, смеясь, закрывал крышку.
– И вы можете так жить? – спрашивал Жорж.
– Я живу и счастлив, – отвечал Кристоф.
– А я умер бы, если бы мне пришлось постоянно видеть это.
«Жан-Кристоф»». Книга десятая.
Кристоф похлопывал его по плечу.
– Вот каковы наши прославленные богатыри! Ну что ж, не гляди туда, если у тебя недостаточно крепкая голова. Ведь тебя никто не принуждает. Иди вперед, мой мальчик! Но разве для этого тебе необходим погонщик, который бы подстегивал тебя, как скотину? Какого приказа ты еще ждешь? Уже давно прозвучал сигнал. Горнист протрубил сбор, кавалерия перешла на марш. Думай только о своем коне. В шеренгу! И скачи!
– Но куда? – спрашивал Жорж.
– Куда летит твоя эскадрилья? На завоевание мира. Овладейте воздухом, подчините стихию, преодолейте последние барьеры природы, заставьте отступить пространство, заставьте отступить смерть…
Expertus vacuum Daedalus aera…
Ну-ка, поборник латыни, скажи, знаешь ли ты, откуда это? Можешь ли ты мне объяснить, что сие значит?
Perrupit Acheronta… {143}
Вот ваш жребий, счастливые конквистадоры.
Он так ясно указывал, в чем долг молодого поколения, какая героическая деятельность выпала на его долю, что изумленный Жорж спросил:
– Но если вы это чувствуете, почему же вы не с нами?
– Потому что у меня другая задача. Иди, мой мальчик, делай свое дело. Обгони меня, если можешь. Я же остаюсь здесь и буду наблюдать. Ты читал сказку из «Тысячи и одной ночи» о том, как высокий, словно гора, джинн был заключен в бутылку, запечатанную печатью Соломона? Этот джинн здесь, в глубине нашей души, той души, заглянуть в которую ты боишься. Я и мои современники всю жизнь боролись с ним; мы не победили его, но и он не мог нас одолеть. Теперь мы и он отдыхаем и смотрим друг на друга без ненависти и страха, гордясь былыми битвами и ожидая конца перемирия. Воспользуйтесь же передышкой, чтобы собраться с силами и овладеть красотой мира. Будьте счастливы, наслаждайтесь затишьем. Но помните, что когда-нибудь вам или вашим сыновьям, после одержанных побед, придется вернуться сюда, ко мне, и с новыми силами вступить в бой с тем, кто заключен здесь и кого я стерегу. И борьба, чередующаяся с перемириями, будет длиться до тех пор, пока один из двоих (а быть может, и оба) не будет повержен… Будьте же сильнее и счастливее нас! А сейчас занимайся спортом, если хочешь, укрепляй мускулы и сердце, но не безумствуй и не растрачивай попусту свою нетерпеливую силу: ты живешь в такое время, когда для нее (будь спокоен!) найдется применение.