Текст книги "Жан-Кристоф. Книги 6-10"
Автор книги: Ромен Роллан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 51 страниц)
Анна вспылила:
– А что из того, что он будет страдать! Разве я не страдаю? Пусть страдает и он!
Они наговорили друг другу много горьких слов. Он обвинял ее в том, что она любит только себя. Она упрекала его в том, что он думает о ее муже больше, чем о ней. Но минуту спустя, когда он сказал, что не может больше так жить, что он во всем сознается Брауну, она тоже обозвала его эгоистом, крича, что ей нет дела до совести Кристофа и что Браун ничего не должен знать. Несмотря на свои жестокие слова, она думала о Брауне не меньше, чем Кристоф. Не чувствуя к мужу настоящей любви, она все-таки была к нему привязана. Она относилась с религиозным уважением к общественным узам и обязанностям, которые они налагают. Она не думала, быть может, что жена обязана быть доброй и любить своего мужа, но считала, что она должна добросовестно выполнять долг хозяйки и оставаться верной мужу. Ей казалось гнусным, что она не выполнила этого обязательства. Она понимала лучше Кристофа, что Браун скоро узнает все. И немалой заслугой ее было то, что она скрывала это от Кристофа, – либо потому, что не хотела увеличивать его смятения, либо скорее всего из гордости.
Как ни замкнута была жизнь Брауна, как ни скрыта была семейная трагедия, разыгрывавшаяся в его доме, кое-что просочилось наружу.
Никто в этом городе не мог похвастаться тем, что держит свою жизнь в тайне. Удивительное дело! На улицах никто на вас не смотрит; двери и ставни домов закрыты. Но в углах окон подвешены зеркала, и, проходя мимо, слышишь сухой звук приотворяемых и затворяемых ставней. Никому нет дела до вас; кажется, что никто вас не знает, но очень скоро вы обнаруживаете, что ни одно ваше слово, ни одно движение не прошло незамеченным; знают, что вы сделали, что вы сказали, что вы видели, что вы ели; знают даже или воображают, что знают, о чем вы думали. Вас окружает какой-то тайный круговой надзор. Прислуга, поставщики, родные, друзья, посторонние, случайные, прохожие – все по молчаливому соглашению участвуют в этом бессознательном соглядатайстве, разрозненные звенья которого каким-то образом соединяются. Следят не только за вашими поступками, – исследуют ваше сердце. Никто в этом городе не имеет права скрывать свое святая святых; но всякий имеет право влезть вам в душу, рыться в ваших сокровенных мыслях и, если они оскорбляют общественное мнение, требовать от вас отчета. Незримый деспотизм коллективной души тяготеет над личностью; она всю свою жизнь – опекаемое дитя; ничто присущее ей не принадлежит ей: она принадлежит городу.
Достаточно было Анне два воскресенья подряд не показаться в церкви, чтобы возбудить подозрение. В обычное время никто как будто не замечал ее присутствия на богослужении; она жила в стороне, и город, казалось, забывал об ее существовании. Но в вечер первого воскресенья, когда она не пришла, ее отсутствие было известно всюду и взято на заметку. В следующее воскресенье ни одна из благочестивых ханжей, следивших за святыми словами по Евангелию или ловивших их из уст пастора, как будто не отвлекалась от сосредоточенной молитвы, но ни одна из них не преминула отметить при входе и проверить при выходе, что место Анны оставалось пустым. На следующий день Анну стали навещать люди, которых она не видела в течение многих месяцев; гостьи приходили под различными предлогами: одни – опасаясь, не захворала ли она, другие – проявляя небывалый интерес к ее делам, к ее мужу, к ее дому; некоторые обнаруживали странную осведомленность о том, что происходит у нее; никто из них не позволил себе бестактно намекнуть на то, что она два воскресенья подряд пропускала богослужение. Анна сказалась больной, ссылалась на свою занятость. Посетительницы внимательно выслушивали ее, поддакивали; но Анна знала, что они не верили ни одному ее слову. Их взгляды шныряли по всей комнате, шарили, примечали, отмечали. Гостьи держались деланно добродушно, шумно и жеманно болтали, но их глаза выдавали пожиравшее их нескромное любопытство. Две-три дамы с преувеличенным безразличием спросили между прочим, как поживает г-н Крафт.
Несколько дней спустя (это было во время отсутствия Кристофа) пришел сам пастор. Представительный мужчина, обладатель цветущего здоровья, приветливый, полный невозмутимого спокойствия, которое дается сознанием, что ты обладаешь истиной, всей истиной целиком. Он заботливо осведомился о здоровье своей прихожанки. Вежливо и рассеянно выслушал приведенные ею оправдания, хотя их и не спрашивал, соблаговолил выпить чашку чая, приятно пошутил насчет напитков, высказав мнение, что вино, упоминаемое в Библии, не было спиртным напитком, привел несколько цитат, рассказал анекдот и, уходя, сделал смутный намек на опасность дурного общества, на некоторые прогулки, на дух неверия, на нечестивость пляски, на грязные вожделения. Казалось, он обращался к современным нравам вообще, а не к Анне. С минуту он помолчал, потом кашлянул, встал, поручил Анне передать Брауну почтительнейшее его приветствие, сострил по-латыни, поклонился и вышел. Анна похолодела от его намека. Да был ли это намек? Откуда мог он проведать об ее прогулке с Кристофом? Они не встретили там никого, кто бы их знал. Но разве не все известно в этом городе? Музыкант с характерной внешностью и молодая женщина в черном, танцующие в трактире, обратили на себя внимание; приметы их были описаны; а так как слухи быстро распространяются, молва об этом дошла до города, и недоброжелательные святоши не преминули узнать Анну. Разумеется, это было только подозрение, но необыкновенно заманчивое; к нему еще присоединились сведения, доставленные служанкой Анны. Общественное любопытство было теперь настороже, выжидая, когда они скомпрометируют себя, выслеживая их тысячью невидимых глаз. Молчаливый и коварный город подстерегал их, как притаившаяся кошка.
Несмотря на опасность, Анна, быть может, и не сдалась бы; быть может, ощущение этой подлой враждебности побудило бы ее бросить вызов, если бы в ней самой не укоренился фарисейский дух этого ненавистного ей общества. Воспитание поработило ее натуру. Сколько бы она ни осуждала тиранию и глупость общественного мнения, – она почитала его; она подчинялась его приговорам, даже когда они были обращены против нее; если бы они шли вразрез с ее совестью, она обвинила бы скорее свою совесть. Она презирала город, но презрение города она не могла бы вынести.
А между тем приближалась минута, когда общественному злословию должен был наконец представиться случай прорваться наружу. Близилось время карнавала.
Карнавал в этом городе в то время, когда разыгрывалась эта история (с тех пор все изменилось), хранил еще архаический характер разнузданности и жестокости. Верный древним традициям и, как встарь, являясь отдушиной для распущенности человеческого духа, добровольно или насильно подчиненного игу разума, карнавал никогда и нигде не был дерзновеннее, чем в те времена и в тех странах, над которыми наиболее тяготели обычаи и законы – блюстители разума. Потому-то родной город Анны должен был стать одним из его излюбленных мест. Чем больше нравственный ригоризм связывал там движения и заглушал голоса, тем наглее были движения и вольнее голоса в дни карнавала. Все, что скоплялось в подонках души: зависть, тайная ненависть, бесстыдное любопытство, инстинкт недоброжелательства, присущий общественному животному, – все прорывалось наружу сразу, с треском, с радостью отмщения. Каждый имел право выйти на улицу и, умело замаскировавшись, пригвоздить к позорному столбу, на глазах у всех, того, кого он ненавидел, выложить перед прохожими все, что накопил за целый год кропотливых усилий, весь свой клад скандальных тайн, собранных капля по капле.
Один похвалялся ими, разъезжая на колеснице. Другой возил световые экраны, на которых в надписях и картинах развертывалась скандальная хроника города. Третий осмеливался даже надеть маску, изображающую его врага, настолько похожую, что уличные мальчишки громко называли его по имени. В течение этих трех дней выходили газеты сплетен. Люди из общества под шумок принимали участие в этой игре Пасквино {111} . Никакой цензуры не было, кроме как на выпады политического характера, ибо эти дерзкие намеки не раз служили причиной конфликтов между городским управлением и представителями иностранных держав. Но ничто не защищало граждан от их сограждан; и вечно висевшая над ними угроза публичного скандала немало способствовала сохранению в нравах того безукоризненного внешнего приличия, которым так гордился город.
Анна находилась под гнетом этого страха, в сущности не обоснованного. У нее лично мало было причин опасаться. Слишком ничтожное место занимала она в общественном мнении города, чтобы кому-нибудь пришло в голову нападать на нее. Но полное одиночество, в котором она себя заточила, истощение и нервное возбуждение, вызванные несколькими неделями бессонницы, подготовили ее к самым безрассудным фантазиям и страхам. Она преувеличивала вражду тех, кто ее не любил. Она внушала себе, что преследователи напали на ее след, что достаточно пустяка, чтобы погубить ее; кто поручится, что это уже не совершилось? В таком случае ее ожидали оскорбления, безжалостные разоблачения, раскрытие тайны ее сердца, отданного на поругание прохожим; позор, такой жестокий, что, думая, о нем, Анна умирала со стыда, Она слыхала, что несколько лет назад одна девушка, подвергшаяся такому гонению, принуждена была бежать, из города вместе со своими родными. И ничем, ничем нельзя было защитить себя, никак нельзя было предотвратить этого, невозможно было даже узнать заранее, что именно должно произойти. Неизвестность ужасала ее еще больше, чем уверенность. Анна озиралась вокруг, как затравленный зверь. В собственном своем доме она чувствовала себя, точно в западне.
Служанке Анны перевалило за сорок; звали ее Бэби. Она была большая, тучная, с лицом, суженным у висков и у лба, широким и длинным книзу, с раздутыми щеками, точно сушеная груша; она беспрестанно улыбалась, и глаза у нее были острые, как буравчики, вдавленные, точно втянутые внутрь, под красными, без ресниц, веками. Ее не покидало выражение какой-то жеманной веселости. Она всегда была в восторге от своих хозяев, всегда во всем с ними согласна, всегда трогательно озабочена их здоровьем; она улыбалась, выслушивая приказания, улыбалась, когда ей делали выговор. Браун считал ее человеком испытанной преданности. Ее умильный вид представлял полный контраст с холодностью Анны. Во многом, однако, она была на нее похожа: как Анна – несловоохотливая, строго и опрятно одетая, как Анна – сугубо набожная; Бэби сопровождала хозяйку на все службы, точно соблюдала обряды и добросовестно исполняла свои хозяйственные обязанности: была чистоплотна, пунктуальна, безукоризненного поведения и превосходная стряпуха. Словом, она была примерной служанкой и идеальным образцом домашнего врага. Анна, чье женское чутье никогда не ошибалось относительно тайных мыслей других женщин, отлично знала ей цену. Они ненавидели друг друга, знали об этом и никак этого не проявляли.
В ночь после возвращения Кристофа, когда Анна, терзаясь тревогой, отправилась к нему, несмотря на принятое ею решение никогда больше его не видеть, она шла крадучись, ощупывая во мраке стены; она готова была уже войти в комнату Кристофа, как вдруг вместо обычного прикосновения гладкого и холодного паркета ощутила под босыми ногами какую-то теплую, мягко рассыпающуюся пыль. Она нагнулась, дотронулась до нее рукой и поняла: во всю ширину коридора, на протяжении двух или трех метров, тонким слоем рассыпана была зола. Это Бэби, сама того не подозревая, прибегла к старой хитрости, которой еще во времена бретонских средневековых сказаний пользовался карлик Фросин для того, чтобы уличить Тристана, крадущегося к ложу Изольды {112} ; это подтверждает, что для всех веков создано лишь ограниченное число характеров как добрых, так и злых. Веское доказательство мудрой скупости вселенной! Анна, не колеблясь, точно бросая вызов презренному врагу, продолжала свой путь. Она вошла к Кристофу и, несмотря на свое беспокойство, ничего ему об этом не сказала, но, уходя, она взяла метелку с камина и старательно, шаг за шагом, замела на золе свои следы. Поутру, когда Анна и Бэби встретились, то, как всегда, одна держалась холодно, другая же улыбалась угодливой улыбкой.
К Бэби частенько заходил в гости ее родственник, немного постарше ее; он исполнял в храме обязанности сторожа; во время Gottesdienst [50]50
Богослужения (нем.).
[Закрыть]он стоял на часах у входа в церковь с белой, окаймленной черным перевязью на рукаве, украшенной серебряной кистью, опираясь на трость с изогнутой ручкой. По ремеслу он был гробовщик. Звали его Сами Витши. Он был очень высокого роста, тощий, сутуловатый; лицо у него было бритое и серьезное, как у старого крестьянина. Он был набожен и, как никто, знал всякие сплетни обо всех прихожанах своей церкви. Бэби и Сами собирались пожениться; они ценили друг в друге положительные качества, крепкую веру и злобу. Но они не спешили закончить дело: они настороженно наблюдали друг за другом. В последнее время посещения Сами участились. Он являлся в дом без ведома хозяев. Всякий раз, проходя мимо кухни, Анна видела в стеклянную дверь Сами, сидящего у печки, и Бэби в нескольких шагах от него с рукодельем в руках. О чем бы они ни говорили, ни одного слова не было слышно. Видны были оживленное лицо Бэби и ее шевелящиеся губы; большой суровый рот Сами, не открываясь, морщился кривой улыбкой: ни звука нельзя было разобрать; дом казался немым. Когда Анна входила в кухню, Сами почтительно поднимался и продолжал безмолвно стоять до тех пор, пока она не уходила. Бэби, как только отворялась дверь, подчеркнуто обрывала какой-нибудь безразличный разговор и, ожидая приказаний, с подобострастной улыбкой поворачивалась к Анне. Анна подозревала, что они говорили о ней, но она слишком презирала их, чтобы унизиться до подслушивания.
На следующий день после того, как Анна разрушила хитроумную ловушку с золой, первое, что бросилось ей в глаза, когда она вошла в кухню, была метелка в руках у Сами, та самая, которой она пользовалась ночью, чтобы замести следы своих босых ног. Анна взяла ее из комнаты Кристофа и только сейчас вспомнила, что забыла отнести обратно; она оставила ее в своей комнате, где проницательные глаза Бэби тотчас же ее заметили. Пройдохи, несомненно, восстановили всю историю. Анна и глазом не моргнула. Бэби, следя за взглядом своей хозяйки, преувеличенно любезно улыбнулась и пустилась в объяснения:
– Метелка сломалась; я отдала ее Сами, чтобы он починил.
Анна не потрудилась даже опровергнуть эту грубую ложь; она как будто и не слышала ее; взглянув на шитье Бэби, она отдала распоряжения и вышла совершенно безучастная. Но, едва закрыв дверь, она утратила всякую гордость; она не могла удержаться, чтобы не подслушать, притаившись в углу коридора (она чувствовала себя униженной до глубины души тем, что прибегала к подобным средствам). Отрывистое хихиканье, потом шепот, такой тихий, что ничего нельзя было разобрать. Но Анне в ее смятении мерещилось, что она все понимает; ужас нашептывал ей те слова, которые она боялась услышать; ей представилось, что они говорят о предстоящих маскарадах и каком-то шутовском концерте. Сомнения не было: они хотели включить в программу эпизод с золой. По всей вероятности, она ошибалась, но в том болезненном возбуждении, в котором она находилась, преследуемая в течение двух недель навязчивой мыслью о публичном позоре, она не только принимала недостоверное за возможное, но даже считала его несомненным.
И тогда она решилась.
Вечером того же дня (это было в среду, перед масленицей) Браун был вызван на консультацию километров за двадцать от города; он должен был вернуться только на следующий день утром. Анна не вышла к обеду и осталась у себя в комнате. Она выбрала эту ночь, чтобы привести в исполнение безмолвное обязательство, которое она дала себе. Но она решила выполнить его одна, ничего не сказав Кристофу. Она презирала его. Она думала: «Он обещал. Но он мужчина, он эгоист и лгун, у него есть его музыка, он скоро позабудет».
И потом в этом неистовом сердце, казалось не доступном доброте, нашлось, быть может, место жалости по отношению к товарищу. Но она была слишком сурова и слишком одержима страстью, чтобы сознаться себе в этом.
Бэби передала Кристофу, что госпожа велела извиниться перед ним, что ей нездоровится и она хочет отдохнуть. Итак, Кристоф поужинал один, под наблюдением Бэби, которая докучала ему своей болтовней, старалась вызвать его на разговор и восхваляла Анну с таким преувеличенным рвением, что Кристоф, несмотря на всю свою доверчивость к людям, насторожился. Он как раз рассчитывал воспользоваться этим вечером для окончательного разговора с Анной. Он тоже не мог больше медлить. Он не забыл решения, принятого ими обоими на рассвете того печального дня. Он готов был выполнить его, если Анна того потребует, хотя и понимал нелепость этой двойной смерти, которая ничего не разрешала и должна была пасть горем и позором на того же Брауна. Он думал, что лучше всего было бы им порвать совсем, ему постараться еще раз уехать, если только хватит сил жить вдали от нее: он сомневался в этом после бесполезной недавней попытки, но он внушал себе, что, в случае невозможности вынести разлуку, никогда не поздно будет прибегнуть и одному к этому крайнему средству.
Он надеялся, что после ужина ему удастся улучить минутку и подняться в комнату Анны. Но Бэби следовала за ним по пятам. Обычно она рано заканчивала свою работу, однако в этот вечер не было конца мытью кухни, и, когда Кристоф считал себя уже наконец избавленным от нее, она затеяла уборку шкафа в коридоре, ведущем в комнату Анны. Кристоф застал ее основательно расположившейся на табуретке; он понял, что она не уйдет отсюда до ночи. Он испытывал бешеное желание столкнуть ее вниз вместе со всей грудой тарелок, но сдержался и попросил ее сходить узнать, как чувствует себя барыня и нельзя ли навестить ее. Бэби пошла, вернулась и доложила, со злорадством наблюдая за ним, что барыне лучше, что ей хочется спать и она просит, чтобы никто не заходил к ней. Кристоф, расстроенный и раздраженный, попробовал было читать, но не смог и поднялся к себе в комнату. Бэби караулила, пока он не погасил лампу, и тоже отправилась к себе, решив бодрствовать всю ночь; она предусмотрительно оставила свою дверь полуоткрытой, чтобы слышать все шорохи в доме. На ее беду, стоило ей только лечь, как она тотчас же засыпала, и таким крепким сном, что ни гром, ни даже любопытство не способны были разбудить ее до рассвета. Сон этот ни для кого не был тайной. Эхо его разносилось по всему дому.
«Жан-Кристоф». Книга девятая.
Как только Кристоф услышал знакомый храп, он отправился к Анне. Ему надо было поговорить с ней. Беспокойство терзало его. Он подошел к двери, повернул ручку – дверь была заперта. Он тихонько постучал: ответа не было. Он прижался ртом к замочной скважине, умоляя впустить его, сначала шепотом, потом все настойчивей – ни звука. Как ни уверял он себя, что Анна спит, им овладела тревога. Тщетно стараясь расслышать что-нибудь, он прислонился щекой к двери, и тут его поразил запах, казалось, просочившийся сквозь щели порога; он нагнулся и сразу понял: это был запах газа. Кровь застыла в его жилах. Он толкнул дверь, не думая о том, что может разбудить Бэби, – дверь не поддавалась… Он понял: в уборной Анны, примыкающей к спальне, была маленькая газовая печка; она открыла газ. Надо было вышибить дверь, но, несмотря на свое смятение, Кристоф отлично понимал, что Бэби ни под каким видом не должна этого слышать. Он всей тяжестью безмолвно навалился на одну из створок. Дверь, прочная и наглухо запертая, затрещала на петлях, но не поддалась. Другая дверь соединяла комнату Анны с кабинетом Брауна. Кристоф бросился туда; она также была заперта, но здесь замок был снаружи. Он решил выломать его. Это было нелегко. Надо было вытащить четыре толстых, всаженных в дерево винта. У Кристофа был только перочинный нож, и он ровно ничего не видел, потому что не смел зажечь свечу: воспламенившийся газ мог бы взорвать весь дом. Ощупью он ввел наконец нож в прорезь одного винта, потом другого; лезвия обламывались, он поранил себе руки; ему казалось, что винты чертовски длинны, что ему так и не удастся вытащить их; и в то же время в лихорадочной спешке, обливаясь холодным потом, он вдруг вспомнил случай из своего детства: он увидел себя десятилетним мальчиком, запертым в наказание в темной комнате; он выломал тогда замок и убежал из дому. Последний винт поддался. Замок выпал, шурша опилками. Кристоф кинулся в комнату, подбежал к окну и распахнул его. Ворвалась струя холодного воздуха.
Кристоф, натыкаясь на мебель, разыскал в темноте кровать, обшарил ее, наткнулся на тело Анны, дрожащими руками ощупал сквозь простыню неподвижные ноги до самого пояса, – Анна сидела на постели и дрожала. Она не успела еще испытать первых симптомов удушья: комната была высокая, в щели плохо пригнанных дверей и в окна проникал воздух. Кристоф обнял ее. Она яростным движением высвободилась и крикнула:
– Уходи! Ах, что ты наделал!
Она ударила его, но тотчас же, обессиленная волнением, упала на подушку, горько рыдая:
– О! О! Опять начинать все сначала!
Кристоф взял ее за руки, принялся целовать, упрекая, говоря ей нежные и суровые слова:
– Умереть! И одной, без меня!
– Да, без тебя! – с горечью сказала она.
Тон ее достаточно ясно говорил: «Ты, ты хочешь жить!»
Он прикрикнул на нее, желая насильно сломить ее волю.
– Сумасшедшая! – воскликнул он. – Разве ты не понимаешь, что ты могла взорвать дом!
– Этого-то я и хотела, – мрачно ответила она.
Он попытался пробудить в ней религиозный страх – он нащупал верную струну. Едва он коснулся ее, как Анна начала кричать, умоляя, чтобы он замолчал. Он продолжал убеждать ее без всякой жалости, думая, что это единственное средство вернуть ей волю к жизни. Она умолкла, у нее началась судорожная икота. Когда он замолчал, она сказала ему со сдержанной ненавистью:
– Доволен ты теперь? Ты добился своего! Довел меня до полного отчаяния. А теперь что мне делать?
– Жить, – сказал он.
– Жить! – воскликнула она. – Да разве ты не понимаешь, что это невозможно? Ты ничего не знаешь! Ты ничего не знаешь!
– В чем дело? – спросил он.
Она пожала плечами:
– Слушай!
Краткими, отрывистыми фразами рассказала она ему обо всем, что до сих пор скрывала: о шпионстве Бэби, о золе, о сцене с Сами, о карнавале, о неминуемом позоре. Рассказывая, она уже сама не знала, что было создано ее страхом и чего следовало опасаться на самом деле. Он слушал, удрученный, пораженный, еще менее, чем она, способный отличить в ее рассказе действительную опасность от воображаемой. Ему и в голову не приходило, что их подкарауливают. Он силился понять и ничего не мог придумать: против таких врагов он был безоружен. Он чувствовал только слепую ярость, желание драться. Он спросил:
– Почему ты не прогнала Бэби?
Она не удостоила его ответом. Бэби, выгнанная из дому, была бы еще ядовитее, чем Бэби, оставленная в доме, и Кристоф понял нелепость своего вопроса. Мысли его путались; он не знал, на что решиться, как выйти из положения. Он прошептал, сжимая кулаки:
– Я их убью.
– Кого? – спросила она, исполненная презрения к этим пустым словам.
Силы покинули его. Он чувствовал себя погибшим в этой сети темных измен, где ничего нельзя было распутать, где все были соумышленниками.
– Подлецы! – в отчаянии воскликнул он.
Он рухнул на колени перед постелью, прижимаясь лицом к телу Анны. Оба умолкли. Она испытывала смешанное чувство презрения и жалости к этому человеку, не умеющему защитить ни ее, ни себя. Он чувствовал у своей щеки дрожащие от холода ноги Анны. Окно осталось распахнутым, а на дворе морозило: на гладком, как зеркало, небе зябко дрожали заледеневшие звезды. Убедившись с горькой радостью, что он так же подавлен и разбит, как она сама, Анна проговорила суровым и усталым голосом:
– Зажгите свечу!
Он зажег. Анна сидела, стуча зубами, скорчившись, прижав руки к груди, согнув колени так, что они касались подбородка. Он затворил окно. Сел на постель. Взял в руки холодные, как лед, ноги Анны и принялся согревать их руками, губами. Она была растрогана.
– Кристоф! – прошептала она.
Она жалобно глядела на него.
– Анна! – сказал он.
– Что нам делать?
Он посмотрел на нее и сказал:
– Умереть.
Она вскрикнула от радости:
– О! Ты, значит, этого хочешь? Ты тоже хочешь? Ты не оставишь меня одну!
Она поцеловала его.
– Неужели ты думала, что я тебя покину?
Она шепотом ответила:
– Да.
Он только теперь почувствовал, сколько она выстрадала.
Несколько мгновений спустя он взглядом спросил ее. Она поняла.
– В бюро, – сказала она. – Справа. Нижний ящик.
Он встал и пошел искать. На самом дне ему попался револьвер. Браун купил его, будучи еще студентом. Он ни разу не пользовался им. В разорванной коробке Кристоф нашел несколько патронов. Он принес их к постели. Анна взглянула и тотчас же отвела глаза к стене. Кристоф подождал, потом спросил:
– Ты раздумала?
Анна быстро обернулась:
– Нет… Скорей!
Она думала: «Ничто уже не спасет меня от вечной погибели. Немногим больше, немногим меньше, а в общем – все то же».
Кристоф неловко зарядил револьвер.
– Анна, – сказал он дрожащим голосом, – один из нас увидит, как умирает другой.
Она вырвала у него из рук оружие и эгоистически сказала:
– Сперва я.
Они снова поглядели друг на друга. Увы! Даже в этот миг, решившись умереть друг за друга, они чувствовали себя такими далекими… Каждый из них с ужасом думал: «Да что же я делаю? Что делаю?»
И каждый читал это в глазах у другого. Нелепость этого поступка особенно поражала Кристофа. Вся его жизнь оказывалась бесполезной; бесполезна его борьба, бесполезны страдания, бесполезны надежды; все брошено на ветер, все пошло насмарку; один жалкий жест должен был уничтожить все… В нормальном состоянии он вырвал бы из рук Анны револьвер, выбросил бы его за окно, он крикнул бы: «Нет! Я не хочу!»
Но восемь месяцев страданий, сомнений и мучительной тоски, а в довершение всего этот шквал безумной страсти разрушили его силы, сломили его волю; он чувствовал, что ничто уже от него не зависит, что он сам себе уже не хозяин… Ах, да не все ли равно, в конце концов?
Анна, убежденная в своей вечной погибели, всем своим существом хваталась за эти последние минуты жизни: скорбное лицо Кристофа, освещенное мерцающей свечой, тени на стене, шум шагов на улице, холодная сталь в ее руке… Она цеплялась за эти ощущения, как утопающий за щепку, идущую вместе с ним ко дну. Дальше все – сплошной ужас. Почему же не продлить ожидания? Но она повторила про себя: «Так надо…»
Она простилась с Кристофом без всякой нежности, с торопливостью путешественника, который спешит и боится опоздать на поезд; она расстегнула рубашку, нащупала сердце и приставила дуло револьвера. Кристоф стоял на коленях, уткнувшись лицом в постель. Прежде чем спустить курок, она вложила левую руку в руку Кристофа. Жест ребенка, боящегося идти в темноте…
Затем прошло несколько страшных мгновений. Анна не стреляла. Кристоф хотел поднять голову, хотел схватить ее за руку и боялся, как бы именно это движение не заставило ее выстрелить. Он ничего уже не слышал, он терял сознание… Послышался стон… Кристоф выпрямился. Он увидел искаженное ужасом лицо Анны. Револьвер лежал на постели подле нее. Она жалобно повторяла:
– Кристоф! Осечка!..
Он взял оружие; от длительного бездействия оно заржавело, хотя механизм был в исправности. Быть может, в патрон проник воздух, и он отсырел. Анна протянула руку к револьверу.
– Довольно! – взмолился он.
– Патроны! – приказала она.
Он передал их ей. Она осмотрела их, выбрала один, не переставая дрожать, зарядила, снова приложила дуло к груди и нажала курок. Револьвер снова дал осечку.
Анна швырнула его на пол.
– Ах! Это уж слишком! Это слишком! – воскликнула она. – Он не хочет, чтобы я умерла!
Она корчилась на постели; она точно обезумела. Кристоф хотел подойти к ней; она с воплем оттолкнула его. С нею сделался нервный припадок. Кристоф оставался подле нее до утра? В конце концов она успокоилась, но лежала бездыханная, с закрытыми глазами; выступающие скулы и крутой лоб, обтянутые мертвенно-бледной кожей, придавали ей вид покойницы.
Кристоф оправил смятую постель, спрятал револьвер, вставил выломанный замок, прибрал все в комнате и ушел: было уже семь часов и скоро должна была явиться Бэби.
Утром, вернувшись домой, Браун нашел Анну все в той же прострации. Он отлично понял, Что произошло нечто необычайное, но ничего не мог добиться ни от Бэби, ни от Кристофа. За весь день Анна не пошевельнулась, не раскрыла глаз; пульс ее был так слаб, что его едва было слышно, порою он совсем останавливался, в иные минуты Браун с ужасом думал, что сердце уже перестало биться. Любовь заставляла его сомневаться в своих знаниях; он побежал к другому врачу и привел его. Они оба осмотрели Анну и не могли решить, что это – начинающаяся горячка или случай истерического невроза; нужно было держать больную под постоянным наблюдением. Браун не отходил от изголовья Анны. Он отказался от нищи. К вечеру пульс Анны показал, что у нее не лихорадка, а только большая слабость. Браун попытался влить ей в рот несколько ложек молока; она не могла их проглотить. Тело ее беспомощно повисало на руках мужа, как разбитая кукла. Браун провёл ночь, сидя подле нее, ежеминутно вставая, чтобы прислушаться к ней. Бэби не взволновала болезнь Анны, но она бодрствовала вместе с Брауном, так как была все же человеком долга.
В пятницу Анна открыла глаза. Браун заговорил с нею; она не заметила его присутствия. Она лежала неподвижно, устремив глаза в одну точку на стене. Около полудня Браун увидел, что по впалым ее щекам текут крупные слезы; он ласково вытер их, слезы продолжали катиться одна за другой. Браун снова попытался заставить ее принять немного пищи. Она безвольно покорилась ему. Вечером она начала говорить какие-то бессвязные слова. Речь шла о Рейне; она хотела утопиться, но было слишком мало воды. Она металась в бреду, пытаясь покончить самоубийством, изобретая странные виды смерти; смерть всегда ускользала от нее. Порой она спорила с кем-то; тогда лицо ее принимало выражение гнева и страха; она обращалась к богу и упрямо доказывала ему, что во всем виноват он. Или глаза ее вспыхивали страстью, и она произносила бесстыдные слова, которых, казалось, и знать-то не могла. На мгновенье она заметила Бэби и дала ей вполне отчетливое распоряжение относительно завтрашней стирки. Ночью она задремала. Потом вдруг приподнялась; Браун подбежал к ней. Она странно поглядела на него, бормоча что-то нетерпеливо и неразборчиво. Он спросил ее: