Текст книги "Жан-Кристоф. Книги 6-10"
Автор книги: Ромен Роллан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 51 страниц)
И Кристоф спрашивал себя:
«Неужели нельзя сочетать, как это делали они, силу и спокойствие римлян? Теперь даже наиболее способные стремятся к чему-нибудь одному, в ущерб другому. Пожалуй, итальянцы, больше чем другие народы, утратили чувство той гармонии, которую знали Пуссен, Лоррен и Гете. Неужели чужеземцам придется снова доказать римлянам ценность этого? А кто научит этому наших музыкантов? Музыка еще не имела своего Рафаэля. Моцарт лишь ребенок, маленький немецкий буржуа, с лихорадочными руками и сентиментальным сердцем; он слишком болтлив, слишком много жестикулирует и говорит, и плачет, и смеется по пустякам. И ни готический Бах, ни Прометей из Бонна {133} , борющийся с коршуном, ни его потомки Титаны, взвалившие Пелион на Оссу {134} и бросающие вызов небу, никогда не видели улыбки божества…»
После того как Кристоф увидел эту улыбку, он стал краснеть за свою собственную музыку: за суетное волнение, напыщенные страсти, нескромные жалобы, выпячивание себя, отсутствие чувства меры – все это казалось ему одновременно и жалким и позорным. Стадо без пастуха, царство без короля. Нужно уметь быть владыкой мятежной души…
Казалось, Кристоф в течение этих месяцев совсем забыл музыку. Он почти не писал, он не ощущал в этом потребности. Его ум, оплодотворенный Римом, вынашивал плод. Он проводил дни в состоянии полудремоты, полуопьянения. Было начало весны, и в природе происходило то же, что и в нем: к истоме пробуждения примешивалось головокружительное сладострастие. Природа и он слились воедино и предавались мечтам, подобно любовникам, крепко обнявшимся во сне. Волнующая тайна Кампаньи уже не вызывала в нем ни враждебности, ни тревоги: он овладел ее трагической красотой; он держал в своих объятьях спящую Деметру {135} .
В апреле Кристоф получил приглашение из Парижа: ему предлагали дирижировать циклом концертов. Даже не обсуждая его, он решил отказаться, но сперва счел своим долгом рассказать об этом Грации. Ему было приятно советоваться с ней о своих делах. Это создавало иллюзию, что она разделяет его жизнь. На этот раз она причинила ему сильное разочарование. Она заставила его подробно рассказать об условиях и, выслушав, посоветовала принять предложение. Он был опечален: он видел в этом доказательство ее равнодушия.
Быть может, Грация и не без сожаления давала этот совет. Но зачем Кристоф обратился к ней? Чем больше он доверялся ей, заставляя принимать решения за себя, тем большую ответственность чувствовала она за поступки своего друга. В результате обмена мыслями, происходившего между ними, она заимствовала у Кристофа частицу его воли; он открыл ей, что деятельность – долг человека, и она поняла красоту этого долга. По крайней мере, она считала выполнение долга обязательным для своего друга и не желала, чтобы он уклонялся. Она лучше его знала расслабляющее влияние, таящееся в дыхании итальянской земли, которое, подобно коварному яду теплого сирокко, проникает в кровь и усыпляет волю. Сколько раз она испытывала на себе его пагубные чары, не имея сил сопротивляться ему. Все окружающие ее люди в той или иной мере были поражены этим душевным недугом. Некогда более сильные, чем она и Кристоф, они стали его жертвами; эта ржавчина разъела доспехи римской волчицы {136} . Рим дышит смертью; здесь слишком много гробниц. Здесь здоровее бывать изредка, чем жить постоянно. Здесь слишком быстро отстают от века; этот воздух опасен для молодых сия, которым еще предстоит долгий жизненный путь. Грация прекрасно понимала, что окружающее ее общество не могло быть животворной средой для художника. И хотя она относилась к Кристофу более дружески, чем к кому-либо (решится ли она признаться в этом самой себе?), в глубине души она была рада, что он уезжал. Увы! Он утомлял ее всем тем, что она любила в нем, – своею цельностью, избытком жизненных сил, накопленных в течение ряда лет и бьющих через край; все это нарушало ее покой. Возможно, он утомлял ее еще и потому, что она постоянно чувствовала угрозу этой прекрасной, трогательной, но настойчивой любви, против которой всегда приходилось быть начеку; гораздо благоразумнее держать его в отдалении. Даже самой себе она боялась признаться в этом; она верила, что ею руководят только интересы Кристофа.
Доводов у нее было больше чем достаточно. В то время положение музыкантов в Италии было трудным; им не хватало простора. Музыкальная жизнь была подавлена и изуродована. Фабрика театра покрывала своей жирной копотью и удушливым дымом эту землю, где расцветали некогда музыкальные цветы, наполнявшие своим благоуханием всю Европу. Те, кто отказывался вступить в банду крикунов, кто не мог и не хотел служить на фабрике, были обречены на изгнание или прозябали. Творческий гений отнюдь не иссяк. Но он бездействовал и погибал. Кристоф встретил немало молодых музыкантов, в которых возродилась мелодическая душа мастеров их расы и чувство прекрасного, насыщавшее простое и мудрое искусство прошлого. Но кто ими интересовался? Они не могли ни исполнять, ни издавать свои произведения. Чистая симфония никому не была нужна. Никто не желал слушать музыку, если ее лик не был грубо размалеван. Тогда они начинали петь для самих себя унылым, безнадежным голосом, но и он в конце концов угасал. К чему? Лучше уснуть! Кристоф от всей души хотел помочь им. Но если бы даже это было в его силах, их подозрительность и самолюбие возмутились бы против этого. Что бы собой ни представлял Кристоф, он был для них иностранцем; а для итальянцев, потомков гордой древней расы, несмотря на их сердечное радушие, каждый чужеземец остается, в сущности, варваром. Они считали, что вопрос о бедственном положении их искусства должен решаться без посторонних. Осыпая Кристофа проявлениями дружбы, они не принимали его в семью. Что ему оставалось делать? Не мог же он соперничать с ними и оспаривать у них жалкое место под солнцем, в праве на которое они были так неуверены!
К тому же талант не может обходиться без пищи. Музыкант нуждается в музыке, – он должен ее слышать, он должен ее исполнять. Временное уединение полезно для ума, оно заставляет его сосредоточиваться, только при условии, что это длится недолго. Одиночество благородно, но может оказаться смертельным для художника, у которого не хватит сил вырваться из него. Нужно жить жизнью своего времени, пусть даже шумной и грязной; нужно непрерывно давать и получать, давать, давать и снова получать. Италия в ту пору, когда там жил Кристоф, уже перестала быть той огромной ярмаркой искусства, какой была когда-то, какой, быть может, станет вновь. Ярмарки мысли, где происходит обмен духовными ценностями между народами, перекочевали теперь на север. Кто хочет жить, должен жить там.
Кристоф по своей воле ни за что не полез бы в эту мерзкую толкучку. Но Грация более ясно сознавала долг Кристофа, чем он сам. И предъявляла к нему большие требования, чем к себе самой. Потому, разумеется, что ставила его выше себя. Но также и потому, что так ей было удобнее. Она передавала ему свою энергию, а сама сохраняла покой. Он не осмеливался сердиться на нее за это. Она была подобна Марии {137} – ее удел был легче. Каждому предназначена своя роль в жизни. Кристофу положено было действовать. Ей же довольно было жить на свете. Большего он от нее и не требовал, лишь бы она любила его – и, если можно, не только ради него, но и ради самой себя. Ибо он не слишком был благодарен Грации за ее дружбу, настолько лишенную эгоизма, что она думала лишь об интересах друга, в то время как ему хотелось, чтобы она не о них думала.
Он уехал. Он отдалился от нее. Но не расстался с ней. Как говорит некий старый трувер, «свою подругу покидает друг, лишь получив согласие души».
«Жан-Кристоф». Книга десятая.
Часть вторая
У Кристофа щемило сердце, когда он подъезжал к Парижу. В первый раз после смерти Оливье он возвращался туда. Ему не хотелось больше видеть этот город. Когда он ехал в фиакре с вокзала в гостиницу, то едва осмеливался смотреть в окошко. Первые дни он провел в своем номере, не решаясь выйти. Он боялся воспоминании, подстерегающих его за дверью. Но чего именно? Отдавал ли он себе в этом отчет? Был ли то страх, как убеждал себя Кристоф, что тени прошлого снова, как живые, возникнут перед ним? А может быть, – и это еще горше, – что прошлое уже окажется мертвым? Против новой утраты его инстинкт подсознательно вооружился всевозможными уловками. Именно потому, вероятно сам того не подозревая, он выбрал гостиницу подальше от квартала, где жил прежде. И когда Кристоф в первый раз прошел по улицам в концертный зал, где проводил репетиции с оркестром, когда снова соприкоснулся с жизнью Парижа, то долго еще продолжал закрывать глаза, отказываясь видеть то, что видел, и упорно стремясь видеть лишь то, что видел когда-то. Он заранее внушал себе: «Все это мне уже знакомо, все это мне уже знакомо».
В искусстве, как и в политике, по-прежнему царили нетерпимость и анархия. На площади та же ярмарка. Только актеры поменялись ролями. Революционеры его времени превратились в буржуа; сверхчеловеки стали знаменитостями. Прежние независимые стремились задушить нынешних. Те, кто двадцать лет назад представляли молодежь, теперь стали еще большими консерваторами, чем старики, с которыми они боролись так недавно, и своими нападками отказывали в праве на жизнь молодому поколению. С виду все оставалось по-прежнему.
И все изменилось…
* * *
«Мой друг, простите меня! Как Вы добры, что не сердитесь на мое молчание. Ваше письмо очень помогло мне. Я провел несколько недель в ужасном смятении. Мне всего не хватало. Я потерял Вас. Здесь – страшная пустота после моих утрат. Из старых друзей, о которых я Вам рассказывал, не осталось никого. Филомела (помните голос, который пел в тот печальный и чудесный вечер, когда, блуждая среди праздничной толпы, я увидел в зеркале Ваши глаза, устремленные на меня), – Филомела благоразумно осуществила свою давнишнюю мечту: она получила маленькое наследство и живет теперь в Нормандии, хозяйничает у себя на ферме. Арно ушел в отставку, они с женой вернулись в свой родной городок неподалеку от Анжера. Большинство знаменитостей моего времени умерло или впало в полное ничтожество, осталось только несколько старых манекенов, которые еще двадцать лет назад подвизались на ролях первых любовников в искусстве и политике и играют эти роли до сих пор все так же фальшиво. Кроме этих масок, я не узнал больше никого. Мне казалось, что они кривляются на могиле. Это было отвратительное ощущение. Кроме того, первое время после приезда я страдал физически от уродства окружающего, от тусклого северного света после Вашего золотого солнца, от нагромождения серых домов, от грубых линий некоторых соборов, некоторых памятников, – прежде я не замечал их, а теперь они оскорбляют мое зрение. Моральная атмосфера тоже мне не по душе.
Тем не менее я не могу пожаловаться на парижан. Они оказали мне совсем иной прием, чем когда-то. Похоже на то, что за время моего отсутствия я стал чем-то вроде знаменитости. Не стоит об этом рассказывать, я-то знаю этому цену. Разумеется, все лестное, что эти люди говорят и пишут обо мне, мне приятно. Я им весьма признателен. Но, знаете, мне были гораздо ближе те, кто нападал на меня когда-то, чем те, кто превозносит меня теперь… Виноват в этом я сам, знаю. Не браните меня. Некоторое время я находился в смятении. Теперь все прошло. Я понял. Да, Вы были правы, отправляя меня к людям. Одиночество начало засасывать меня. Вредно играть роль Заратустры {138} . Поток жизни постепенно иссякает, исчезает. Наступает момент, когда остается пустыня. А чтобы прорыть в песках новый канал до реки, нужно много дней изнуряющей работы под палящим солнцем. Это сделано. У меня уже не кружится голова. Я влился в течение. Я смотрю и вижу.
Друг мой, какой странный народ французы! Двадцать лет назад я считал, что их песня спета. А они начинают сызнова. Мой дорогой друг Жанен предсказывал это. Но я полагал, что он обольщает себя иллюзиями. Разве тогда можно было этому поверить? Вся Франция, как и их Париж, была полна развалин, обломков, пожарищ. Я говорил: «Они все разрушили… Это племя разрушителей!» Но и племя бобров. Когда вам кажется, что они яростно предаются разрушению, они на тех же руинах закладывают фундамент нового города. Теперь со всех сторон поднялись леса, и я убедился в этом.
Говоря откровенно, во Франции царит все тот же ералаш. Нужно привыкнуть, чтобы рассмотреть в этой непрерывной сутолоке и толчее артели рабочих, идущих на работу. Эти люди, как Вам известно, не умеют ничего делать, не крича об этом на всех перекрестках. Эти люди не умеют также ничего делать, не охаивая того, что делают соседи. Тут могут потерять рассудок даже самые крепкие головы. Но если прожить с ними, как я, около десяти лет, то их крики уже не вводят в заблуждение. Начинаешь понимать, что это их манера подстегивать себя в работе. Болтая, они действуют, и каждая группа строителей сооружает свой дом, а там глядишь – и город перестроен; но поразительнее всего то, что у них получается довольно стройное целое. Как бы ни были противоположны их взгляды, мозги у всех устроены на один манер. Таким образом, под их анархией скрываются общие инстинкты, общая свойственная всей нации логика, заменяющая дисциплину, которая в конечном счете, быть может, даже крепче, чем дисциплина в прусском полку.
Всюду ощущается тот же порыв, та же строительная лихорадка: в политике – социалисты и националисты работают наперегонки, чтобы подтянуть расшатанный механизм власти; в искусстве одни хотят восстановить старинный аристократический особняк для привилегированных, другие же – воздвигнуть огромный зал, широко доступный для народа, где поет душа коллектива; это реставраторы прошлого, строители будущего. Впрочем, что бы ни делали эти искусные животные, они всегда создают одни и те же клетки. С присущим им инстинктом бобров и пчел они на протяжении веков повторяют одни и те же движения, находят одни и те же формы. Наиболее революционно настроенные из них, быть может даже подсознательно, придерживаются самых старых традиций. Я встречал среди синдикалистов и среди наиболее выдающихся молодых писателей людей средневекового склада.
Теперь, когда я снова привык к их шумным повадкам, я с удовольствием наблюдаю, как они работают. Поговорим начистоту: я слишком старый медведь и никогда не буду чувствовать себя хорошо ни в одном из их домов, – мне необходим свежий воздух. Но какие прекрасные работники! Это их высшая добродетель. Она облагораживает самых посредственных и самых развращенных из них. А как чувствуют красоту их художники! Прежде я замечал это меньше. Вы научили меня видеть. Благодаря свету Рима я прозрел. Ваши люди Возрождения помогли мне понять французов. Страница Дебюсси, торс Родена, фраза Сюареса {139} – все это потомки ваших cinquecentisti [63]63
Итальянцы шестнадцатого века (итал.).
[Закрыть].
Это отнюдь не значит, что мне здесь все по душе. Я снова встретил моих старых знакомых с Ярмарки на площади, которые когда-то так возбуждали мой священный гнев. Они нисколько не изменились. Но, увы, изменился я. Я уже не смею быть беспощадным. Когда у меня возникает желание вынести кому-либо суровый приговор, я говорю себе: «Ты не имеешь права. Ты поступил хуже, чем эти люди, а ведь ты считал себя сильным…» Я научился также понимать, что нет ничего бесполезного, что самым подлым людям суждена своя роль в трагедии. Извращенные дилетанты, зловонные растлители выполнили свою работу термитов: нужно было разрушить ветхую лачугу, прежде чем ее восстанавливать. Евреи повиновались своей священной миссии – они остались народом, чуждым другим расам, народом, прокладывающим из одного конца мира в другой пути, объединяющие человечество. Они опрокидывают интеллектуальные барьеры, разделяющие нации, чтобы предоставить широкую арену божественному Разуму. Прожженные циники и насмешники, своей разрушительной иронией подрывающие завещанные нам верования и уничтожающие дорогих нам покойников, бессознательно работают ради святого дела, ради созидания новой жизни. Точно так же и банкиры-космополиты, удовлетворяющие свое чудовищное корыстолюбие ценою стольких бедствий, воздвигают, хотят они этого или нет, будущий единый мир бок о бок с революционерами, которые борются против них, – притом гораздо успешнее, чем простаки-пацифисты.
Как видите, я старею. Я уже не кусаюсь. Мои зубы притупились. Увы, я уже не принадлежу к числу тех зрителей, которые, сидя в театре, вызывают актеров во время действия и освистывают предателя на сцене.
Безмятежная Грация! Я говорю Вам только о себе, а между тем думаю только о Вас. Ах, если бы Вы знали, как надоело мне мое «я»! Оно угнетает и поглощает меня. Это ярмо, навязанное на мою шею господом богом. Как бы я хотел сложить его у Ваших ног! Но что бы Вы с ним делали? Это скучный подарок… Ваши ноги созданы, чтобы ходить по мягкой земле и топтать скрипящий под ногами гравий. Я вижу эти милые ноги, они лениво ступают по лужайкам, усыпанным анемонами (побывали ли Вы за это время на вилле Дориа?)… А вот они уж и устали! Теперь я вижу Вас полулежащей в любимом уголке, в глубине Вашей гостиной; опираясь на локоть, Вы держите в руках книгу, но не читаете ее. Вы благосклонно слушаете меня, не очень вникая в то, что я говорю: ведь я надоедлив, и, чтобы набраться терпения, Вы время от времени возвращаетесь к своим мыслям; но Вы вежливы, и, чтобы меня не огорчать, когда какое-нибудь слово случайно возвращает вас издалека к действительности, Ваш рассеянный взгляд спешит выразить интерес. А я… я тоже далек от того, что говорю, я тоже почти не слышу своих слов, и, следя за тем, как они отражаются на Вашем прекрасном лице, я слышу внутри себя совсем другие слова, которые не решаюсь произнести. И эти слова, не в пример тем, другим, Вы прекрасно слышите, хотя и делаете вид, что не слышите.
До свиданья. Думаю, что Вы скоро увидите меня. Я не могу больше томиться. Что мне здесь делать теперь, когда концерты окончились?
Целую милые щечки ваших деток. Они – частица Вас. Приходится довольствоваться этим!..
Кристоф».
«Безмятежная Грация» отвечала:
«Мой друг! Я получила Ваше письмо в уголке гостиной, которую Вы так хорошо помните; и читала его так, как читаю обычно, – давая время от времени передохнуть и Вашему письму, и себе самой. Не смейтесь! Это для того, чтобы продлить удовольствие. Я просидела с ним до вечера. Дети спросили меня, что это я все время читаю. Я ответила, что это письмо от Вас. Аврора посмотрела на листочки бумаги и соболезнующе воскликнула: «Как, должно быть, скучно писать такое длинное письмо!» Я пыталась объяснить ей, что это не принуждение, не урок, который я Вам задала, а что таким образом мы беседуем. Она выслушала, не сказав ни слова, и убежала играть с братом в соседнюю комнату; спустя немного времени, когда Лионелло начал кричать, я услышала, как Аврора сказала ему: «Нельзя шуметь: мама разговаривает с синьором Кристофом».
То, что Вы сообщаете о французах, интересует меня, но не удивляет. Помните, я часто упрекала Вас за то, что Вы несправедливы к ним. Их можно не любить. Но какой это умный народ! Есть посредственные нации, которых выручает доброта или физическая сила. Французов выручает ум. Он искупает все их слабости. Он возрождает их. Когда всем кажется, что они впали в ничтожество, выдохлись, разложились, они обретают новую молодость в неиссякаемом источнике своего разума.
Но я вынуждена пожурить Вас. Вы просите у меня извинения за то, что говорите только о себе. Вы – ingannatore [64]64
Лгунишка (итал.).
[Закрыть]. Вы ничего не сообщаете о себе. Ни о том, что Вы сделали, ни о том, что Вы видели. Чтобы осведомить меня о Ваших успехах, кузине Колетте (кстати, почему Вы не зайдете к ней?) пришлось прислать мне вырезки из газет с отзывами о Ваших концертах. Вы только вскользь упоминаете о них. Неужели Вы так равнодушны ко всему? Это неправда. Скажите мне, что успех доставляет Вам удовольствие!.. Это должно доставлять Вам удовольствие уже потому, что доставляет удовольствие мне. Я не люблю, когда у Вас удрученный вид. Тон Вашего письма грустный. Не надо… Хорошо, что Вы стали справедливее к окружающим. Но это не причина для самобичевания, которому подвергаете себя Вы, считая себя худшим из худших. Добрый христианин похвалил бы Вас, я же говорю, что это плохо. Я дурная христианка. Но я хорошая итальянка и не люблю, когда терзаются из-за прошлого. Хватит с нас и настоящего. Я не знаю толком всего, что Вы натворили когда-то. Вы сказали об этом лишь несколько слов, а остальное, кажется, я угадала. Это было что-то не слишком красивое, но Вы не стали от этого менее дороги мне. Бедный Кристоф, женщина, достигшая моего возраста, неизбежно убеждается в том, что самые порядочные люди зачастую бывают слабыми. И за эти слабости их только сильнее любят. Не размышляйте больше о том, что Вы сделали. Думайте о том, что Вы сделаете. Раскаяние ни к чему. Раскаиваться – значит возвращаться назад. Творя добро или зло, нужно всегда идти вперед. Sempre avanti, Savoia! [65]65
Всегда вперед, Савойя! (итал.).
[Закрыть]Неужели Вы воображаете, что я разрешу Вам вернуться в Рим! Вам здесь нечего делать. Оставайтесь в Париже, творите, действуйте, примите участие в артистической жизни. Я не желаю, чтобы Вы отреклись от мира. Я хочу, чтобы Вы создавали прекрасные вещи, хочу, чтобы они имели успех; хочу, чтобы Вы были сильным и помогали молодым, новым Кристофам, которые ведут ту же борьбу и проходят через те же испытания, что и Вы. Найдите их, поддержите их, отнеситесь к своим младшим собратьям лучше, чем старшие отнеслись когда-то к Вам. Наконец, я хочу, чтобы Вы были сильным, чтобы я знала, что Вы сильны, – Вы даже не подозреваете, какую силу это дает мне самой.
Почти ежедневно я хожу на виллу Боргезе. Позавчера мы ездили в экипаже на Понте-Молле и обошли пешком башню Монте-Марио. Вы клевещете на мои бедные ноги. Они в обиде на Вас: «Что там болтает этот господин, будто мы тотчас же устаем, пройдя десять шагов по вилле Дориа? Он не знает нас. Если мы и не слишком любим утруждать себя, то лишь из лени, а вовсе не потому, что не можем…» Не забывайте, мой друг, что я ведь крестьяночка.
Сходите к моей кузине Колетте. Неужели Вы все еще сердитесь на нее? В сущности, это добрая женщина. Она бредит Вами. Судя по всему, парижанки помешались на Вашей музыке. Если только мой бернский медведь захочет, то станет парижским львом. Получаете ли Вы письма? Объясняются ли Вам в любви? Вы не упоминаете ни об одной женщине. Уж не влюбились ли? Расскажите. Я не ревнива.
Ваш друг Г.».
«Не воображайте, что я Вам признателен за Вашу последнюю фразу! Я благодарил бы небо, насмешница Грация, если бы вы были ревнивы! Но не рассчитывайте – я не научу Вас этому. Я совсем не склонен влюбляться в этих сумасшедших парижанок, как Вы их называете. Сумасшедших? Они бы не прочь сойти с ума. Но это отнюдь не так. Не надейтесь, что они вскружат мне голову. Вероятно, это скорее удалось бы им, если бы они равнодушнее относились к моей музыке. Но они любят ее, это слишком очевидно. Можно ли при этом сохранить иллюзии? Если кто-нибудь говорит, что понимает вас, то будьте уверены: он никогда вас не поймет…
Не принимайте слишком всерьез мое брюзжанье. Чувства, которые я питаю к Вам, вовсе не делают меня несправедливым ко всем остальным женщинам. Я никогда не испытывал к ним более искреннего расположения, как с той поры, что перестал смотреть на них влюбленными глазами. Их отважную борьбу на протяжении тридцати лет против унизительного и нездорового положения полурабынь, в которое их поставил – к нашему обоюдному несчастью – глупый мужской эгоизм, я считаю одним из величайших подвигов нашей эпохи. В таком городе, как Париж, научаешься восхищаться этим новым поколением молодых девушек, которые, невзирая на все препятствия, с наивным жаром устремляются на завоевание науки и дипломов, – той науки и тех дипломов, которые должны, как они полагают, раскрепостить их, открыть им тайны неведомого мира, сделать их равными мужчинам…
Разумеется, эта вера призрачна и немного смешна. Но Прогресс никогда не осуществляется так, как ожидают, а совсем иными путями. Эти усилия женщин не пропадут. Женщины станут более совершенными, более гуманными, такими, какими они были в великие эпохи. Они перестанут безучастно относиться к животрепещущим мировым вопросам, – ведь это было позорно и чудовищно. Недопустимо, чтобы в современном государстве женщина, даже целиком поглощенная семейными обязанностями, считала себя свободной от выполнения гражданского долга. Их прабабушки времен Жанны д’Арк и Екатерины Сфорца {140} мыслили иначе. Женщина зачахла. Мы отказали ей в воздухе и солнце. Она берет их у нас силой. Ах, славные девушки! Разумеется, многие из тех, кто вступил теперь в борьбу, погибнут, надорвутся. Это переходная эпоха. Напряжение слишком велико для этих чересчур изнеженных созданий. Когда растение долгое время остается без влаги, оно рискует погибнуть от первого же дождя. Что ж поделаешь! Такова расплата за всякий прогресс. Зато те, что придут потом, расцветут на этих страданиях. Бедные девы-воительницы в большинстве своем никогда не выйдут замуж, но окажутся более плодовитыми для будущего, чем целые поколения матрон, рожавших детей до них; ценою их жертв возникнет поколение женщин нового классического века.
Конечно, только не в салоне Вашей кузины Колетты можно встретить этих трудолюбивых пчелок. Почему Вы с таким упорством посылаете меня к этой женщине? Мне пришлось подчиниться, но это нехорошо. Вы злоупотребляете своей властью. Я отказался от трех ее приглашений, не ответил на два письма. Преследуя меня, она явилась на одну из репетиций (я исполнял с оркестром мою шестую симфонию). Она пришла ко мне в антракте, задрав нос, нюхая воздух и восклицая: «Ах! Это пахнет любовью! Как мне нравится такая музыка!»
Она изменилась внешне: от ее прежнего облика остались только кошачьи глаза с выпуклыми зрачками да капризный задорный носик, находящийся в непрерывном движении. Но лицо стало более широким, скуластым, со здоровым румянцем. Спорт преобразил ее. Она бросилась в него очертя голову. Ее муж, как Вам известно, один из почетных членов Автомобильного клуба и Аэроклуба. Без них не обходится ни один авиационный перелет, ни одно состязание в воздухе, на земле или в воде, всюду чета Стивенс-Дэлестрад считает своим долгом присутствовать. Они постоянно в разъездах. С ними невозможно беседовать: они способны только говорить Racing, Rowing, Rugby, Derby [66]66
Всевозможные сухопутные спортивные состязания, гребные гонки, регби, скачки (англ.).
[Закрыть]. Это новая порода светских людей. Времена Пелеаса для женщин миновали. Душа нынче не в моде. Молодые девушки щеголяют красными, загорелыми лицами, обветренными во время состязаний на свежем воздухе и игр на солнцепеке, они по-мужски смотрят на вас и слишком громко смеются. Теперь принят более резкий и вольный тон. Иногда Ваша кузина с невозмутимым спокойствием произносит ужасные вещи. Она стала прожорлива, а ведь прежде почти ничего не ела. По привычке продолжает жаловаться на дурное пищеварение, но при этом не упускает случая плотно покушать. Она ничего не читает. В их кругу теперь не принято читать. Только музыка еще в милости. Ей даже пошел на пользу крах литературы. Когда эти люди переутомлены, музыка для них является чем-то вроде турецкой бани, паровой ванны, массажа, кальяна. Не нужно думать. Это переходная ступень между спортом и любовью. И это тоже своего рода спорт. Но самый модный вид спорта из всех эстетических развлечений – это танец. Русские, греческие, швейцарские, американские танцы. В Париже танцуют буквально всё: симфонии Бетховена, трагедии Эсхила, «темперированный клавир», античные статуи Ватикана, Орфея, Тристана, «страсти Христовы» и гимнастику. Эти люди спятили.
Забавно наблюдать, как Ваша кузина совмещает все это: эстетизм, спорт, практический ум (ибо она унаследовала от матери деловую сметку и семейный деспотизм). Все, вместе взятое, образует невероятную смесь. Но Колетта чувствует себя превосходно. Невзирая на свою эксцентричность и сумасбродства, она сохраняет ясный ум, глаз и рука тоже никогда не изменяют ей, и она уверенно ведет машину во время самых головокружительных пробегов. Это бой-баба, она командует всеми: мужем, гостями, прислугой. Она занимается и политикой, и рьяно поддерживает «его высочество» не потому, что она роялистка, а просто это для нее лишний повод посуетиться. И хотя она не в состоянии прочесть и десяти страниц любой книги, она влияет на выборы в академию… Она пыталась взять меня под свое покровительство. Вы понимаете, что это оказалось мне не по вкусу! Но больше всего меня раздражает, что, хотя я пришел к ней, только повинуясь Вам, она уверена в своей власти надо мной… Я мщу, высказывая ей горькие истины, но она только смеется и за словом в карман не лезет. «В сущности, она добрая женщина…» Да, но только когда занята. Она и сама признает это; если машине нечего будет дробить, она пойдет на все, на все решительно, чтобы добыть ей пищу. Я два раза был у нее. Больше меня туда не заманишь. Этого довольно, чтобы доказать Вам мою покорность. Вы ведь не желаете моей смерти? Я ухожу от нее разбитый, усталый, измочаленный. Ночью, после моего последнего визита, у меня был ужасный кошмар: мне снилось, что я ее муж и на всю жизнь прикован к этому живому вихрю. Глупый сон, который, конечно, не должен беспокоить ее мужа; из всех людей, посещающих этот дом, он, пожалуй, меньше других бывает в ее обществе, а когда они остаются вдвоем, то говорят только о спорте. Они прекрасно уживаются.
Как эти люди могли способствовать успеху моей музыки? Для меня это непостижимо. Я предполагаю, что она их как-то по-новому встряхивает. Она нравится им потому, что не церемонится с ними. В данный момент их привлекает искусство, в котором ощущается плоть. Но они даже не подозревают, что у этой плоти есть душа; сегодня они увлекаются моей музыкой, завтра охладеют к ней, а послезавтра будут ее поносить, так никогда и не поняв по-настоящему. Такова участь всех художников. Я не тешу себя иллюзиями по поводу моих успехов, они недолговечны: мне еще придется расплачиваться за них. А пока я присутствую на забавных зрелищах. Один из моих самых восторженных поклонников… отгадайте кто (ставлю тысячу против одного) – наш друг Леви-Кэр. Помните красивого молодого человека, с которым у меня когда-то была нелепая дуэль? Теперь он поучает тех, кто не понимал меня прежде. И даже делает это очень неплохо. Пожалуй, из всех, кто пишет обо мне, он самый умный. Вообразите, чего же стоят другие. Уверяю Вас, мне нечем гордиться.