Текст книги "Жан-Кристоф. Книги 6-10"
Автор книги: Ромен Роллан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 51 страниц)
Не довольствуясь воздушными замками, она пока что снимала на лето дачку в окрестностях Парижа; там они жили вдвоем с матерью. Езды туда было двадцать минут поездом, но стояла дача уединенно, довольно далеко от станции, посреди пустырей, которые именовались полями; а Сесиль часто возвращалась из города поздно вечером. Однако ей не было страшно: она не верила в опасность. Правда, у нее был револьвер, который она постоянно забывала дома. Да и вряд ли она умела им пользоваться.
Когда Кристоф бывал у Сесиль, он обязательно усаживал ее за рояль. Он любил слушать, как она передает музыкальное произведение, особенно если он сам подсказывал ей интерпретацию. Случайно он обнаружил, что у нее великолепный голос, – до этого она никогда не занималась пением. Кристоф требовал, чтобы она упражнялась, заставлял ее петь старинные немецкие песни или свои собственные вещи; она увлеклась пением и делала успехи, поражавшие ее так же, как Кристофа. Она была необычайно талантлива. Судьба каким-то чудом заронила искру музыкального дарования в эту девушку, дочь мелких парижских буржуа, полностью лишенных артистического чутья. Филомела {70} , как прозвал ее Кристоф, иногда говорила с ним о музыке, но исключительно в практическом плане, без всяких сантиментов: казалось, ее интересует только техника пения и фортепианной игры. Чаще всего, когда они бывали вместе и не занимались музыкой, они разговаривали на самые обыденные темы: о хозяйстве, о кухне, о домашних делах. Кристоф не вытерпел бы и минуты такого разговора с буржуазной дамой, а с Филомелой вел его как ни в чем не бывало.
Так они проводили вдвоем целые вечера, искренне любя друг друга самой спокойной и, пожалуй, самой холодной любовью. Как-то раз, когда он пришел обедать и поздно засиделся у них, разразилась жестокая гроза. Несмотря на ливень и ветер, Кристоф все-таки собрался уходить, надеясь попасть на последний поезд. И тут Сесиль сказала ему:
– Куда же вы пойдете? Уедете завтра утром.
Ему постелили в крохотной гостиной; тоненькая перегородка отделяла его от спальни Сесиль; двери не запирались. Лежа в кровати, он слышал, как скрипит ее кровать, слышал ровное дыхание молодой женщины. Через пять минут она уже спала; он не замедлил последовать ее примеру, и даже тень волнения ни на миг не коснулась их.
Одновременно у него стали появляться новые, неизвестные друзья, которых привлекало его творчество. Они жили по большей части либо вне Парижа, либо очень уединенно, и вряд ли им суждено было когда-либо встретиться с Кристофом. Даже самый вульгарный успех имеет свою положительную сторону: художника узнают тысячи хороших людей, и пусть этому способствуют дурацкие газетные статьи, но без них он остался бы навсегда неизвестен. С некоторыми из своих далеких почитателей Кристоф завязал дружеские отношения. Это были одинокие молодые люди, которые вели трудную жизнь, всем существом стремились к какому-то не вполне ясному идеалу, и знакомство с Кристофом и его творчеством утоляло их жажду братской дружбы. Это были скромные провинциалы, которые, услышав его Lieder, писали ему, как некогда старик Шульц, и чувствовали свою глубокую внутреннюю связь с ним. Это были неудачливые музыканты – среди прочих один композитор, – которые не только не могли добиться успеха, но не умели даже воплотить свои мысли в образы и были теперь счастливы, что это сделал за них Кристоф; однако дороже всех ему были, пожалуй, те, что писали, не называя себя, а потому не стеснялись говорить откровенно, и бесхитростно изливали свои чувства, как перед старшим братом, подающим им руку помощи. Кристоф с грустью думал, что никогда не узнает этих чудесных людей, которых ему было бы так радостно полюбить; и, случалось, он целовал какое-нибудь безыменное послание, как тот, кто писал его, целовал страницы Lieder Кристофа; и каждый думал в свой черед: «Милые строчки, сколько радости вы мне дарите!»
Так, согласно непреложному ритму, управляющему вселенной, вокруг Кристофа, как вокруг всякого гения, собиралась тесная семья, которая, питаясь его творчеством, в свою очередь, дает пищу ему и, мало-помалу разрастаясь, образует единую собирательную душу, светоносный мирок, где средоточием является он, – некую духовную планету, совершающую свой путь в пространстве и слитным хором вторящую гармонии сфер.
По мере того как между Кристофом и его невидимыми друзьями завязывались таинственные узы, в его творческом сознании совершался переворот: оно раздвигало свои пределы, становилось общечеловеческим. Кристофа уже не удовлетворяла музыка как монолог, как разговор с самим собой, а тем паче как хитроумный фокус для узкого круга профессионалов. Ему хотелось, чтобы его музыка была средством общения с другими людьми. Обособленное искусство не может быть жизненным. В горчайшие часы одиночества Иоганна Себастьяна Баха связывала с другими людьми вера, и ее он выражал в своем искусстве. Гендель и Моцарт, в силу обстоятельств, писали для публики, а не для самих себя. Даже Бетховену приходилось считаться с толпой. И это благотворно. Нужно, чтобы человечество время от времени напоминало гению:
«Что в твоем искусстве предназначено для меня? Ничего? Так ступай прочь!»
Это принуждение прежде всего полезно самому гению. Разумеется, есть великие художники, выражающие только себя. Но истинно велики те, чье сердце бьется для всех. Кто хочет узреть бога живого лицом к лицу, должен искать его не в пустынных высотах своей мысли, а в любви человеческой.
Современным художникам была чужда эта любовь. Они творили для самовлюбленной нигилистической верхушки, оторванной от общественной жизни, вменявшей себе в заслугу то, что она не разделяет устремлений остального человечества или же превращает их в игрушку. Велика заслуга – выключить себя из жизни, лишь бы не походить на других! Такие пусть и умирают! А мы, мы идем в ногу с живыми, мы пьем от сосцов земли, мы вскормлены самым заветным, самым священным для рода человеческого – любовью к семье и к родной почве. В эпоху наибольшей свободы юный властелин итальянского Возрождения Рафаэль прославлял материнство своими транстеверинскими мадоннами {71} . А кто теперь создаст нам в музыке «Мадонну в креслах»? Кто создаст музыку на каждый час жизни? У вас во Франции нет ничего, ровно ничего. Когда вы хотите дать своему народу песни, вам остается только присваивать музыку немецких композиторов прошлого. Французским художникам надо начинать сначала или все переделывать сверху донизу…
Кристоф переписывался с Оливье, который обосновался теперь в одном из провинциальных городков. С помощью писем он старался вновь наладить то содружество, которое было так плодотворно, пока они жили вместе. Он надеялся, что Оливье создаст для него поэтические песенные тексты, созвучные повседневным мыслям и делам, наподобие старинных немецких Lieder, в основу которых были бы положены отрывки из Священного писания, из индусских поэм, коротенькие религиозные или нравоучительные стихотворения, картинки природы, строфы, выражающие чувство любви и чувство привязанности к семье, поэзию утра, вечера и ночи, доступную простым и здоровым сердцам. Для песни довольно четырех или шести строк, выраженных просто, без витиеватых ходов и сложных гармоний. К чему мне ваши эстетские ухищрения? Полюбите мою жизнь, помогите мне полюбить и прожить ее. Напишите для меня «Часы Франции», «Большие и малые часы» {72} . А потом вместе поищем для них самое ясное музыкальное выражение. Как чумы будем избегать того условного кастового жаргона, каким в наши дни говорят многие французские композиторы. Надо иметь мужество говорить языком человеческим, а не артистическим. Оглянись на наших отцов. Их возвращению к общенародному музыкальному языку обязаны мы искусством классиков конца XVIII века. У Глюка, у зачинателей симфонии и современных им творцов песни мелодическая фраза порой по-обыденному примитивна по сравнению с искусной и утонченной мелодией Иоганна Себастьяна Баха и Рамо. Своим обаянием и популярностью в народе великие классики обязаны тем, что они корнями своими уходят глубоко в родную почву. Они отталкивались от простейших музыкальных форм, от Lied, от Singspiel; [33]33
Пьесы с музыкальным сопровождением (нем.).
[Закрыть]ароматом этих скромных цветочков повседневной жизни пронизаны ранние годы Моцарта и Вебера. Следуйте их примеру. Сочиняйте песни для всех. А на их основе воздвигайте уж потом квартеты и симфонии. Зачем сразу устремляться ввысь? Пирамиду не строят с вершины. Ваши современные симфонии – это мозг без тела. Обретите плоть, отвлеченные умы! Нужны целые поколения музыкантов-тружеников, которые по-братски слились бы со своим народом. Музыкальное искусство не создается в один день.
Кристоф не только руководствовался этими взглядами в музыке; он убеждал Оливье внести их в литературу.
– Современные писатели, – говорил он, – стараются изображать редкостные человеческие экземпляры или случаи, типичные для категории выродков, стоящих вне пределов великого сообщества здоровых и деятельных людей. Но раз они добровольно выбросили себя из жизни, порви с ними и ступай к людям, к обычным людям, изображай обычную жизнь: она глубже и беспредельнее моря. Самый ничтожный из нас носит в себе бесконечность. Бесконечность заключена в каждом человеке, который не боится быть просто человеком, – в любовнике, в друге, в женщине, что муками платит за гордость и счастье материнства, в том, кто жертвует собой и о чьей жертве никто никогда не узнает. Это и есть могучий поток жизни, который течет от одного к другому, от того к этому. Пиши о простой жизни простого человека, напиши безбурную повесть сменяющих друг друга дней и ночей – таких одинаковых и таких разных, с первого дня создания мира рожденных одной матерью. Пиши ее просто. Не старайся щеголять вычурным слогом, на что расстрачивают себя современные художники. Ты обращаешься ко всем. Говори же, как все. Нет слов благородных или грубых, а есть люди, которые точно или не точно выражают то, что им нужно выразить. Целиком отдавайся всему, что ты делаешь: думай то, что думаешь, и чувствуй то, что чувствуешь. Пусть ритм твоего сердца согревает твои писания. Стиль – это душа.
Оливье соглашался с Кристофом, но при этом подпускал легкую насмешку:
– Конечно, такое произведение прекрасно; только оно вряд ли дойдет до тех, кому предназначено: критика удушит его на полпути.
– Узнаю моего милого французского буржуа, – отвечал Кристоф. – Главная его забота: что подумает о его книге критика! Критики, дружок, занимаются только тем, что констатируют победу или поражение. Сумей быть победителем. Я-то ведь обошелся без них! Научись обходиться и ты…
Но Оливье уже научился обходиться и без многого другого. Без искусства, без Кристофа, без всего на свете. Сейчас он думал только о Жаклине, и Жаклина думала только о нем.
Эгоизм любви создавал вокруг них пустоту, неосмотрительно сжигая все свои запасы и ничего не оставляя на будущее.
Опьянение первой поры, когда у двух любящих, слитых воедино, мысль одна – раствориться друг в друге. Они соприкасаются, они ощущают друг друга каждой частицей тела и души, они пытаются проникнуться друг другом. Они вдвоем – целая вселенная, не подвластный никаким законам любовный хаос, где перемешанные между собой стихии еще не осознали, в чем их различие, и жадно стремятся поглотить друг друга. Все восхищает любящего в любимом, ведь любимый – это тоже я сам. На что им весь мир? Как у мифического андрогина, убаюканного грезой о гармонии сладострастия, их глаза тоже закрыты для мира, ибо мир в них…
Дни и ночи, как переплетение все тех же грез; часы, что проносятся, точно пушистые белые облака, оставляя лишь лучистый след перед ослепленным взором; мягкое дуновение, обволакивающее весенней истомой; солнечное тепло двух тел; пронизанный светом цветущий приют любви; целомудренное бесстыдство, неистовство, объятия, вздохи, радостный смех, слезы радости – что сохраняется от вас, пылинки счастья? Сердце с трудом припоминает вас: ведь когда были вы, время не существовало.
Один день похож на другой… Мирная заря… Тела вместе вынырнули из бездны сна; глаза раскрылись одновременно и посмотрели друг на друга; улыбающиеся губы, смешав свое дыхание, слились в поцелуе… Юная свежесть утренних часов, девственно чистый воздух умеряют жар разгоряченных тел… Сладостная лень нескончаемых дней, в которых звенит отголосок ночного сладострастия… Летние сумерки, мечтания вдвоем среди лугов, на бархатных полянках, под шелест высоких серебристых тополей… Мечтательное возвращение рука об руку прекрасным летним вечером, под сияющим небом, к ложу любви. Ветер шуршит ветками кустарника. На ясной глади небес колышется белый пушок от серебряной луны. Вот упала и угасла звезда, и сердце дрогнуло – беззвучно умер целый мир. По дороге мимо них мелькают редкие тени, торопливые и безмолвные. В городе звонят колокола, возвещая завтрашний праздник. Влюбленные остановились на мгновение; она прижалась к нему; они стоят, не произнося ни слова… Ах, если бы жизнь могла остановиться, как это мгновение! Жаклина говорит, вздохнув:
– Почему я так тебя люблю?
После нескольких недель путешествия по Италии они обосновались в одном из городов на западе Франции, куда Оливье был назначен преподавателем. Они почти ни с кем не встречались, ничто их не занимало. Во время обязательных визитов это их непозволительное равнодушие проявлялось так наглядно, что у одних оно вызывало обиду, у других улыбку. Слова скользили мимо, не задевая их. Присущим молодоженам высокомерно строгим видом они как бы говорили:
«Ничего вы все не понимаете…»
На миловидном личике Жаклины, задумчивом и немного сердитом, в счастливом и рассеянном взгляде Оливье можно было прочесть:
«До чего же вы нам надоели! Когда мы наконец будем одни?»
Впрочем, они не стеснялись в обществе и вели себя так, будто они одни. Посторонние ловили их взгляды, которые переговаривались между собой о чем-то, не имевшем никакого отношения к общей беседе. Они видели друг друга, даже не глядя, и улыбались, зная, что думают об одном и том же. Избавившись от светских обязательств и очутившись вдвоем, они радостно визжали и резвились, как малые дети. Казалось, им лет по восьми.
В разговоре они дурачились. Давали друг другу забавные прозвища. Она называла его Олив, Оливэ, Олифан, Фанни, Мами, Мим, Мино, Кауниц, Козима, Кобур, Пано, Нако, Понетт, Накэ и Кано. Она играла в маленькую девочку, но в то же время хотела быть для него всем: матерью, сестрой, женой, возлюбленной, любовницей.
Она делила с ним не только радости, а, как и собиралась, делила также его труды: это тоже была игра. На первых порах она взялась за дело с жаром. Для нее – женщины, привыкшей к праздности, – работа была в новинку; казалось, ей нравился самый неблагодарный труд: выписка цитат в библиотеках, перевод скучнейших книг – все это входило в ее планы очень честной, серьезной жизни, всецело посвященной благородным идеалам и совместной работе. Все шло отлично, пока обоих озаряла любовь, потому что Жаклина думала об Оливье, а не о том, что ей приходится делать. И удивительно: что бы она в ту пору ни делала, было сделано хорошо. Она свободно разбиралась в самых отвлеченных сочинениях, которые были бы ей не под силу в другое время, – любовь как бы возносила ее над землей; сама она этого не замечала; точно сомнамбула, которая блуждает по крышам, она безмятежно, ни на что не оглядываясь, преследовала свою заветную и радостную мечту…
Но вот постепенно она стала замечать крыши; это ее не смутило; она только с удивлением подумала: «Что я делаю тут, наверху?» – и спустилась на землю. Работа казалась ей теперь скучной. Она убеждала себя, что работа – помеха для любви. Должно быть, сама любовь уже ослабела. Но это ни в чем не проявлялось. Наоборот, они теперь минуты не могли прожить друг без друга. Они отгородились от мира, заперлись от всех и нигде больше не бывали. Они ревновали друг друга к знакам внимания со стороны чужих, ревновали даже к собственным занятиям, ревновали ко всему, что отвлекало их от взаимной любви. Переписка с Кристофом становилась все реже. Жаклина его не любила: он был для нее соперником, он олицетворял целую полосу в прошлом Оливье, когда еще не было Жаклины, и чем больше места в жизни Оливье занимал Кристоф, тем решительнее – хоть и бессознательно – старалась она отвоевать у него это место. Без особого расчета она исподволь отдаляла Оливье от друга, высмеивая повадки Кристофа, его наружность, его письма, его творческие замыслы; делала она это без злобы, без всякой хитрости, – советницей ей служила добрая мать-природа. Оливье забавляли ее замечания; он не видел в них ничего дурного; ему казалось, что он по-прежнему любит Кристофа; но любил он уже просто хорошего человека, а для дружбы этого недостаточно; он не замечал, что мало-помалу перестает понимать Кристофа, утрачивает интерес к его идеям, к тому героическому идеализму, который объединял их… Для молодого сердца обаяние любви так сильно, что рядом с ней не устоит никакая вера. Тело любимой, ее душа, которой любуешься как цветком этой благословенной плоти, заменяют все науки, все верования. И теперь уже с улыбкой сожаления смотришь на то, перед чем преклоняются другие и перед чем сам преклонялся когда-то, – изо всей могучей, полнокровной жизни с ее суровой борьбой видишь только цветок, живущий один лишь день, и считаешь его бессмертным… Любовь поглотила Оливье. Вначале его еще хватало на то, чтобы выражать свое счастье в изящных стихах; а потом и это показалось ему лишним – к чему похищать время у любви? Жаклина тоже, как и он, не желала видеть иного смысла в жизни, подтачивала самое дерево жизни, тот ствол, вокруг которого плющом обвивается любовь и без которого любовь погибает. Так оба они в своем счастье отрекались от самих себя.
Увы! К счастью привыкаешь слишком быстро! Когда в жизни нет иной цели, кроме себялюбивого счастья, жизнь вскоре становится бесцельной. Счастье входит в привычку, как наркотик, без него уже нельзя обойтись! А обходиться надо! Счастье – это лишь одно из биений вселенского ритма, один из полюсов, между которыми качается маятник жизни, – остановить маятник можно, только сломав его.
«Жан-Кристоф». Книга восьмая.
Они познали «ту скуку блаженства, которая доводит до сумасбродства». Блаженные часы текли теперь медленнее, томительнее, блекли, как цветок без воды. Небо было по-прежнему безоблачно; но уже не чувствовалось утренней свежести. Все замерло; природа молчала. Они были одни, как им хотелось. Откуда же эта тяжесть на сердце?
Какое-то смутное ощущение пустоты, беспредметная тоска, не лишенная прелести, с недавних пор тревожила их. Они становились болезненно впечатлительными. В настороженной тишине нервы были напряжены и, точно листья, трепетали от каждого неожиданного толчка. Жаклина то и дело плакала без всякого повода, и хотя уговаривала себя, что плачет от любви, это не всегда было верно. После двух-трех лет беспокойных мечтаний, предшествовавших браку, всем порывам внезапно пришел конец; мечты осуществились даже свыше всяких чаяний, впредь делать было нечего, да и то, что она делала прежде, тоже, пожалуй, было ни к чему, и теперь внезапная пауза порождала внутреннее смятение, которое казалось ей необъяснимым и тем более удручающим. Она не признавалась себе самой в своем состоянии, приписывала его нервной усталости, силилась над ним смеяться; но смех ее был не менее тревожен, чем слезы. Тогда она решила быть мужественной и опять взялась за работу. Однако после первых же попыток ей стало непонятно, как ее могли заинтересовать такие бессмысленные занятия, и она с гадливостью отбросила их. Она попробовала было возобновить светские знакомства, но так же безуспешно: привычка успела пустить корни, отучить ее от тех пустых встреч и разговоров, которые в «свете» считаются обязательными; Жаклине они показались теперь нелепыми, и она вернулась к прежнему одиночеству вдвоем, сделав из своих неудачных попыток вывод, что в жизни по-настоящему хороша только любовь. Некоторое время она и правда как будто была влюблена сильнее, чем когда-либо; на самом же деле ей только хотелось, чтобы это было так.
Оливье, натура менее страстная и более привязчивая, был лучше огражден от таких терзаний; он лишь время от времени ощущал какой-то неясный страх. К тому же тяготы повседневного труда и неблагодарной профессии до известной степени спасали его любовь. Но, как человек очень чуткий, он всем сердцем отзывался на малейшее волнение в сердце любимой, и скрытая тревога Жаклины передавалась ему.
Однажды под вечер они гуляли за городом. Они заранее радовались этой прогулке. Все кругом веселило взгляд. Однако с первых же шагов томительная, угрюмая тоска навалилась на них, сковала их холодом. Говорить было невозможно. И когда они все-таки пытались говорить, каждое слово гулко отзывалось в душевной пустоте. Они завершили прогулку машинально, ничего не видя и не чувствуя. И вернулись домой с тяжелым сердцем. Ночь уже совсем надвинулась, в квартире было пусто, холодно и темно. Они не сразу зажгли свет, чтобы не видеть друг друга. Жаклина вошла к себе в спальню и, не снимая шляпы и пальто, молча села у окна. А Оливье уселся в соседней комнате, облокотившись на стол. Дверь между обеими комнатами осталась открытой; они были так близко, что могли слышать дыхание друг друга. Оба сидели в полумраке и горько, безмолвно плакали, зажимая рот рукой, чтобы приглушить рыдания.
Наконец, Оливье не выдержал и позвал:
– Жаклина…
Глотая слезы, Жаклина откликнулась:
– Что?
– Поди ко мне.
– Сейчас.
Она сбросила пальто, пошла умыть глаза. Он тем временем зажег лампу. Через несколько минут она вернулась. Они не смотрели друг на друга. Каждый знал, что другой плакал. И оба были безутешны, потому что знали, о чем плакали.
Настало время, когда они уже не могли скрыть друг от друга свое смятение.
А так как им не хотелось признаться себе в истинной причине, они стали искать другую и без труда нашли, взвалив всю вину на скуку провинциальной жизни и на окружающую среду. От этого им стало легче. Г-н Ланже не очень удивился, узнав из письма дочери, что ей надоело быть подвижницей. Он пустил в ход свои политические связи и добился для зятя места в Париже.
Когда пришло радостное известие, Жаклина запрыгала от восторга и снова почувствовала себя счастливой. Теперь, перед разлукой, скучный городок стал им вдруг дорог – столько в нем было рассеяно воспоминаний их любви! Напоследок они целыми днями бродили по следам этих воспоминаний. Их паломничество было овеяно нежной грустью. Все эти мирные дали видели их счастье. И внутренний голос шептал им:
«Ты знаешь, с чем расстаешься. А знаешь ли ты, что тебя ждет?»
Накануне отъезда Жаклина расплакалась. Оливье спросил, о чем она плачет. Она не хотела говорить. Тогда они взяли листок бумаги и стали писать, как обычно делали, когда их пугало звучание слов:
«Оливье, любимый…»
«Жаклина, любимая…»
«Мне грустно уезжать…»
«Откуда?..»
«Оттуда, где мы друг друга любили…»
«Куда?»
«Туда, где мы будем старее».
«Где мы будем вдвоем».
«Но уже так любить не будем».
«Будем все сильнее».
«Как знать?»
«Я знаю».
«А я желаю».
Внизу страницы каждый нарисовал кружок, обозначающий поцелуй. И Жаклина отерла слезы, засмеялась и нарядила Оливье в костюм фаворитов Генриха III: нацепила на него свою шляпу и белую пелерину со стоячим воротником, похожим на брыжи.
В Париже они увидели тех, кого не так давно покинули. Но увидели их уже иными. Узнав о приезде Оливье, вихрем примчался Кристоф. Оливье обрадовался не меньше его. Однако с первого же взгляда оба ощутили неожиданную неловкость. Они попытались подавить ее, но тщетно. Как ни был ласков Оливье, что-то в нем все-таки изменилось; и Кристоф это чувствовал. Ничего не поделаешь – друг, который женился, уже не может быть прежним другом. На душу мужа теперь наложила свою печать душа жены. Кристоф ощущал это во всем: в неуловимом блеске глаз Оливье, в незнакомой складке возле рта, в новых оттенках голоса и оттенках мысли. Оливье этого не сознавал и только удивлялся, почему Кристоф стал совсем другим за время разлуки. Он не думал, конечно, что изменился Кристоф, понимая, что перемена произошла в нем самом, и приписывал ее возрасту; ему казалось неестественным, что годы не оказали такого же влияния на Кристофа, что Кристоф застыл на тех же взглядах, которые некогда были дороги и ему самому, а теперь представлялись ребяческими и устарелыми; в действительности же они были не по вкусу чужой душе, незаметно заполонившей его душу. Особенно ясно чувствовалось это, когда при разговоре присутствовала Жаклина, – тогда между Оливье и Кристофом вставала пелена иронии, застилая им глаза. Они всячески скрывали друг от друга свои ощущения. Кристоф исправно навещал супругов. Жаклина с невинным видом подпускала ему шпильки, вставляла язвительные и колкие замечания. Он все терпел. Но возвращался домой опечаленный.
Первые месяцы в Париже были относительно счастливым временем для Жаклины, а значит, и для Оливье. Вначале она усиленно хлопотала, устраивая свое жилье. На одной из старинных улиц Пасси они нашли премилую квартирку окнами в палисадник. Выбор мебели и обоев занимал Жаклину несколько недель. Она вкладывала в это столько стараний и даже страсти, как будто от тона обивки или формы старинного поставца зависело спасение ее души. Затем она возобновила общение с родителями, с друзьями. Весь этот год она была настолько поглощена любовью, что совершенно забыла их, и теперь каждая встреча была поистине откровением, тем более что не только ее душа примешалась к душе Оливье, но и к ней пристала какая-то частица его души, а потому она смотрела на старых знакомых новыми глазами. Ей показалось, что они значительно выиграли. Сперва Оливье от этого не проиграл. Они выгодно оттеняли его, а он – их. Поскольку спутник ее жизни был натурой углубленной, сотканной из лирических полутонов, Жаклина находила теперь больше удовольствия в обществе светских людей, которые думают лишь о том, чтобы наслаждаться, блистать и пленять, а соблазнительные, но опасные пороки этих светских людей, которых она знала тем лучше, что сама принадлежала к их числу, заставляли ее особенно ценить верное сердце друга. Она забавлялась такого рода сопоставлениями, упорствовала в этой игре, чтобы оправдать свой выбор. И доигралась до того, что временами переставала понимать, почему сделала именно этот выбор. К счастью, такие настроения длились недолго, а потом ее мучили угрызения совести, и она бывала очень нежна с Оливье, но тут же возобновляла сравнения. Когда это занятие вошло в привычку, оно перестало быть забавным, и сравнения сделались менее безобидными. Оба противоположных мира уже не служили друг другу взаимным дополнением, а начали войну. Жаклина задавала себе вопрос: почему Оливье не обладает теми достоинствами и даже отчасти недостатками, которые нравились ей теперь в ее парижских приятелях? Вслух она этого не говорила, но Оливье чувствовал на себе критический взгляд своей юной подруги; его это тревожило и оскорбляло.
Однако любовь все еще давала ему власть над Жаклиной, и молодая чета могла бы и дальше жить уютной и согласной трудовой жизнью, если бы не изменились материальные обстоятельства и не нарушили ее непрочного равновесия.
«Quivi trovammo Pluto il gran nemico…» [34]34
«Нам Плутос, враг великий, встал навстречу» (итал.). – Данте,« Божественная комедия», «Ад», песнь VI.
[Закрыть]
Скончалась сестра г-жи Ланже, бездетная вдова богатого коммерсанта. Весь ее капитал достался семейству Ланже. Состояние Жаклины увеличилось больше чем вдвое. Когда наследство было получено, Оливье вспомнил все, что Кристоф говорил о деньгах.
– Нам так было хорошо, – сказал он. – А вдруг от этого будет только хуже.
Жаклина посмеялась над ним.
– Дурачок! От этого никогда не бывает хуже, – возразила она, – да в нашей жизни ничего и не изменится.
С виду действительно все осталось по-прежнему. Настолько по-прежнему, что спустя некоторое время Жаклина начала жаловаться на недостаток средств – явное доказательство происшедшей перемены. И в самом деле, хотя доходы их увеличились вдвое и даже втрое, все уходило неизвестно куда. Следовало лишь удивляться, как они раньше сводили концы с концами. Деньги таяли, их поглощали бесчисленные новые траты, которые сразу становились привычными и обязательными. Жаклина завязала знакомство с модными портными; она рассчитала домашнюю портниху, которая обшивала ее, когда она была еще ребенком. Прошло время грошовых шляпок, которые мастерились из ничего и все же были к лицу; прошло время платьиц, не безупречных в смысле шика, но носивших отпечаток ее собственного изящества. С каждым днем улетучивалась ласковая теплота домашнего уюта, которую излучало все окружающее. Поэзия испарилась. Уют становился мещанским.
Они переменили квартиру. Прежняя – та, которую устраивали так заботливо и радостно, – показалась тесной и убогой. Вместо скромных комнаток, где все было таким родным, где в окна дружески кивало тоненькое деревцо, они теперь сняли большую, роскошную, удобно распланированную квартиру, к которой не лежало и не могло лежать сердце, где им было до смерти тоскливо. Старое, привычное убранство заменили новой, чужой для них мебелью. Воспоминаниям уже не было места. Первые годы супружеской жизни оказались вытесненными из сознания. Когда двое любящих рвут нити, связующие их с прошлым, озаренным любовью, они накликают на себя большую беду. Образы этого прошлого – лучшая защита от разочарования и враждебности, которые неотвратимо приходят на смену первоначальному чувству… Возможность не стесняться в расходах сближала Жаклину и в Париже и во время путешествий (разбогатев, они стали часто путешествовать) с кругом богатых и праздных людей, в обществе которых она испытывала своего рода презрение к остальному человечеству, к тем, кто трудится. С присущей ей поразительной способностью приспособления она мгновенно уподобилась этим бесплодным, тронутым червоточиной существам. Всякое противодействие было бесполезно. Она сразу же возмущалась, раздражалась, называла «мещанской пошлостью» убеждение, что можно и должно быть счастливой, исполняя домашние обязанности и довольствуясь aurea mediocritas {73} . Она теперь уже не понимала, как могла еще недавно жертвовать собой во имя любви.
А Оливье был слишком слаб для борьбы. Он тоже переменился. Бросив преподавание, он не имел теперь определенных обязанностей и только писал, отчего равновесие его жизни нарушилось. Раньше он огорчался, что не может всецело отдаться искусству. Теперь он всецело принадлежал искусству и чувствовал себя потерянным в этих заоблачных сферах. Когда искусство не уравновешено ремеслом, когда оно не имеет опоры в серьезной практической деятельности, когда его не подхлестывает необходимость работать изо дня в день ради хлеба насущного, тогда искусство утрачивает свою силу, свою связь с жизнью. Оно становится тепличным растением, предметом роскоши. Оно перестает быть тем, чем оно бывает у великих художников – по-настоящему великих, – священным плодом человеческого труда… Оливье томился бездействием и все чаще задавал себе вопрос: «К чему?» Ему некуда было торопиться. Он подолгу мечтал с пером в руке, слонялся, не знал, куда себя девать. Он потерял связь с представителями своего класса, с теми, кто терпеливо и трудно прокладывает себе путь в жизни. Он попал в другой мир, где ему было не по себе и где ему все-таки нравилось. Человек слабый, покладистый и любопытный, он с интересом наблюдал этот мир, не лишенный привлекательности, но какой-то легковесный; и сам не замечал, что мало-помалу уподобляется ему и становится менее тверд в своих убеждениях.