Текст книги "Жан-Кристоф. Книги 6-10"
Автор книги: Ромен Роллан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 51 страниц)
Кристоф не считает больше убегающих лет. Капля по капле уходит жизнь. Но его жизнь уже не здесь. У нее нет больше собственной истории. История его жизни – произведения, которые он создает. Неумолчное пение бьющей ключом музыки переполняет душу и делает ее недоступной для мирской сутолоки.
Кристоф победил. Имя его получило признание. Года идут. Волосы его поседели. Но это нисколько не тревожит Кристофа. Сердце его по-прежнему молодо, он не растерял своей силы, не отрекся от своей веры. Кристоф снова обрел спокойствие, но уже иное, чем до того, как он прошел через Неопалимую купину. В глубине его души еще живут отголоски пронесшейся грозы и воспоминание о бездне, которую разверзло перед ним разбушевавшееся море. Он знает – без соизволения бога, управляющего битвами, никто не смеет похвалиться, что он господин своей судьбы. В его душе обитают две души. Одна – высокое плоскогорье, исхлестанное ветрами и дождями. Другая – господствующая над ней, – покрытая снегами вершина, залитая лучами солнца. Жить там нельзя, но если продрогнешь от ползущих снизу туманов, то находишь путь к солнцу. Кристоф не одинок; когда его душа окутана туманом, он чувствует подле себя присутствие невидимой, но надежной подруги – святой Цецилии {116} , с большими и ясными глазами, устремленными к небу, которая, подобно апостолу Павлу на картине Рафаэля, молча размышляет, опираясь на меч. Кристоф уже не возмущается, не думает о битвах; он мечтает и созидает свою мечту.
В ту пору своей жизни он писал преимущественно произведения для фортепиано и камерную музыку. Здесь больше простора для дерзаний, здесь меньше посредников между мыслью и ее воплощением, и она не успевает оскудеть в пути. Куперен, Фрескобальди, Шуберт и Шопен своим дерзновением, своей выразительностью, своим стилем на полвека опередили революционеров оркестровой музыки. Из месива созвучий, замешенного сильными руками Кристофа, получились сплетения неведомых гармоний, вереницы головокружительных аккордов, имевших лишь самое отдаленное родство со звуками, доступными восприятию современников. Они окутывали сознание священными чарами. Но публике нужно время, чтобы привыкнуть к завоеваниям большого художника, который бесстрашно ныряет на дно океана. Лишь немногим были доступны последние смелые творения Кристофа. Славой он был обязан своим ранним произведениям. Чувство, что никто его не понимает, гораздо более тягостное при творческих удачах, чем при неудачах, ибо тогда все казалось ему непоправимым, еще усиливало, после смерти единственного друга, болезненное стремление Кристофа к одиночеству.
Между тем доступ в Германию был снова открыт для Кристофа. Трагическая схватка во Франции была предана забвению. Он мог ехать, куда хотел. Но его страшили воспоминания, связанные с Парижем. И хотя он несколько месяцев провел в Германии и время от времени наезжал туда, чтобы дирижировать своими произведениями, все же он не поселился на родине. Слишком многое оскорбляло его. Правда, все это было характерно не для одной только Германии, а встречалось и в других странах. Но к своей родине всегда предъявляешь большие требования и больше страдаешь от ее недостатков. И действительно, самое тяжелое бремя грехов Европы падало на Германию. Победитель несет ответственность за свою победу; он в долгу перед побежденными; он молча берет на себя обязательство идти впереди, указывая им путь. Победитель Людовик XIV принес Европе блеск французского ума. Какой свет подарила миру Германия после Седана {117} ? Сверкание штыков? Бескрылую мысль, лишенную великодушия деятельность, грубый реализм, который нельзя было даже назвать здоровым; насилие и корысть – дух Марса-коммивояжера. Сорок лет плелась Европа во тьме, под гнетом страха. Каска победителя заслонила солнце. Если побежденные, слишком слабые, чтобы сбросить этот гасильник, имеют право лишь на жалость в сочетании с некоторым презрением, то какое же чувство должен вызывать человек в каске?
Но с некоторых пор начал возрождаться день, свет стал пробиваться сквозь щели. Чтобы одним из первых увидеть восходящее солнце, Кристоф выбрался из тени, отбрасываемой каской, и охотно вернулся в страну, вынужденным гостем которой он был когда-то, – в Швейцарию. Подобно многим умам того времени, жаждавшим свободы, которые задыхались в железном кольце враждующих народов, он искал уголка на земле, где легко дышится, высоко над Европой. Прежде, во времена Гете, Рим, вольный город пап, был тем островом, куда, подобно птицам от бурь, укрывалась мысль всех народов. Где же найти убежище теперь? Остров затоплен морем. Рима больше нет. Птицы разлетелись с Семи Холмов {118} . Им остались только Альпы. Среди алчной Европы еще уцелел (надолго ли?) островок из двадцати четырех кантонов {119} . Правда, он не чарует поэтическими образами Вечного города; в его воздухе нет аромата богов и героев, но от голой земли исходит могучая музыка; в очертаниях гор ощущаются героические ритмы; и здесь больше, чем где-либо, чувствуешь близость к первобытным силам природы. Кристоф приехал сюда не в погоне за романтическими впечатлениями. Его вполне удовлетворило бы поле, два-три дерева, ручеек и небесный свод. Спокойный пейзаж его родной земли был ему ближе, чем величественные нагромождения Альп. Однако Кристоф не мог забыть, что здесь он снова обрел свою силу; здесь явился ему господь в Неопалимой купине. И всякий раз, возвращаясь сюда, он испытывал трепет, благодарность и надежду. И не один только он. Сколько борцов, изломанных жизнью, вновь обрели на этой земле энергию, необходимую для того, чтобы верить и продолжать борьбу!
Живя в этой стране, он научился ее понимать. Большинство из тех, кто мимоходом бывает здесь, видят одни лишь недостатки: эти гостиницы, словно пятна проказы, уродующие прекрасные черты этой могучей земли; эти города, битком набитые иностранцами, напоминающие чудовищные рынки, куда съезжаются толстосумы всего мира покупать здоровье; обжорство за табльдотом – груды мяса, бросаемого в логово диким зверям; крикливая музыка казино вперемежку с шумом игры в «лошадки»; гнусавые итальянские скоморохи, завыванье которых заставляет млеть от восторга богатых, изнывающих от скуки идиотов; дурацкие витрины магазинов, где деревянные медведи, домики, нелепые безделушки – все одно и то же, одно и то же – повторяются с удручающим однообразием; почтенные книгопродавцы, торгующие порнографическими брошюрами, – словом, всю моральную грязь этих мест, куда ежегодно стекаются миллионы пресыщенных, праздных людей, не способных придумать ни более возвышенных, ни даже просто более веселых развлечений по сравнению с простонародьем.
Они ничего не знают о жизни того народа, у которого они гостят. Они не подозревают о запасах моральной силы и стремлении к гражданской свободе, в течение веков скопившихся в нем, ни об искрах пожара, зажженного Кальвином и Цвингли {120} , которые тлеют еще под пеплом, ни о могучем демократическом духе, которого никогда не знала республика Наполеона, ни о простоте здешних учреждений и размахе общественной деятельности, ни о примере, который подают миру эти Соединенные Штаты трех главных рас Запада – Европа будущего в миниатюре. И, уж конечно, они не подозревают о Дафне, что скрывается под грубой оболочкой, об искрящейся и необузданной мечте Бёклина, о грубом героизме Годлера, о ясном восприятии и здоровой непосредственности Готфрида Келлера, о сохранившихся поныне традициях народных праздников и о весенних соках, которыми наливаются леса. Все это – еще молодое искусство: оно то набивает оскомину на языке, подобно терпким плодам дикой груши, то приторно-сладко, как черника или голубика, но зато от него исходит здоровый запах земли. Его создали самоучки, – их не отделяет от народа архаическая культура, и вместе с народом они читают одну и ту же книгу бытия.
Кристоф чувствовал симпатию к этим людям, которые хотели не казаться, а быть, и под свежим налетом ультрасовременного германо-американского индустриализма сохранили еще некоторые наиболее положительные черты старинной сельской и буржуазной Европы. Он завел среди них двух-трех добрых друзей, степенных, серьезных и верных, которые жили уединенно и замкнуто, предаваясь горьким сожалениям о прошлом. Эти суровые старцы с каким-то религиозным фатализмом и кальвинистским смирением созерцали медленное, постепенное исчезновение старой Швейцарии. Кристоф редко встречался с ними. Его давние раны зарубцевались только снаружи – они были слишком глубоки. Он боялся возобновлять связи с людьми. Боялся снова надеть на себя ярмо привязанностей и скорбей. Отчасти поэтому он и чувствовал себя хорошо в стране, где легко было жить в уединении, иностранцем среди толпы иностранцев. К тому же он редко засиживался на одном месте: он часто менял свое гнездо, как старая перелетная птица, которой необходим простор и для которой родина – воздух. «Mein Reich ist in der Luft» [54]54
Мое царство в воздухе (нем.).
[Закрыть].
Летний вечер.
Кристоф гулял в горах, высоко над деревней. Он шел, держа шляпу в руке, по извилистой, поднимающейся в гору тропинке. За поворотом она, скользнув в тень, бежала дальше, между двумя склонами, окаймленными елями и кустами орешника. Это был как бы маленький замкнутый мирок. Вдруг трона оборвалась, как бы встав на дыбы над пропастью. Впереди расстилались голубые светящиеся дали. Вечерний покой спускался капля по капле, как струйка воды, журчащей под мхом…
Она появилась внезапно, за другим поворотом. Она была в черном, ее силуэт отчетливо выделялся на ясном небе; позади нее двое детей – мальчик лет шести и девочка лет восьми – резвились и рвали цветы. На расстоянии нескольких шагов они узнали друг друга. Только глаза выдавали волнение, но у них не вырвалось ни единого возгласа, лишь едва уловимый жест! Он был очень взволнован, она… губы ее слегка дрожали. Они остановились. Почти шепотом он произнес:
– Грация!
– Вы здесь!
Они поздоровались и продолжали стоять молча. Грация первая, сделав над собой усилие, прервала молчание. Она сказала, где живет, и спросила, где поселился он. Машинально они задавали вопросы, почти не слыша ответов, – они вспомнят их потом, когда расстанутся; они были поглощены созерцанием друг друга. Подбежали дети. Грация познакомила их с Кристофом. Он почувствовал к ним враждебность, недружелюбно взглянул на них и ничего не сказал; он был полон ею, жадно всматривался в ее прекрасное, чуть страдальческое и постаревшее лицо. Ее смущал этот взгляд. Она сказала:
– Не зайдете ли вы сегодня вечером?
Она назвала гостиницу.
Кристоф спросил, где ее муж. Она указала на свой траур. Кристоф был слишком взволнован, чтобы продолжать разговор. Он неловко простился с нею. Но, пройдя два шага, вернулся к детям, собиравшим землянику, порывисто обнял их, поцеловал и убежал.
Вечером Кристоф пришел в гостиницу. Он застал Грацию на застекленной веранде. Они уселись в уголке. Народу было немного: две-три пожилых особы. Их присутствие вызывало глухое раздражение в Кристофе. Грация смотрела на него. Он смотрел на Грацию, шепотом повторяя ее имя.
– Не правда ли, я очень изменилась? – спросила она.
Он был глубоко взволнован.
– Вы страдали, – произнес он.
– Вы тоже, – с участием сказала она, вглядываясь в его лицо, на котором горе и страсти оставили неизгладимый след.
Они умолкли, не находя слов.
– Прошу вас, пойдемте куда-нибудь в другое место, – сказал он через минуту. – Неужели нельзя поговорить где-нибудь наедине?
– Нет, мой друг, останемся, останемся здесь, тут хорошо. Разве кто-нибудь обращает внимание на нас?
– Я не могу разговаривать свободно.
– Тем лучше.
Он не понимал почему. Позже, вспоминая этот разговор, он подумал, что она не доверяла ему. Но Грация просто испытывала инстинктивный страх к чувствительным сценам; не отдавая себе в этом отчета, она пыталась оградить себя от неожиданных сердечных порывов, ей даже нравилось, что обстановка гостиной отеля мешает их интимности и помогает ей скрывать тайное смятение.
Вполголоса, с частыми паузами они рассказали друг другу самые важные события своей жизни. Граф Берени был убит на дуэли несколько месяцев назад, и Кристоф понял, что она была не очень счастлива с ним. Она потеряла также ребенка, своего первенца. Грация не любила жаловаться. Она перевела разговор на Кристофа, стала расспрашивать его и с глубоким участием выслушала рассказ об его испытаниях.
Звонили колокола. Был воскресный вечер. Жизнь словно замерла…
Грация попросила его зайти послезавтра. Кристофа огорчало, что она не очень торопится снова увидеться с ним. Страдание и счастье переплетались в его сердце.
На следующий день под каким-то предлогом она написала ему, чтобы он пришел. Это банальное приглашение привело его в восторг. На этот раз она приняла его у себя в гостиной. Дети были тут же. Кристоф глядел на них еще с опаской, но уже с большой нежностью. Он находил, что девочка – старшая – похожа на мать; он не спросил, на кого похож мальчик. Они говорили о Швейцарии, о погоде, о книгах, лежащих на столе, но глаза их вели иной разговор. Кристоф надеялся, что ему удастся поговорить с Грацией более чистосердечно. Но пришла знакомая – соседка по гостинице. Кристоф видел, как приветливо и любезно Грация принимала эту чужую даму. Казалось, для нее не существует разницы между ним и гостьей. Он был огорчен этим, но не сердился. Грация предложила пойти погулять всей компанией; он согласился, но общество той, другой, хотя она была молода и привлекательна, стесняло Кристофа, и день для него был испорчен.
Кристоф снова увидел Грацию только через два дня. В течение всего этого времени он жил предстоящей встречей. Однако и на этот раз ему не удалось поговорить с нею. Грация обращалась с Кристофом ласково, но по-прежнему была сдержанна. Кристоф способствовал этому своими сентиментальными немецкими излияниями, которые смущали ее и заставляли настораживаться.
Кристоф написал Грации письмо, которое растрогало ее. Жизнь так коротка, писал он, а наша жизнь уже клонится к закату! Быть может, нам осталось не так уж много времени для встреч; жалко, почти преступно не воспользоваться случаем и не поговорить откровенно.
Грация ответила ласковой запиской: она просила извинения за то, что невольно проявляет некоторую недоверчивость с той поры, как жизнь ранила ее; она не может отрешиться от сдержанности, и любое слишком сильное проявление даже настоящего чувства отталкивает и пугает ее. Но она сознает цену вновь обретенной дружбы и так же счастлива, как и он. Она просила его прийти вечером к обеду.
Сердце Кристофа было преисполнено благодарности. Лежа на кровати в своей комнате, он уткнулся в подушки и зарыдал. Это была разрядка после десяти лет одиночества. Ведь с той поры, как умер Оливье, он был одинок. Это письмо возрождало его изголодавшееся по нежности сердце. Нежность! Кристоф думал, что уже отказался от нее навсегда, – так долго он обходился без нее! Теперь он чувствовал, как ему не хватало нежности и сколько любви скопилось в его сердце.
Они провели вместе спокойный и блаженный вечер. Несмотря на их намерение ничего не скрывать друг от друга, он говорил с ней только на отвлеченные темы. Но сколько отрадного и сокровенного сказал он ей, сидя за роялем, куда она пригласила его взглядом, чтобы дать ему возможность высказаться. Она была потрясена, видя смирившееся сердце этого человека, которого она знала прежде гордым и необузданным. При прощании, в молчаливом пожатии рук, они почувствовали, что обрели друг друга и никогда больше не потеряют. Было тихо, ни малейшего дуновения, падал дождь. Сердце Кристофа пело.
Грации оставалось пробыть здесь всего несколько дней, она не отложила своего отъезда ни на час, а Кристоф не посмел ни просить об этом, ни роптать. В последний день они гуляли вместе с детьми. Был миг, когда Кристоф, преисполненный любви и счастья, хотел сказать ей об этом, но мягко, ласково улыбаясь, Грация остановила его:
– Молчите! Я знаю все, что вы хотите сказать.
Они сели на повороте дороги – там, где встретились в первый раз. Продолжая улыбаться, Грация смотрела на долину, расстилавшуюся внизу, но не видела ее. Кристоф же смотрел на нежное лицо со следами страданий; в ее густые черные волосы вплелись белые нити. Его охватило обожание, жалость и страсть к этой плоти, пропитавшейся страданиями души… Во всех этих ранах, нанесенных временем, была видна душа. И тихим, дрожащим голосом, как высшей милости, он попросил, чтобы она подарила ему… один седой волос.
Она уехала. Кристоф не мог понять, почему Грация не хотела, чтобы он сопровождал ее. Он не сомневался в ее дружбе, но сдержанность Грации озадачивала его. Ни одного дня он не мог оставаться в этих краях и уехал в другую сторону. Он пытался отвлечься путешествиями, работой. Он писал Грации. Она ответила ему недели через две-три; в ее коротких письмах ощущалась спокойная привязанность, без нетерпения и тревоги. Они причиняли ему страдание, и вместе с тем он любил их. Он не считал себя вправе упрекать ее. Их чувство было еще слишком молодо, слишком недавно возродилось! Он содрогался при мысли, что может потерять Грацию. Между тем каждое ее письмо дышало безмятежным покоем, который должен был бы вселить в него уверенность. Но ведь они были такие разные!
В конце осени они условились встретиться в Риме. Не будь надежды на встречу с Грацией, это путешествие мало прельщало бы Кристофа. Долго длившееся одиночество сделало его домоседом. Он не испытывал больше склонности к бесполезным переездам с места на место, в которых черпали удовольствие суетливые бездельники его времени. Он боялся нарушать свои привычки – это опасно для правильной работы мысли. К тому же Италия нисколько не привлекала его. Кристоф знал ее только по отвратительной музыке «веристов» {121} и ариям теноров, которыми родина Вергилия периодически вдохновляет путешествующих литераторов. Он чувствовал к ней враждебность и недоверие передового художника, которому надоели ссылки на Рим из уст самых худших поборников академической рутины. И, наконец, в нем еще бродила старая закваска – инстинктивная неприязнь, которую ощущают в глубине души все северяне к южанам или, но крайней мере, к тому легендарному типу болтливого хвастунишки, какими представляются северянам все обитатели юга. При одной только мысли о них Кристоф презрительно морщился… Нет, у него не было ни малейшего желания знакомиться с этим народом, не имеющим музыки. (Можно ли принимать всерьез, на фоне современной музыки, бренчанье на мандолине и выкрики в болтливых мелодрамах?) Но ведь к этому народу принадлежала Грация. Какими путями, какими дорогами ни пошел бы Кристоф, чтобы снова обрести ее! Нужно только закрыть глаза и ничего не видеть до той поры, пока он не встретится с Грацией.
Уже давно у него выработалась привычка закрывать глаза. В течение стольких лет он держал за ставнями свою внутреннюю жизнь! Теперь, этой поздней осенью, это было особенно необходимо. Три недели непрерывно лили дожди. А потом серая шапка непроницаемых облаков нависла над долинами и городами промокшей, дрожащей от холода Швейцарии. Глаза утратили воспоминание о благодатном солнечном свете. Чтобы снова обрести в себе всю силу энергии, нужно было сначала создать абсолютный мрак, а потом, сомкнув веки, опуститься в глубину шахты, в подземные галереи мечты. Там среди пластов угля спало солнце мертвых дней. Но тот, кто проводит жизнь под землей и, согнувшись, вырубает уголь, выходит наверх обожженный, с онемевшим позвоночником и коленями, с изуродованными руками и ногами, полуоцепеневший, с тусклым, как у ночной птицы, взглядом. Сколько раз приносил Кристоф со дна шахты с трудом добытый огонь, который согревал похолодевшие сердца! Но северные мечты отдают жаром печи и закупоренной комнаты. Этого не подозреваешь, когда живешь там, любишь это удушливое тепло, этот полумрак и заветные мечты, скопившиеся в отяжелевшей голове. Любишь то, что имеешь. Приходится этим довольствоваться!
Когда поезд вышел из теснин альпийских гор и Кристоф, дремавший в углу своего вагона, увидел безоблачное небо и солнце, заливающее склоны гор, ему показалось, что это сон. По ту сторону горной стены он только что оставил погасшее небо, сумеречный день. Эта перемена была так неожиданна, что в первую минуту Кристоф скорее удивился, чем обрадовался. Прошло некоторое время, пока его оцепеневшая душа отошла немного, пока растаяла сковывавшая ее кора, пока сердце освободилось от теней прошлого. День разгорался, мягкий свет обволакивал Кристофа, и, забыв обо всем, он жадно упивался и наслаждался тем, что видел.
Миланские равнины. Дневное светило отражается в голубых каналах, сеть их вен бороздит рисовые поля, покрытые пушком. Четко вырисовываются тонкие и гибкие силуэты осенних деревьев с пучками рыжего мха. Горы да Винчи – снежные, мягко сверкающие Альпы – выделяются резкой линией на горизонте, окаймляя его красной, оранжевой, золотисто-зеленой и бледно-лазурной бахромой. Вечер опускается над Апеннинами. Извилистые склоны небольшой крутой горной цепи вьются, как змея, сплетаясь и повторяясь, словно в ритме фарандолы. И вдруг, в конце спуска, как поцелуй, доносится дыхание моря и аромат апельсинных рощ. Море, латинское море! В его опаловом свете замерли и дремлют стаи лодок, сложивших свои крылья…
На берегу моря, у рыбачьей деревушки, поезд остановился. Путешественникам объявили, что из-за сильных дождей в туннеле между Генуей и Пизой произошел обвал и все поезда запаздывают на несколько часов. Кристоф, который взял билет прямого сообщения до Рима, был в восторге от этой задержки, вызвавшей негодование его спутников. Он выскочил на перрон и воспользовался остановкой, чтобы подойти к морю, которое манило его. Оно увлекло Кристофа настолько, что часа через два, когда раздался гудок уходящего поезда, Кристоф, сидя в лодке, крикнул ему вслед: «Счастливого пути!» Он плыл в светящейся ночи, отдаваясь баюканью светящегося моря, вдоль благоухающего берега, огибая утесы, окаймленные молодыми кипарисами. Кристоф поселился в деревушке и провел там пять дней, ни о чем не тревожась, радуясь жизни. Он напоминал долго постившегося человека, который набросился на пищу. Всеми своими изголодавшимися чувствами он впитывал яркий солнечный свет. Свет, кровь вселенной, ты разливаешься в пространстве подобно реке жизни и через глаза, губы, ноздри, сквозь поры нашей кожи проникаешь в глубь нашего тела. Свет, более необходимый для жизни, чем хлеб. Тот, кто увидел тебя без твоих северных покрывал – чистым, жгучим, обнаженным, – невольно задает себе вопрос, как он мог жить прежде, не зная тебя, и чувствует, что больше не сможет жить, не обладая тобой…
Пять дней предавался Кристоф опьянению солнцем. Пять дней впервые в жизни Кристоф забыл, что он музыкант. Музыка его существа превратилась в свет. Воздух, море и земля – великолепная симфония, исполняемая оркестром солнца. И с каким врожденным искусством умеет Италия пользоваться этим оркестром! Другие народы пишут с натуры; итальянец же творит вместе с природой, он пишет солнцем. Музыка красок. Здесь все музыка, все поет. Простая стена у дороги, красная с золотыми трещинками, над ней два кипариса с курчавой кроной; а вокруг бездонное голубое небо. Белая мраморная лестница, прямая и узкая, поднимается между розовых стен к голубому фасаду храма. Разноцветные домики, словно абрикосы, лимоны, цитроны, светятся среди оливковых рощ и кажутся восхитительными спелыми плодами в листве. Итальянский пейзаж возбуждает чувственность: глаза наслаждаются красками, подобно тому как язык – ароматными, сочными фруктами. Кристоф набросился на это новое лакомство с жадной и наивной прожорливостью; он вознаграждал себя за серые, аскетические пейзажи, которые вынужден был созерцать до сих пор. Его богатая натура, придавленная судьбой, внезапно осознала свою способность наслаждаться, до сих пор не использованную. Им завладели, словно добычей, запахи, краски, музыка голосов, колоколов и моря, ласкающих воздух, теплые объятия солнца, в которых возрождается одряхлевшая и утомленная душа. Кристоф ни о чем не думал. Он пребывал в состоянии сладостного блаженства, нарушая его лишь для того, чтобы поделиться со всеми встречными своей радостью: с лодочником – старым рыбаком в красной шапочке венецианского сенатора, из-под которой глядели живые глаза в сети мелких морщинок; со своим единственным сотрапезником – апатичным и сонным миланцем, который, поглощая макароны, ворочал черными, как у Отелло, свирепыми от ненависти глазами; с официантом из ресторана, который, подавая блюда, вытягивал шею, изгибал руки и торс, подобно ангелу Бернини {122} ; с маленьким Иоанном Крестителем, который, строя глазки, просил милостыню на дороге и предлагал прохожим апельсин на зеленой ветке. Кристоф окликал возчиков, которые, лежа на спине в своих повозках, гнусавыми голосами тянули какую-то песню без конца и начала. Он поймал себя на том, что напевает «Cavalleria rusticana» [55]55
«Сельская честь» (итал.) – опера Масканьи.
[Закрыть]. Цель его путешествия была совершенно забыта. Он забыл, как торопился, как спешил поскорее увидеть Грацию…
Так продолжалось до того дня, пока образ возлюбленной снова не ожил в нем. Что его вызвало? Быть может, взгляд, перехваченный на дороге, или переливы низкого и певучего голоса, Кристоф не знал. Но настал час, когда отовсюду – из кольца холмов, покрытых маслиновыми рощами, из высоких гладких гребней Апеннин, вырисовывавшихся в ночном мраке и при ярком солнечном свете, и из апельсинных рощ, отягощенных цветами и плодами, из глубокого дыхания моря – на него смотрело улыбающееся лицо подруги. Бесчисленными очами глядели на него с неба глаза Грации. Она расцветала на этой земле, как роза на розовом кусте.
Тогда Кристоф спохватился. Снова сел в поезд, отправляющийся в Рим, и уже нигде больше не останавливался. Ничто не интересовало его – ни итальянские памятники, ни старинные города, ни знаменитые произведения искусства. Он не видел и не стремился что-либо увидеть в Риме, а то, что он успел заметить, проезжая мимо, – новые, лишенные всякого стиля, кварталы, квадратные здания, – не внушало ему желания осматривать этот город.
Тотчас же по приезде он отправился к Грации. Она спросила у него:
– Какой дорогой вы ехали? Вы останавливались в Милане, во Флоренции?
– Нет, – отвечал он. – К чему?
Она рассмеялась.
– Прекрасный ответ! А какое впечатление на вас произвел Рим?
– Никакого, – сказал он, – я ничего не видел.
– Но все-таки?
– Никакого. Я не видел ни одного памятника. Прямо из гостиницы я пришел к вам.
– Довольно пройти и десять шагов, чтобы увидеть Рим. Взгляните на эту стену, напротив… Смотрите! Какое освещение!
– Я вижу только вас, – сказал он.
– Вы варвар, вы видите только то, что создано вашим воображением. А когда вы выехали из Швейцарии?
– Неделю назад.
– Что же вы делали столько времени?
– Сам не знаю. Я остановился случайно в деревушке на берегу моря. Не помню даже, как она называется. Я спал целую неделю. Спал с открытыми глазами. Не знаю, что видел, не знаю, о чем грезил. Кажется, мечтал о вас. Знаю только, что это было прекрасно. Но самое прекрасное, что я все забыл…
– Благодарю! – сказала она.
Он не слушал ее.
– …Все, – продолжал он, – все, что было тогда, что было прежде. Я словно вновь рожденный человек, только начинающий жить.
– Это верно, – сказала она, глядя на него смеющимися глазами. – Вы переменились с нашей последней встречи.
Он тоже глядел на нее и находил, что она не похожа на ту Грацию, которая осталась в его памяти. Она не изменилась за эти два месяца, но он смотрел на нее совершенно другими глазами. Там, в Швейцарии, образ минувших дней, легкая тень юной Грации стояла перед его взором, заслоняла его нынешнюю подругу. А теперь, под солнцем Италии, растаяли северные мечты; он видел при дневном свете подлинную душу и подлинное тело любимой. Как непохожа она была на дикую козочку, пленницу Парижа, как непохожа на молодую женщину с улыбкой святого Иоанна, которую он снова обрел как-то вечером, вскоре после ее замужества, чтобы тут же потерять! Маленькая умбрийская мадонна расцвела, превратилась в прекрасную римлянку.
Color verus, corpus solidum et succi plenum [56]56
Живой румянец, крепкое, полное жизненных соков тело (лат.).
[Закрыть].
Ее черты приобрели гармоническую округлость; ее тело дышало благородной томностью. От нее исходил покой. Она воплощала напоенную солнцем тишину, безмолвное созерцание, наслаждение мирной жизнью, – все то, чего никогда полностью не познают северяне. От прежней Грации сохранилась главным образом безграничная доброта, которой были насыщены все ее чувства. Но в ясной улыбке Грации можно было прочесть много нового: печальную снисходительность, легкую усталость, уменье разбираться в людях, мягкую иронию, спокойную рассудительность. Годы как бы сковали Грацию ледком, ограждая ее от сердечных заблуждений; она редко раскрывала свою душу; и ее нежность, ее зоркая улыбка были всегда настороже против порывов страсти, которые с трудом подавлял Кристоф. В то же время у нее были свои слабости, беспомощность в жизненных испытаниях, кокетливость, над которой она сама посмеивалась, но не пыталась преодолеть. Она не умела бороться ни с обстоятельствами, ни с собой, покорный фатализм был присущ этой бесконечно доброй и немного усталой душе.
Грация принимала у себя многих и без особого разбора – так, по крайней мере, казалось на первый взгляд; но ее друзья принадлежали в большинстве своем к тому же миру, что и она, дышали тем же воздухом, приобрели те же привычки; это общество представляло довольно гармоническое целое, резко отличавшееся от того, что Кристоф наблюдал в Германии и во Франции. Большинство из этих людей принадлежало к старинным итальянским фамилиям, оздоровленным браками с иностранцами; среди них царил внешний космополитизм – сочетание четырех главных языков и интеллектуального багажа четырех великих наций Запада. Каждый народ вносил туда свой личный вклад: евреи – свое беспокойство, англосаксы – свою флегму, но все это тотчас же расплавлялось в итальянском тигле. Когда века владычества баронов-грабителей высекают в расе такой надменный и алчный профиль хищной птицы, то, как бы ни менялся металл, оттиск остается неизменным. Некоторые из этих лиц, казавшихся типично итальянскими, – улыбка Луини, сладострастный и спокойный взгляд Тициана, цветы Адриатики или ломбардских равнин, – расцвели в действительности на северных деревьях, пересаженных в древнюю латинскую почву. Какие бы краски ни были растерты на палитре Рима, основным тоном всегда будет римский.