355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ромен Роллан » Жан-Кристоф. Книги 6-10 » Текст книги (страница 41)
Жан-Кристоф. Книги 6-10
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:40

Текст книги "Жан-Кристоф. Книги 6-10"


Автор книги: Ромен Роллан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 51 страниц)

Кристоф не способен был разобраться в своих впечатлениях, но он восхищался вековой культурой, древней цивилизацией, которой дышали эти люди, зачастую довольно ограниченные, а иногда даже более чем посредственные. Едва уловимый аромат, проявляющийся в мелочах, грациозная обходительность, мягкие манеры, доброжелательность, не лишенная насмешливости, сознание собственного достоинства, острый взгляд и улыбка, живой и беспечный ум, скептический, непринужденный и притом разносторонний. Ничего резкого, грубого. Ничего книжного. Здесь можно было не бояться встречи с каким-нибудь психологом из парижских салонов, подстерегающим вас за стеклами своего пенсне, ни с капральскими повадками какого-нибудь немецкого доктора. Это были просто люди, и люди очень человечные, подобно друзьям Теренция и Сципиона Эмилиана {123} !

Homo sum {124}

Красивый фасад! Жизнь была скорее кажущейся, чем реальной. А под этим фасадом скрывалось неисправимое легкомыслие, свойственное светскому обществу всех стран. Но характерной национальной особенностью здешнего общества была лень. Французское легкомыслие сопровождается лихорадочной нервозностью – непрерывная деятельность мозга, даже когда он работает на холостом ходу. Итальянский мозг умеет отдыхать. Пожалуй, даже слишком часто. Сладостно дремать в жаркой тени, на теплой подушке мягкого эпикурейства и иронического ума, очень гибкого, довольно любознательного и весьма безразличного по существу.

У всех этих людей не было твердых убеждений. С одинаковой легкостью они брались и за политику и за искусство. Среди них попадались обаятельные натуры, прекрасные лица итальянских патрициев, с тонкими чертами, умным и мягким взглядом, спокойными манерами, изысканным вкусом и чувствительным сердцем, которые любили природу, старинную живопись, цветы, женщин, книги, хороший стол, свою родину и музыку… Они любили все, ничему не отдавая предпочтения. Порою казалось, что они ничего не любят. Любовь, однако, занимала большое место в их жизни, но при условии, чтобы она не нарушала их покоя. Любовь их была так же апатична и ленива, как они сами, даже страсть легко приобретала характер супружеских отношений. Их хорошо развитый и гармоничный ум приспособился к инертности, благодаря чему противоположные мнения сталкивались, не задевая друг друга, спокойно уживаясь, сглаженные, притупленные, ставшие безобидными. Они боялись твердых убеждений, крайних партий, предпочитая половинчатые решения и половинчатые мысли. Они придерживались консервативно-либеральных взглядов. Им нужны были политика и искусство, стоящие где-то посредине, наподобие тех климатических станций, где не рискуешь получить одышку или сердцебиение. Они узнавали себя в ленивых персонажах Гольдони или в ровном и рассеянном свете Мандзони {125} . Однако это не нарушало их очаровательной беспечности. Они не могли бы сказать, как их великие предки: «Primum vivere» [57]57
  Прежде всего жить (лат.).


[Закрыть]
, а скорее «Dapprima, quieto vivere» [58]58
  Прежде всего жить спокойно (итал.).


[Закрыть]
.

Жить спокойно. Таково было тайное желание всех, даже самых энергичных, даже тех, кто руководил политикой. Любой из этих маленьких Макиавелли {126} , повелевающих собой и другими, с трезвым и скучающим умом, с сердцем, столь же холодным, как и голова, умеющих и дерзающих пользоваться всеми средствами для достижения своей цели, готовых пожертвовать друзьями во имя своего честолюбия, способен был пожертвовать своим честолюбием ради одного: священного quieto vivere. Они испытывали потребность в длительных периодах прострации. Когда это состояние проходило, они чувствовали себя свежими и деятельными, как после хорошего сна; эти степенные мужи, эти бесстрастные мадонны вдруг ощущали нестерпимую жажду поговорить, повеселиться, предаться кипучей деятельности: им необходимо было найти разрядку в потоке слов и жестов, в парадоксальных остротах, в забавных шутках, – они разыгрывали оперу-буфф. Среди этой галереи итальянских портретов редко попадались люди с переутомленным умом, с металлическим блеском зрачков, с изможденными от напряженной умственной работы лицами, какие встречаются на севере. Однако здесь, как и всюду, не было недостатка в людях, которые страдали и скрывали свои раны, стремления, заботы под личиной равнодушия и с наслаждением погружались в оцепенение. Не говоря уже о тех, чьи странные, причудливые и непонятные выходки свидетельствовали о некоторой неуравновешенности, свойственной очень древним расам, подобно трещинам, избороздившим почву римской Кампаньи.

Томная загадочность этих душ, спокойные и насмешливые глаза, где таилась скрытая трагедия, были не лишены очарования. Но Кристоф не желал замечать этого. Он бесился, видя, что Грация окружена пустыми и остроумными светскими людьми. Он злился на них и злился на нее. Он дулся на нее так же, как и на Рим. Он стал бывать у нее реже, он собрался уезжать.

Кристоф не уехал. Помимо своей воли он начал ощущать влечение к итальянскому обществу, которое вначале так раздражало его.

Теперь он уединился. Он бродил по Риму и его окрестностям. Небо Рима, висячие сады, Кампанья, залитое солнцем море, опоясывающее ее наподобие золотого шарфа, открыли ему мало-помалу тайну этой волшебной земли. Он поклялся, что и шагу не сделает для осмотра мертвых памятников: они вовсе не интересуют его; он ворчливо заявлял, что подождет, пока они сами придут к нему. И они пришли; он встретил их случайно, во время своих прогулок по Городу Холмов. Он увидел, не ища его, и Форум, рдеющий на закате солнца, и полуразрушенные арки Палатина, в глубине которых сверкает лазурь бездонного голубого неба. Он бродил по необъятной Кампанье, по берегу красноватого Тибра, засоренного илом и похожего на топь, – вдоль разрушенных акведуков, напоминающих гигантские остовы допотопных чудовищ. Густые скопища черных туч ползли в голубом небе. Крестьяне, верхом на лошадях, палками гнали через пустынную Кампанью стада огромных серых буйволов с длинными рогами; а по древней дороге, прямой, пыльной и голой, молча шли, сопровождая вереницу низкорослых ослиц и ослят, пастухи, похожие на сатиров, с мохнатыми шкурами на бедрах. В глубине, на горизонте, развертывались олимпийские линии Сабинской горной цепи, а на другом краю небесного свода вырисовывались городские стены и черные силуэты пляшущих статуй, увенчивающих фасад храма святого Иоанна. Тишина… Огненное солнце… Ветер пронесся над равниной. На безголовой, поросшей пучками травы статуе с перекинутым через руку плащом неподвижно лежала ящерица; она мерно дышала, наслаждаясь ярким светом. И Кристоф, у которого звенело в ушах от солнца (а порой и от кастельского вина), улыбаясь, сидел подле разбитого мрамора на черной земле, сонный, окутанный забвением, упиваясь спокойной и могучей силой Рима. И так до сумерек. Тогда сердце его вдруг охватывала тоска, и он бежал из мрачного одиночества пустыни, где угасал трагический свет… О земля, пламенная земля, страстная и безмолвная земля! В твоей тревожной тишине я слышу еще трубы легионов. Как неистово бушует жизнь в твоей груди! Как ты жаждешь пробуждения!

Кристоф нашел людей, в сердцах которых еще тлел вековой огонь. Он сохранился под могильным пеплом. Казалось, что этот огонь угас вместе с глазами Мадзини {127} . Теперь он разгорался. Все такой же. Немногие желали его видеть. Он нарушал покой спящих. Это был яркий и резкий свет. Молодые люди, которые несли его (самому старшему еще не былои тридцати пяти лет), – избранники, пришедшие со всех концов мира, свободомыслящие, различные по темпераменту, воспитанию, убеждениям и верованиям, – все они объединились в культе этого огня новой жизни. Партийные ярлыки, разница мировоззрения не имели для них значения, – главное «мыслить смело». Быть искренними, дерзать в мыслях и делах. Они беспощадно встряхивали свой спящий народ. После политического возрождения Италии, воскресшей из мертвых по зову героев, после ее еще совсем недавнего экономического возрождения они решили вырвать из могилы итальянскую мысль. Их оскорбляла и причиняла страдание трусливая и ленивая расслабленность избранного общества, его духовное малодушие и пустословие. Их голоса громко звучали в тумане риторики и морального рабства, скопившегося в течение веков в душе родины. Они вдохнули в нее свой беспощадный реализм и неподкупную честность. Со всем пылом они стремились к ясному пониманию, за которым следует энергичное действие. Способные при случае пожертвовать своими личными склонностями во имя долга, во имя дисциплины, которая подчиняет отдельного человека интересам народа, они сохранили тем не менее высокий идеал и чистые стремления к истине. Они любили ее пылко и благоговейно. Один из вождей этой молодежи [59]59
  Джузеппе Преццолини, который вместе с Джиованни Папини руководил тогда группой «Ля Воче» («Голос»). – Р. Р.


[Закрыть]
, когда противники оскорбили его, оклеветали и угрожали ему, ответил с величавым спокойствием:

«Уважайте истину! Я не злопамятен и обращаюсь к вам с открытым сердцем. Я забыл зло, причиненное вами, как и то, что я, быть может, причинил вам. Будьте правдивы! Нет совести, нет жизненного величия, нет уменья жертвовать собою, нет благородства там, где свято, строго и сурово не уважают истину. Выполняйте этот трудный долг. Ложь развращает того, кто ею пользуется, гораздо раньше, чем губит того, против кого она направлена. Какой прок в том, что этим вы быстро добьетесь успеха? Корни вашей души повиснут в пустоте, в почве, изъеденной ложью. Я говорю с вами не как противник. Мы затронули вопрос, стоящий выше наших разногласий, даже если вы прикрываете свои страсти именем родины. Есть нечто более великое, чем родина, – человеческая совесть. Есть законы, которые вы не смеете нарушать, если не хотите стать плохими итальянцами. Перед вами только человек, ищущий истину; вы должны услышать его зов. Перед вами только человек, который страстно жаждет увидеть вас великими и чистыми и хочет трудиться вместе с вами. Ибо независимо от того, хотите вы или нет, мы будем трудиться сообща со всеми, кто трудится в союзе с истиной. Все, что мы создадим (и чего мы даже не можем предвидеть), будет отмечено нашей общей печатью, если только действовать согласно истине. Главное в человеке – его чудесная способность искать истину, любить ее, видеть ее и жертвовать собою во имя ее. Истина, изливающая волшебное дыхание своего могучего здоровья на всех, кто владеет тобою!..»

Когда Кристоф впервые услышал эти слова, они показались ему эхом его собственного голоса; он почувствовал, что эти люди братья ему. Быть может, когда-нибудь случайности борьбы народов и различие идей заставят их вступить в ожесточенный бой, но, друзья или враги, они принадлежат, они будут принадлежать к одной человеческой семье. Они это знали, как и он. Они знали это даже раньше, чем он. Они знали его еще до того, как он узнал их, ибо они были друзьями Оливье. Кристоф обнаружил, что произведения его друга (несколько томиков стихов и критические очерки), известные в Париже лишь немногим, были переведены этими итальянцами, и они любили их так же, как и сам Кристоф.

Позже Кристофу пришлось обнаружить, какая непроходимая пропасть отделяла этих людей от Оливье. В своих суждениях о других они оставались только итальянцами, не способными сделать усилие и выйти за ограниченные рамки мышления своего народа. Откровенно говоря, они находили в произведениях иностранцев только то, что стремился обнаружить их национальный инстинкт; зачастую они брали лишь то, что сами подсознательно вкладывали туда. Посредственные критики и плохие психологи, они были чересчур заняты самими собой и поглощены своими страстями, даже когда больше всего стремились к истине. Итальянский идеализм не способен к самозабвению; его отнюдь не интересуют отвлеченные мечтания Севера; он сводит все к себе, к своим желаниям, к своей расовой гордости, к стремлению возродить величие нации. Сознательно или нет, но он всегда работает на terza Roma {128} . Нужно признать, что на протяжении веков он не слишком утруждал себя, чтобы осуществить эту мечту! Красивые итальянцы, созданные для деятельности, действуют лишь в порыве страсти и быстро устают, но когда в них бурлит страсть, она возносит их над всеми другими народами; они доказали это на примере своего Risorgimento {129} . Это был могучий вихрь, который подхватил итальянскую молодежь всех партий – националистов, социалистов, неокатоликов, свободных идеалистов – всех неукротимых итальянцев, преисполненных надежд и стремлений быть гражданами императорского Рима, властелина вселенной.

Сначала Кристоф замечал только их благородный пыл и общие антипатии, объединявшие его с ними. Они легко сговаривались, когда речь шла о презрении к светскому обществу, к которому Кристоф питал злобу из-за предпочтения, отдаваемого ему Грацией. Они ненавидели гораздо больше, чем Кристоф, это благоразумие, эту апатию, эти компромиссы, шутовство, половинчатость высказываний, двуличность, ловкое маневрирование между всеми возможностями, боязнь решиться на что-нибудь, эти красивые фразы и вкрадчивость. Крепыши-самородки, всем обязанные только себе, не имевшие ни средств, ни времени окончательно отшлифовать себя, они охотно утрировали свою природную грубость и свой несколько резкий тон неотесанных contadini [60]60
  Крестьян (итал.).


[Закрыть]
. Им хотелось, чтобы их услышали. Им хотелось, чтобы с ними дрались. Что угодно, только не безразличие! Чтобы пробудить энергию своей расы, они с радостью согласились бы стать ее первыми жертвами.

А пока их не любили, и они ничего не сделали, чтобы их полюбили. Кристоф потерпел неудачу, задумав рассказать Грации о своих новых друзьях. Они были неприятны ее спокойной, уравновешенной натуре. Пришлось согласиться с ней, что присущая им манера защищать самые благородные идеи вызывала зачастую враждебное к ним отношение. Они были насмешливы и задиристы, и их суровая критика граничила с оскорблением, даже по отношению к людям, которых они вовсе не хотели обижать. Они были слишком самоуверенны, слишком скоры на выводы и категоричные утверждения. Они занялись общественной деятельностью, еще не достигнув зрелого развития, и потому бросались от одного увлечения к другому, всегда проявляя одинаковую нетерпимость. С искренним пылом, не щадя сил, целиком отдаваясь делу, они сгорали от избытка рассудочности, от преждевременно изнуряющей работы. Молодой, едва вылупившейся мысли вредно находиться под ярким солнцем. Оно обжигает душу. Все подлинное и полезное требует времени и тишины. А им не хватало ни времени, ни тишины. В этом несчастье многих итальянских талантов. Торопливая и бурная деятельность – точно алкоголь. Вкусившему его уму трудно потом отвыкнуть, и нормальное развитие подвергается риску быть извращенным и искаженным навсегда.

Кристоф ценил терпкую свежесть этой резкой прямоты, особенно по контрасту с пошлостью людей золотой середины (vie di mezzo), которые вечно боятся скомпрометировать себя и ловко ухитряются не говорить ни да, ни нет. Но вскоре ему пришлось убедиться, что спокойный ум и обходительность светских людей тоже имеют свои преимущества. Постоянная ожесточенная борьба, в которой жили его друзья, утомляла. Кристоф считал своим долгом бывать у Грации, чтобы защищать их. Иногда же он шел к ней, чтобы забыть о них. Разумеется, у него было сходство с ними. Пожалуй, даже слишком большое. Они теперь были такими, как Кристоф в двадцать лет. По течение жизни не идет вспять. В глубине души Кристоф прекрасно сознавал, что сам он распрощался с неистовством юности и стремится к покою, тайной которого, казалось, владели глаза Грации. Почему же это возмущало его в ней? Да просто в силу эгоизма, присущего любящим. Кристоф хотел один наслаждаться этим покоем. Ему было нестерпимо, он не мог примириться с тем, что Грация щедро расточает свое тепло на первых встречных, что она всех оделяет своим чарующим радушием.

Грация читала в его душе и, с присущей ей милой откровенностью, как-то сказала Кристофу:

– Вы сердитесь, что я такая? Не нужно идеализировать меня, мой друг. Я женщина, и не лучше других. Я не ищу общества, но, признаться, оно мне приятно – точно так же, как иногда мне доставляют удовольствие не слишком хорошие спектакли, посредственные книги, – все то, что вы презираете; меня же это забавляет и успокаивает. Я не могу ни от чего отказаться.

– Как вы можете выносить этих дураков?

– Жизнь научила меня быть снисходительной. Не нужно предъявлять к ней слишком больших требований. Уверяю вас, когда имеешь возможность встречаться с хорошими людьми, не злыми, в меру доброжелательными, то это уже много. (Разумеется, при условии, если ничего от них не ждешь! Я знаю, что, обратись я к ним за помощью, около меня останется не бог весть сколько людей.) Все-таки они привязаны ко мне; а когда я встречаю капельку настоящего чувства, я не обращаю внимания на остальное. Вы сердитесь на меня, не правда ли? Простите, что я такая посредственность. Но я, по крайней мере, умею различать, что во мне плохо, что хорошо. И вам принадлежит лучшее.

– Я хотел бы иметь все, – сердито сказал Кристоф.

Но он прекрасно понимал, что она права. Он был настолько уверен в ее чувстве, что как-то после колебаний, длившихся несколько недель, спросил:

– Неужели вы никогда не захотите?..

– Чего?

– Быть моей.

Он тотчас же поправился:

– …чтобы я был вашим?

Она улыбнулась.

– Но ведь вы и так принадлежите мне, мой друг.

– Вы прекрасно знаете, что я хочу этим сказать.

Она чуточку смутилась, но взяла его за руку и посмотрела прямо в глаза.

– Нет, мой друг, – нежно сказала она.

Он умолк. Она видела, что сильно огорчила его.

– Простите, я причинила вам боль. Я знала, что вы заговорите со мной об этом. Мы должны объясниться начистоту, как добрые друзья.

– Как друзья, – грустно сказал он. – И ничего больше?

– Неблагодарный! Чего же вы еще хотите? Жениться на мне? А вспомните прошлое, когда вы были целиком поглощены моей прелестной кузиной? Мне было грустно тогда, что вы не догадываетесь о моем чувстве. Вся наша жизнь могла бы сложиться по-иному. Теперь я думаю, что так лучше. Лучше не подвергать нашу дружбу испытанию совместной жизни, той повседневной жизни, которая опошляет все самое чистое…

– Вы говорите так, потому что теперь любите меня меньше.

– О нет, я всегда любила вас одинаково.

– Я в первый раз слышу это.

– Мы не должны больше ничего скрывать друг от друга. Видите ли, я не очень верю в брак. Мой, правда, не может служить примером. Но я наблюдала и размышляла. Счастливые браки очень редки. Это даже чуточку противоестественно. Нельзя сковать воли двух существ, не искалечив одну из них, а быть может, и обе; притом это отнюдь не те страдания, которые обогащают душу.

– А вот мне, – сказал он, – напротив, кажется, что нет ничего прекраснее, чем эта жертва, союз двух сердец, слившихся воедино!

– Это прекрасно в мечтах. На самом же деле вы страдали бы больше, чем кто-либо.

– Как! Вы думаете, что у меня никогда не будет жены, семьи, детей? Не говорите этого! Я бы так любил их! Вы считаете, что это счастье недоступно мне?

– Не знаю, не думаю. Впрочем, может быть, с хорошей женой, не слишком умной, не слишком красивой, которая будет предана вам и не будет вас понимать…

– Какая же вы злая! Но вы напрасно насмехаетесь. Хорошая жена, даже если она и не слишком умная, – это прекрасно.

– Разумеется! Хотите, я подыщу вам?

– Умоляю, замолчите. Вы огорчаете меня. Как вы можете так говорить?

– Что же я такого сказала?

– Значит, вы совсем не любите меня, если можете думать о том, чтобы женить на другой?

– Наоборот, именно потому, что я люблю вас, я была бы рада сделать вас счастливым.

– Тогда, если это правда…

– Нет, нет, не нужно об этом. Говорю вам, это было бы несчастьем для вас.

– Обо мне не беспокойтесь. Клянусь, я буду счастлив. Но скажите прямо: вы думаете, что были бы несчастны со мной?

– Несчастна? О нет, мой друг. Я уважаю вас и слишком восхищаюсь вами, я никогда не могла бы быть с вами несчастной… и потом, знаете, я убеждена, что теперь меня уже ничто не могло бы сделать несчастной в полном смысле этого слова. Я слишком много пережила, я стала философом… Но, говоря откровенно (вы ведь этого требуете, не правда ли? Вы не рассердитесь на меня?)… видите ли, я знаю свои слабости; возможно, через несколько месяцев я оказалась бы настолько глупой, что почувствовала бы себя не совсем счастливой с вами; а этого я не желаю, именно потому, что питаю к вам самое святое чувство и не хочу омрачать его ничем.

Он печально сказал:

– Да, вы говорите так, чтобы смягчить удар. Я вам не нравлюсь. Во мне есть что-то отталкивающее.

– Нет, нет, уверяю вас! Не надо так огорчаться. Вы хороший и дорогой мне человек.

– Тогда я ничего не понимаю. Почему же мы не подходим друг другу?

– Потому что мы слишком разные, у нас обоих слишком ярко выраженные, слишком эгоистичные характеры.

– За это я вас и люблю.

– Я тоже. Но именно потому столкновение неизбежно.

– Нет, нет!

– Это несомненно. А может случиться и так: зная, что вы стоите выше меня, я буду упрекать себя в том, что стесняю вас своей ничтожной особой; тогда я начну подавлять себя, буду молча страдать.

Слезы навернулись на глаза Кристофа.

– О! Этого я не хочу. Нет, нет! Я предпочту любое несчастье, только бы вы не страдали по моей вине, из-за меня.

– Не огорчайтесь, мой друг… Знаете, говоря так, возможно, я льщу себе, переоцениваю себя. Может быть, я и не способна пожертвовать собой ради вас.

– Тем лучше!

– Но тогда я принесу в жертву вас и буду мучиться… Вот видите, это неразрешимо, как ни поверни. Пусть все остается по-прежнему. Разве может быть что-нибудь лучше нашей дружбы?

Он покачал головой и улыбнулся не без горечи.

– Да, все это потому, что, в сущности, вы недостаточно меня любите.

Она тоже грустно улыбнулась и сказала со вздохом:

– Может быть. Вы правы. Я уже не очень молода, мой друг. Я устала. Жизнь изнашивает, не все так сильны, как вы… О! Когда я гляжу на вас, мне иной раз кажется, что вам восемнадцать лет.

– Увы! А моя седая голова, морщины, старое лицо!

– Я хорошо знаю: вы страдали столько же, если не больше, чем я. Я вижу это. Но вы глядите на меня иногда глазами юноши, и я чувствую, как в вас бьет ключом молодая жизнь. А я, я угасла. Подумать только, куда девался мой былой пыл! То были, как говорится, хорошие времена, хотя я была в ту пору очень несчастна! А теперь у меня даже нет сил, чтобы быть несчастной! Жизнь во мне течет слабой струйкой. У меня уже не хватит безрассудства, чтобы отважиться на такое испытание, как брак. А когда-то, когда-то! Если бы некто, кого я хорошо знаю, только сделал мне знак…

– Говорите, говорите же…

– Нет, не стоит…

– Итак, если бы тогда я… О, боже!

– Что, если бы вы? Я ничего не сказала.

– Я понял. Вы очень жестоки.

– Ну, а тогда – тогда я была безумной, вот и все.

– Но ужаснее всего, что вы говорите это.

– Бедный Кристоф! Я слова не могу вымолвить, чтобы не причинить ему страдания. Я замолчу.

– Нет, нет! Говорите… скажите что-нибудь.

– Что?

– Что-нибудь хорошее.

Она рассмеялась.

– Не смейтесь.

– А вы не будьте грустным.

– Как же я могу не грустить?

– У вас нет для этого причин, уверяю вас.

– Почему?

– Потому что у вас есть подруга, которая очень любит вас.

– Правда?

– Как, вы не верите? Вы не верите моим словам?

– Повторите еще!

– Тогда вы перестанете грустить? Вы не будете слишком жадным? Вы сумеете довольствоваться нашей драгоценной дружбой?

– Придется!

– Неблагодарный, неблагодарный! А еще говорите, что любите! Право, я думаю, что люблю вас больше, чем вы меня.

– О, если бы это было возможно!

Он произнес это в таком порыве влюбленного эгоизма, что она рассмеялась. Он тоже. Он продолжал настаивать:

– Скажите!

С минуту Грация молча смотрела на него, затем вдруг приблизила свое лицо к лицу Кристофа и поцеловала его. Это было так неожиданно! У него перехватило дыхание. Он хотел сжать ее в объятьях. Но она тут же вырвалась. Стоя у двери маленькой гостиной, она посмотрела на него, приложила палец к губам, произнесла: «Тс!» – и исчезла.

С этого дня Кристоф не говорил больше Грации о своей любви, и его отношения с ней стали более непринужденными. Вместо натянутого молчания, чередующегося с едва подавляемыми вспышками резкости, пришла простая и сдержанная дружба. Таковы благодетельные плоды откровенности. Нет больше полунамеков, иллюзий, опасений. Каждый знал сокровенные мысли другого. Когда Кристоф вместе с Грацией находился в обществе чужих людей, раздражавших его своим равнодушием, и начинал нервничать, слушая, как Грация ведет с ними пустую, светскую болтовню, она тотчас же замечала это и, улыбаясь, бросала на него взгляд. Этого было достаточно – он сознавал, что они вместе, и мир водворялся в его душе.

Присутствие любимой женщины вырывает из воображения отравленное жало; лихорадка страсти утихает; душа погружается в целомудренное обладание возлюбленной. К тому же Грация излучала на всех окружающих спокойное очарование своей гармонической натуры. Всякая, даже невольная, утрировка, жест, интонация оскорбляли ее, как нечто искусственное и некрасивое. Так она постепенно влияла на Кристофа. Вначале он грыз удила, обуздывая свои порывы, но мало-помалу научился владеть собой, и это стало его силой, ибо он перестал растрачивать себя в бесплодных вспышках.

Их души слились. Грация, погруженная в полудремоту, с улыбкой вкушавшая сладость жизни, начала пробуждаться при соприкосновении с нравственной энергией Кристофа. Она стала проявлять более живой и непосредственный интерес к духовным ценностям. Она, которая почти не читала, а больше лишь перечитывала до бесконечности одни и те же старые любимые книги, начала ощущать любопытство, а вскоре и интерес к свежим мыслям. Богатый мир новых идей, о котором она знала, но куда не имела ни охоты, ни отваги вступать в одиночестве, не пугал ее теперь, когда у нее был спутник, готовый вести ее. Незаметно для себя она начала понимать, хотя и не без сопротивления, ту молодую Италию, чей боевой пыл так долго отталкивал ее.

Но это слияние душ оказалось особенно благотворным для Кристофа. В любви часто бывает, что наиболее слабым из двоих является тот, кто больше дает, не потому, что другой любит меньше, а просто у более сильного большие требования. Так Кристоф уже обогатился умом Оливье. Но его новый духовный союз был гораздо плодовитее, так как Грация принесла ему в приданое редчайшее сокровище, которым никогда не обладал Оливье, – радость. Радость в душе и в глазах. Солнечный свет. Улыбку латинского неба, которая прикрывает безобразие самых уродливых вещей, украшает цветами камни старых стен и даже печали сообщает свое спокойное сияние.

Возрождающаяся весна была союзницей Грации. Мечта новой жизни созревала в теплом неподвижном воздухе. Молодая зелень сплеталась с серебристо-серыми оливами. Под темно-красными арками разрушенных акведуков стояли усыпанные белыми цветами миндальные деревья. В проснувшейся Кампанье волновались потоки трав, вспыхивали триумфальные огни маков. На лужайках перед виллами разлились ручьи розовато-лиловых анемонов и расстилались скатерти фиалок. Глицинии карабкались по стволам зонтообразных сосен, а ветер, проносившийся над городом, был напоен ароматом роз Палатина.

Они гуляли вдвоем. Грация выходила порою из оцепенения, присущего восточным женщинам, в которое она погружалась на много часов, и становилась совсем другой; она любила гулять; высокая, с длинными ногами, с крепким и гибким станом, она походила на статую Дианы Приматиччо. Чаще всего они отправлялись на одну из вилл, которые напоминали обломки кораблекрушения, – остатки блестящего времени Рима settecento, потонувшего в волнах пьемонтского варварства {130} . Особой их любовью пользовалась вилла Маттеи, этот утес древнего Рима, у подножья которого, словно плещущие волны, обрывались холмы пустынной Кампаньи. Они шли дубовой аллеей с высоким сводом, обрамляющим мягкие, слегка вздымающиеся, подобно бьющемуся сердцу, синие очертания Альбанских гор. Сквозь листву видны выстроившиеся вдоль дороги гробницы римских супругов, их печальные лица и навеки сплетенные руки. Кристоф и Грация садились в конце аллеи, в беседке из вьющихся роз, прислонившись спиной к белому саркофагу. Ни души. Глубокий покой. Шелест фонтана, бьющего слабой, как бы изнемогающей от истомы струйкой. Они беседовали вполголоса. Грация доверчиво смотрела на своего друга. Кристоф говорил о жизни, о борьбе, о пережитых страданиях; во всем этом уже не было грусти. Рядом с ней, под ее взглядом все было просто, все было таким, как должно быть. Она тоже рассказывала Кристофу о себе. Он едва слушал ее, но ни одна из ее мыслей не ускользала от него. Он обручился с ее душой. Он смотрел на все ее глазами. Всюду он видел ее глаза – ее спокойные глаза, горевшие глубоким огнем: он видел их в прекрасных чертах полуразрушенных античных статуй, в их немом, загадочном взгляде; он видел их в небе Рима, которое влюбленно улыбалось пушистым кипарисам, и среди листьев lecci [61]61
  Каменных дубов (итал.).


[Закрыть]
, черных, блестящих, словно пронзенных стрелами солнца.

Глазами Грации Кристоф воспринял латинское искусство, оно стало доступно его сердцу. До сих пор он оставался равнодушным к творчеству итальянцев. Этот варвар-идеалист, огромный медведь, забредший сюда из германских лесов, не научился еще наслаждаться прелестью прекрасных мраморных статуй, золотящихся подобно медовым сотам. К древностям Ватикана он относился с откровенной враждебностью. Он испытывал отвращение к этим тупым лицам, к женоподобным или слишком громоздким фигурам, к банальной округлости форм, ко всем этим Гитонам и гладиаторам. Только несколько портретных скульптур снискали его благоволение, но этот жанр не интересовал его. Не б ольшую снисходительность проявил он и к мертвенно-бледным, гримасничающим флорентинцам, к страждущим, немощным мадоннам, к малокровным, чахоточным, манерным и истощенным Венерам прерафаэлитов {131} . А животно-тупые скульптуры воинов и красных потных атлетов, распространившиеся по всему миру с фресок Сикстинской капеллы, казались ему пушечным мясом. К одному лишь Микеланджело он питал тайное благоговение за его трагические страдания, за его божественное презрение и за суровое целомудрие его страстей. Он любил чистой и варварской любовью, как и великий мастер, строгую наготу его юношей, его диких и пугливых девственниц, напоминающих затравленных зверей, скорбную Аврору, мадонну с исступленными глазами и младенцем, припавшим к груди, и прекрасную Лию, которую он не прочь был бы взять в жены. Но в истерзанной душе героя он находил лишь отражение своей собственной души.

Грация распахнула перед ним двери в мир нового искусства. Он познал величавое спокойствие Рафаэля и Тициана. Он оценил царственный блеск классического гения, который подобно льву повелевает миром побежденных и укрощенных форм. Потрясающий образ великого венецианца, проникающего в самое сердце и рассеивающего своим сиянием смутный туман жизни, всепокоряющее могущество латинского разума, умеющего не только одерживать победы, но и укрощать самого себя и, победив, подчиняться суровой дисциплине, умеющего отбирать и захватывать на поле боя все самое ценное из добычи, брошенной поверженным врагом. Статуи олимпийцев и Stanze Рафаэля {132} наполнили сердце Кристофа музыкой, прекраснее творений Вагнера. Музыкой спокойных линий, благородной архитектуры, гармонических групп. Музыкой, излучаемой совершенной красотой лиц, рук, прекрасных ног, одежд и жестов. Ум. Любовь. Потоки любви бьют ключом из этих юных душ и тел. Могущество духа и наслаждения. Юная нежность, насмешливая мудрость, назойливый, жаркий запах влюбленной плоти, ясная улыбка, рассеивающая тьму и смиряющая страсти. Встали на дыбы трепетные силы жизни, и их обуздала, словно коней, впряженных в колесницу Солнца, уверенная рука хозяина…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю