Текст книги "Огонь с небес (СИ)"
Автор книги: Роман Смирнов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Арифметика была не в его пользу. Но арифметика не всё. География работала на оборону: река, болота, леса, узкие дороги, на которых колонна растягивается на километры и подставляется под фланговый огонь. Укрепления были настоящие, построенные руками ста пятидесяти тысяч человек. Тяжёлая артиллерия била дальше, чем немцы могли предположить. Радары видели их самолёты раньше, чем те видели цели. А в лесу за рубежом стояли пятьдесят танков, половина из которых КВ-1, неуязвимые для всего, что немцы способны выставить на поле боя.
В голове сложились цифры. Двенадцать дней. Может, пятнадцать. Если кадровые дивизии встанут на рубеж завтра, если связь заработает, если заслоны на стыках успеют развернуться, если транспортёры не расстреляют боезапас в первый же день – пятнадцать дней. За это время – довести эвакуацию, достроить Красногвардейский рубеж, пристрелять квадраты для флота.
Пятнадцать дней. Это двести двадцать пять тысяч человек, если эшелоны пойдут по графику. Двести двадцать пять тысяч, которые не умрут от голода зимой. Не будут есть столярный клей и кожаные ремни. Не будут хоронить детей в промёрзшей земле Пискарёвского кладбища.
Жуков, разумеется, не знал про Пискарёвское кладбище. Не знал про сто двадцать пять граммов. Не знал про дневник Тани Савичевой. Это знал другой человек, в Москве, который послал его сюда.
Но Жуков знал другое: каждый день, выигранный на рубеже, – это люди, вывезенные из города. А каждый человек, вывезенный из города, – это рот, которому зимой не нужно будет хлеба.
– Пятнадцать дней, – сказал Жуков вслух.
Адъютант посмотрел на него.
– Нужно пятнадцать дней. Дайте мне пятнадцать дней – и Ленинград будет жить.
Он развернулся и пошёл к машине. Ветер задувал с юга. Пыль на горизонте не рассеивалась.
Глава 20
Эшелоны
Нина Сергеевна Козлова работала диспетчером Московского вокзала четырнадцатый год. Она помнила наводнение тридцать третьего, когда вода залила пути и паровозы стояли по ступицы в бурой жиже. Помнила ночные эшелоны с оборудованием на восток, в тридцать девятом, когда финская война только начиналась и никто ещё не понимал, во что она выльется. Помнила запах мазута и горячего металла, перестук колёс, хриплый голос из репродуктора, который за четырнадцать лет стал для неё привычнее собственного.
Но того, что она увидела в первый день августа, она не помнила. Потому что такого не было. Никогда.
На доске расписания, которую она обновляла мелом каждые два часа, стояло: восемь эшелонов. Направление: восток, через Мгу, Волхов, Тихвин, дальше на Вологду и Череповец. Восемь составов за сутки. В мирное время через Московский вокзал за сутки проходило четыре пассажирских поезда и десяток грузовых. Восемь эшелонов с людьми казались пределом.
На второй день их стало четырнадцать.
На третий, девятнадцать.
К пятому дню Нина Сергеевна перестала стирать цифры на доске и стала писать поверх старых, потому что мел крошился быстрее, чем она успевала считать. Три вокзальных зала, забитых от стены до стены. Перроны, на которых нельзя было опустить руку, не задев чей-нибудь чемодан, чей-нибудь узел, чью-нибудь голову.
Московский вокзал стал единственным. Витебский замолчал три дня назад. Его линия шла на юг, через Гатчину к Луге, и где-то там, за Гатчиной, эта линия упиралась в войну. Последние составы с Витебского уходили под далёким гулом канонады, машинисты гнали не по расписанию, а по наитию, боясь, что следующий снаряд ляжет на пути. Теперь Витебский стоял тёмный, пустой, с выбитыми стёклами верхнего яруса, и казался черепом здания, из которого вынули жизнь.
Финляндский отпадал сразу. Его пути шли на север, к Выборгу, а на севере были финны.
Оставался Московский. Одна артерия на трёхмиллионный город. Одна ниточка, протянутая на восток, по которой текли люди, как кровь по последней незажатой вене.
И ещё Ладога. Баржи из порта, через озеро, на Новую Ладогу, на Волхов. Медленнее, опаснее, немецкая авиация охотилась за всем, что плавало. Но пять, иногда восемь тысяч человек в сутки удавалось переправить и водой.
Каганович из Москвы (Нина не знала его лично, но имя произносили как заклинание, как пароль, открывающий невозможное) перекроил расписание всей северной сети. Составы шли на восток, порожняк возвращался по обходной ветке через Кириши. Паровозы работали без отдыха, бригады менялись на ходу, на разъездах. Если бы кто-нибудь сказал Нине Сергеевне год назад, что через её вокзал за сутки будет проходить девятнадцать эшелонов, она бы рассмеялась. Горловина не пропустит, пути не выдержат, стрелки заклинит. Но горловина пропускала. Пути выдерживали. Стрелки стонали, но работали. Война, оказывается, умела расширять то, что в мирное время казалось нерасширяемым.
Нина не спала третьи сутки. Могла бы, но не имела права. Её сменщица, Валентина, слегла на второй день с сердцем, и некому было встать за доску. Нина пила крепкий чай с сахаром, по четыре кружки за смену, и чувствовала, как сахар бьёт в виски тупой тёплой волной, не давая провалиться. Глаза щипало. Мел оставлял на пальцах белые разводы, которые она уже не вытирала.
Люди.
Нина видела их тысячами, и через три дня лица слились в одно лицо. Не безликое, нет. Просто одинаковое в главном: глаза, в которых жил один и тот же вопрос. Вернёмся ли мы? И никто, никто из них не произносил его вслух, потому что произнести значило допустить, что ответ может быть «нет».
Семьи рабочих Кировского завода шли организованно, по спискам, которые заводской комитет составил за два дня. Жёны, дети, старики. Мужья оставались у станков. На перроне прощались коротко, по-рабочему: обнялись, кивнули, разошлись. Некоторые женщины плакали, но тихо, ладонью зажимая рот, чтобы дети не видели. Дети всё равно видели. Дети всегда всё видят.
Женщина с тремя чемоданами, один из которых был перевязан бечёвкой. Нина заметила её на перроне, потому что она стояла не в очереди, а в стороне, прижимая к себе этот чемодан, как ребёнка.
– Что у вас там?
– Фотографии. Альбомы. Вся жизнь. Без них не поеду.
Спорить она не стала. В вагон помещалось сорок человек, и три чемодана весили меньше, чем одно «нет» на перроне. Пусть едет. Пусть увезёт свою жизнь на восток.
Старик с орденом Красного Знамени на застиранной гимнастёрке. Гражданская война, видно по возрасту и по тому, как он стоял, по-кавалерийски, ноги чуть врозь. Нина подошла к нему, потому что он стоял у стены, не двигаясь, и смотрел на поезд так, как смотрят на гроб.
– Отец, ваш вагон восьмой, пройдёмте.
– Никуда не поеду.
– Отец…
– Я этот город защищал. В двадцатом. От Юденича. Мы его тогда отстояли. И сейчас отстоим.
– Вас внуки ждут в Вологде. Дочка ваша писала.
Он посмотрел на неё. Глаза выцветшие, водянистые, но в них стояла такая окаменевшая упрямая ясность, что Нина отступила. Старик остался. Она видела, как он уходил с вокзала, медленно, прямой, как штык. Орден поблёскивал на груди. Может, погибнет. А может, и отстоит.
Учительница с классом. Тридцать два ребёнка, от шести до двенадцати. Списки в картонной папке, перекличка каждые два часа. Учительница, молодая, лет двадцати пяти, в очках с треснувшим левым стеклом, держала класс железной рукой и срывающимся голосом. Она напомнила Нине ту, другую учительницу, из какой-то газетной заметки про эвакуацию детей из Бреста, ещё в июне, до войны. Или уже во время войны? Нина не помнила. Но чувствовала: то, что тогда казалось странным (зачем эвакуировать детей, войны же нет?), сейчас оказалось спасением. Те дети живы. В Саратове. Далеко от всего этого.
Паники не было. Нина ждала паники, готовилась к ней, боялась, но паники не было. Люди шли к вагонам по спискам, район за районом, домоуправление за домоуправлением. Списки были составлены, порядок продуман, на каждом пункте сбора стоял человек с мегафоном и стопкой бумаг. Формулировка: «Плановое перемещение населения в связи с оборонными нуждами.» Нина слышала её по десять раз в день, и каждый раз поражалась, как точно эти слова попадали в щель между правдой и паникой. Все понимали, что это эвакуация. Но слово «плановое» успокаивало. Плановое значит, есть план. Есть голова, которая думает. Есть руки, которые делают.
На четвёртый день, по дороге на смену, Нина свернула с Невского на Лиговский и увидела у школы армейский грузовик. Двое бойцов таскали в подвал мешки. Тяжёлые, по пятьдесят килограммов, судя по тому, как они кряхтели. Крупа. Рядом стоял третий, постарше, с блокнотом, и считал.
– Что это? – спросила Нина.
Боец посмотрел на неё без выражения.
– Не ваше дело, гражданочка. Проходите.
Дворник из соседнего дома, Петрович, старик с метлой, который знал всё про всех на трёх кварталах вокруг, подошёл, закурил.
– По всему городу, Нин. В каждом квартале. Подвалы забивают. Крупа, консервы, сухари. На случай чего.
– На случай чего?
Петрович посмотрел на неё, затянулся, выпустил дым.
– Ну, ты ж понимаешь. На случай.
Понимала. Не хотела, но понимала. Если поезда остановятся. Если дорогу перережут. Если город окажется один на один с зимой и войной.
– Давно это?
– С весны. Ещё до всего начали. Кто-то наверху, видать, башковитый.
С весны. До войны. Значит, не вчера решили, не спохватились, когда загремело. Готовили город загодя, ещё когда все верили, что обойдётся. Нину от этой мысли передёрнуло. Но тут же пришла другая: раз готовили, значит, не бросят. Значит, наверху думают дальше, чем она. Значит, можно работать. Можно стоять у доски, писать мелом номера эшелонов и верить, что в этих номерах есть смысл.
На четвёртый день был налёт.
Канонада к тому времени стала привычной, как шум дождя. Она шла с юга, ровная, непрерывная, и к ней привыкли так, как привыкают к боли в зубе, которую нельзя вылечить и незачем обсуждать. Но в три часа дня, между четырнадцатым и пятнадцатым эшелонами, привычный гул лопнул.
Сирена.
Протяжная, качающаяся, как вой животного, которому прищемили лапу. Нина знала этот звук. Воздушная тревога.
Люди на перронах замерли. Секунда тишины, одна секунда, в которой три тысячи человек решали, что делать. Потом движение: организованное, быстрое, без крика. Бомбоубежища под вокзалом, подвалы соседних зданий, люди текли туда ручьями, матери несли детей, старики шли быстрее, чем казалось возможным. Военный патруль направлял, показывал. Нина стояла у доски, потому что не могла бросить пост. Стояла и слушала.
Сначала зенитки. Резкие, злые хлопки, один за другим, и небо над вокзалом расцвело чёрными кляксами разрывов. Потом, через минуту, другой звук. Моторы. Не бомбардировщиков, а истребителей. Тонкий, высокий, нарастающий рёв, и Нина задрала голову и увидела: четыре точки, нет, шесть, восемь, шли наперерез чему-то, что двигалось с юго-запада, тяжело, прямо, не сворачивая.
Потом всё смешалось. Треск пулемётных очередей, далёкий, как швейная машинка. Чёрная полоса дыма по небу. Ещё одна. Кто-то падал, и это были не наши, потому что наши шли парами, прикрывая друг друга, а те, кто падал, были одиноки и медленны.
Из двенадцати бомбардировщиков до города дошли четыре. Бомбы легли на пустырь за Обводным каналом. Стёкла в зале ожидания дрогнули, но выдержали. Ни один состав не пострадал. Ни один человек на перронах не погиб.
Через двадцать минут сирена дала отбой. Люди выходили из укрытий, щурясь на свет. Нина стояла у доски, и руки у неё тряслись так, что мел выпал и покатился по полу, оставляя белую дорожку. Она подняла его, вытерла ладони о юбку и написала: «Эшелон №15, путь 2, отправление 15:40. Задержка 35 мин.»
Тридцать пять минут. Столько времени потребовалось, чтобы отбить налёт, вернуть людей на перроны и подать состав. Тридцать пять минут, которых Ленинград не потерял, потому что кто-то засёк самолёты за восемнадцать минут до подлёта и поднял истребители. Нина не знала слова «радар». Но знала, что небо над городом в этот день было не пустым.
На шестой день Нина считала.
Она сидела в своей каморке за диспетчерской, и перед ней лежал блокнот, в котором она вела учёт. Не официальный, официальные цифры шли через начальника вокзала наверх, Жданову, а оттуда в Москву. Нинин блокнот был для неё. Для памяти. Для того, чтобы не сойти с ума.
За шесть дней через Московский вокзал прошло сто шестьдесят восемь эшелонов. Двести две тысячи человек. Ещё тридцать тысяч ушли баржами по Ладоге. Итого за эти шесть дней, двести тридцать две тысячи.
Она записала эту цифру. Посмотрела на неё. Двести тридцать две тысячи. Это население среднего областного города. Целый город, пропущенный через один вокзал за шесть суток.
Плюс те, кого вывезли с начала войны. Начальник вокзала обронил цифру вчера, по телефону, не ей, но она услышала: четыреста тысяч. Итого больше шестисот тысяч. До миллиона ещё далеко.
Миллион. Нина не знала, откуда взялась эта цифра, кто её назвал, кто решил, что именно миллион нужно вывезти. Но цифра жила в воздухе вокзала, как запах мазута: все чувствовали, никто не обсуждал. Миллион, и точка. Ещё четыреста тысяч. Ещё полторы-две недели, если дорога продержится.
Если.
Про Мгу она знала не из сводок, а из разговоров путейцев, которые курили на запасных путях и говорили друг с другом так, как говорят люди, привыкшие к железу и расстояниям. Мга, узловая станция в шестидесяти километрах к юго-востоку. Через неё шли все составы на восток. Если немцы возьмут Мгу, дорога встанет. Не замедлится, не осложнится. Встанет. Намертво.
– Пока держится, – сказал путеец, затягиваясь папиросой до самого мундштука. – Но говорят, немец близко. Говорят, сорок километров.
Сорок километров. Два дневных перехода пехоты. Один рывок танковой колонны.
Закрыла блокнот. Встала. Вымыла руки под краном в углу каморки, холодная вода ударила по пальцам, и на секунду мир стал резким, ясным, как бывает после пощёчины. Она вытерла руки полотенцем, поправила волосы, вышла в зал.
Седьмой день начинался.
Последний эшелон за сутки уходил без четверти двенадцать ночи.
Нина стояла на перроне и смотрела, как состав трогается. Медленно, грузно, вагоны лязгали сцепками, колёса набирали ход. В окнах мелькали лица, некоторые прижатые к стеклу, некоторые повёрнутые внутрь, к своим. Последний вагон прошёл мимо неё, красный фонарь качнулся и поплыл в темноту, уменьшаясь, пока не стал точкой, пока не растворился.
Тишина. Перрон был пуст. Нина стояла одна, и ей казалось, что вокзал дышит вокруг неё, тяжело, как загнанная лошадь. Рельсы блестели в свете фонаря, уходя на восток, в темноту, в ту часть страны, где не стреляют, где дети спят в тёплых кроватях, где утром пахнет хлебом, а не гарью.
С юга шёл гул. Ровный, не смолкающий. Канонада. Она стала частью города, как шум Невы, как скрип трамваев. Только трамваи уже не ходили, а канонада не умолкала.
Достала из кармана папиросу. До войны не курила, считала это мужской глупостью. Начала на третий день, когда руки стали трястись и нужно было чем-то их занять. Чиркнула спичкой. Затянулась. Дым был горький, царапал горло, но руки успокаивались.
Муж на Кировском. Токарь, шестой разряд, бронь. Уехать не может. Она и не просила. Какой смысл просить о том, на что человек не согласится? Петя останется у станка, и она останется у доски, и так будет, пока всё не кончится. Как кончится, она старалась не думать.
Тысяча двести. Каждый эшелон, тысяча двести человек. Тысяча двести, которые завтра проснутся не под бомбами. Тысяча двести, за которых отвечает расписание, составленное её рукой, мелом, на чёрной доске, в зале Московского вокзала города Ленинграда.
Докурила. Бросила окурок на рельсы. Посмотрела на часы. Четыре часа до первого утреннего.
Пошла в каморку. Легла на топчан, не раздеваясь. Закрыла глаза.
В голове, как эшелон, уходящий в темноту, проплыла последняя мысль: ещё четыреста тысяч. Ещё полторы недели. Если дорога продержится.
Уснула. Рельсы за стеной гудели: шёл порожняк, возвращался за следующей тысячей.
Глава 21
Луга
Жуков стоял на КП 177-й дивизии, в шести километрах от переднего края, и слушал. Не смотрел. Слушал. Потому что артподготовку сначала слышишь, а потом видишь: сначала глухой, утробный гул, будто земля кашляет, потом нарастающий рокот, сливающийся в сплошную стену звука, и наконец вибрация, которая проходит через ноги, через живот, через грудную клетку. Блиндаж, врытый в холм, дрожал. С потолка сыпалась земля, мелкая, сухая, как мука.
Сотни стволов. Жуков определил на слух: 105-миллиметровые, основная масса. Тяжёлых мало, значит, Гёпнер экономит крупный калибр. Или его у него мало. На Западном фронте немцы начинали артподготовку с тяжёлых, а здесь шли дивизионным калибром. Это или спешка, или нехватка снарядов. И то, и другое было хорошей новостью.
Связист у телефона, бледный, с прижатой к уху трубкой, докладывал по секундам:
– Передний край под огнём. Первая и вторая траншеи. Огонь плотный, но не по всему фронту. Сосредоточен на центральном участке, от высоты сто четырнадцать до развилки дорог. Восемь километров.
Восемь километров. Жуков отметил на карте. Именно там, где он ожидал. Центральный сектор, самый прямой путь на север, к Гатчине, к городу. Рейнгардт не стал мудрить, ударил в лоб. Классика.
– Потери?
– Пока неизвестно. Связь с батальонами держится. Блиндажи выдерживают.
Блиндажи выдерживали. Три наката, которые Жуков приказал в первый же день. 105-миллиметровый снаряд пробивает два наката. Три не пробивает. Разница в одном ряду брёвен. Разница в сотнях жизней.
Артподготовка длилась сорок минут. Потом смолкла. Не постепенно, а разом, как обрезанная ножом. Тишина была оглушительнее грохота. В этой тишине Жуков услышал то, чего ждал: треск моторов. Далёкий, ровный, нарастающий. Танки.
– Пехота за танками. Первая и шестая танковые дивизии. На переднем крае определяют «тройки», «четвёрки», штурмовые орудия. До тридцати единиц на участке прорыва.
– Тридцать, – повторил Жуков. Не много. Но и не мало для восьми километров. Четыре танка на километр фронта. Достаточно, чтобы продавить пехоту, если пехота побежит.
Пехота не побежала.
177-я дивизия, кадровая, третью неделю на позициях, успевшая вкопаться и пристреляться, встретила немецкие танки огнём из всего, что имела. Противотанковые ЗиС-3, вкопанные по щит, открыли на прямой наводке с восьмисот метров. Первая «тройка» задымила, встала, развернулась на перебитой гусенице. Вторая получила снаряд в борт и загорелась. Третья прошла дальше, но расчёт второго орудия перенёс огонь и накрыл её с фланга. Четвёрка, шедшая за тройками, остановилась и начала стрелять с места, по вспышкам.
Немецкая пехота залегла перед первой траншеей. Потом поднялась и пошла снова. Станковые пулемёты ударили с фланговых позиций, перекрёстным огнём. Пехота залегла опять. И снова поднялась.
Не вмешивался. Стоял у карты, слушал доклады, считал. Пока всё шло так, как он предвидел. Немцы давили на центр. Центр держался. Но первый удар это ещё не бой. Будет второй, третий. На третьем прогрызут.
Прогрызли на втором.
В девять тридцать, после пятичасового боя, немцы ввели свежий батальон пехоты и десять «четвёрок», которые до этого стояли в резерве за лесом. Ударили в стык между вторым и третьим батальонами 177-й, там, где траншея поворачивала и образовывала мёртвое пространство, не простреливаемое с фланга. Танки прошли через первую траншею, раздавили два пулемётных гнезда, и пехота за ними хлынула в прорыв, как вода в трещину плотины.
К одиннадцати часам немцы продвинулись на три километра вглубь обороны. Заняли развилку дорог. Перед ними открывался коридор на север, прямой, по шоссе, пятнадцать километров до тыла всего рубежа. Если ввести в коридор ещё один батальон танков, обороняющиеся окажутся в мешке.
Связист протянул Жукову трубку.
– Командир 177-й, товарищ генерал армии.
Голос в трубке был хриплый, надсаженный. За ним слышались разрывы.
– Товарищ генерал армии, прорыв на участке второго батальона. Глубина три километра. Ввожу резервный батальон на левый фланг, пытаюсь отсечь пехоту от танков.
– Не пытайтесь, – сказал Жуков. – Отведите резервный батальон на рубеж «Б», займите позиции по обе стороны шоссе. Задача: не дать противнику расширить коридор. Держите стенки. Дно коридора не трогайте.
Пауза. Командир дивизии переваривал. Не трогать дно коридора значило позволить немцам идти вперёд, вглубь. Это было против всего, чему учили.
– Понял, товарищ генерал армии.
Жуков положил трубку. Повернулся к начальнику артиллерии фронта, полковнику, который стоял у второго телефона.
– Транспортёры. Огонь по квадрату четырнадцать-шесть. Там вторые эшелоны Рейнгардта, подкрепления, которые идут на помощь прорвавшимся. Три залпа. Потом откат на два километра по ветке и смена позиции.
Полковник поднял трубку, продиктовал координаты. Через четыре минуты земля вздрогнула. Не так, как при артподготовке, когда вибрация идёт ровным фоном. По-другому. Один тяжёлый удар, от которого качнулся чай в кружке на столе. Потом второй. Третий. 356 миллиметров. Полтонны в каждом снаряде. Воронка десять метров в диаметре, пять в глубину.
Транспортёр ТМ-1–14, морской ствол на железнодорожной платформе, стоял на ветке в двадцати километрах за линией фронта. После каждого залпа паровоз откатывал его на два километра, меняя позицию. Найти и подавить цель, которая стреляет из-за горизонта и после каждого выстрела исчезает, было невозможно. Немцы это поймут через час. Но час в бою это вечность.
Батарея ТМ-1–180 ударила следом: 180 миллиметров, чаще, точнее. Шесть снарядов легли в район переправы через Лугу, где скопились грузовики и тягачи. Жуков не видел результата, но через десять минут наблюдатель доложил: на переправе пожар, движение остановлено.
Теперь танки.
Этого момента он ждал с первого дня в Ленинграде. С того часа, как приказал: танковую группу не трогать. Ни одного танка на затыкание дыр. Кулак. Молот, который ждёт наковальни.
Наковальня была готова. Немцы втянулись в коридор прорыва. Три километра вглубь, восемь в ширину. Впереди у них открытое шоссе. Позади, отсечённые огнём транспортёров, вторые эшелоны. Они шли вперёд, потому что вперёд было можно, а назад уже опасно.
– Танковая группа, – сказал Жуков. – Выдвижение. Удар во фланг прорыва с востока. Маршрут: через лес, по просеке, выход к шоссе в районе отметки двести три. Атака с ходу.
Приказ ушёл по проводу. Кабель закопан на метр, не перебьют.
Двадцать КВ-1 и тридцать Т-34, простоявшие в лесу девять суток, замаскированные, заправленные, с полным боекомплектом, завели моторы. Рёв дизелей прокатился по лесу, распугав птиц, которые ещё оставались в этом лесу, несмотря на войну. Птицы улетели. Танки пошли.
КВ-1 выходили из леса на фланг немецкой колонны в одиннадцать сорок. Немецкие танкисты увидели их с расстояния восемьсот метров и в первые секунды не поверили. КВ они видели и раньше, в Прибалтике. Но там их было по два-три, россыпью. Здесь КВ появились оттуда, откуда их не ждали: с фланга, из леса, который на немецких картах был помечен как непроходимый для тяжёлой техники.
Лес был проходим. Жуков проверил лично, на четвёртый день, проехав по просеке на «эмке» и замерив ширину. Три с половиной метра. КВ-1 в ширину три метра двадцать. Прошёл.
Первый КВ открыл огонь с семисот метров. 76-миллиметровый снаряд пробил «тройку» в борт, прошёл навылет и ушёл в землю за ней. «Тройка» вспыхнула. Второй КВ ударил по «четвёрке», стоявшей на шоссе. Башню заклинило, экипаж полез наружу. Третий, четвёртый, пятый, они выходили из леса один за другим, разворачиваясь веером, и каждый нёс на себе сто миллиметров лобовой брони, которые не мог пробить ни один немецкий танк на поле боя.
«Тройки» стреляли в ответ. Снаряды их 50-миллиметровых пушек попадали в лобовую плиту КВ и отскакивали, оставляя вмятины. Как горох о стену. Экипажи «троек» это видели и понимали, что воюют против чего-то, с чем их оружие не справляется.
Т-34 ударили с другой стороны. Тридцать машин вышли на западный фланг коридора, перекрёстный огонь, колонна зажата на шоссе между лесом и рекой. Немецкие танки, вошедшие в прорыв, оказались без пехотной поддержки (пехота залегла под пулемётами 177-й на стенках коридора) и без подкреплений (транспортёры отсекли огнём вторые эшелоны).
Бой длился полтора часа. К часу дня коридор был закрыт.
Самого боя он не видел. Видел карту, слушал доклады, передвигал фишки. Но когда в два часа пришла сводка потерь, он прочитал её дважды.
Уничтожено танков противника: тридцать шесть. Из них двенадцать от огня КВ-1, восемь от Т-34, девять от противотанковой артиллерии, семь от гранат и бутылок с зажигательной смесью (пехота 177-й добивала то, что остановилось). Подбито и брошено: ещё четыре. Потери пехоты противника: до восьмисот убитых и раненых, по предварительным оценкам. Шесть орудий.
Свои потери. Жуков прочитал эту часть медленнее.
Шесть КВ-1. Два сгорели: 88-миллиметровые зенитки, которые немцы выкатили на прямую наводку. Четыре подбиты, три из них можно восстановить в полевых условиях. Шесть Т-34: два от 88-миллиметровых, два подорвались на минах, два подбиты короткоствольными «четвёрками» в борт на ближней дистанции.
Пехота: тысяча сто убитых и раненых. 177-я дивизия потеряла семнадцать процентов личного состава за один день. Тяжело. Но дивизия боеспособна. И рубеж стоит.
В то же время, в шестидесяти километрах к юго-западу, в штабе 41-го моторизованного корпуса, генерал Рейнгардт читал доклад командира 6-й танковой дивизии.
Доклад был короткий. Рейнгардт любил короткие доклады, потому что длинные обычно означали, что командир прячет плохие новости за многословием. Этот командир не прятал.
Прорыв ликвидирован. Все достигнутые рубежи утрачены. Противник контратаковал тяжёлыми танками с двух флангов, одновременно накрыв тыловые коммуникации артиллерией неизвестного калибра с закрытых позиций. Позиции артиллерии не обнаружены. Попытки подавить ответным огнём результата не дали.
Потери за день: тридцать восемь танков безвозвратно, четыре подбиты. Из тридцати восьми двенадцать от тяжёлых танков, которые, цитата, «наши орудия не пробивают ни в лоб, ни в борт на дистанциях менее пятисот метров». Пехоты до восьмисот убитых и раненых. Шесть противотанковых орудий.
Рейнгардт отложил доклад. Встал, подошёл к карте. Лужский рубеж тянулся по ней жирной красной линией, и утром эта линия казалась ему тонкой, как нитка. Сейчас она выглядела иначе.
Артиллерия неизвестного калибра. Его начальник штаба, педантичный саксонец, подсчитал по воронкам: не менее 350 миллиметров. Такого калибра у русской полевой артиллерии быть не могло. Береговая? Корабельная? Но до моря сто тридцать километров. Железнодорожная? Возможно. Но откуда у русских 350-миллиметровые железнодорожные орудия?
Откуда у русских тяжёлые танки, которые не берёт 50-миллиметровая пушка? Это Рейнгардт знал: КВ-1 и Т-34 появились ещё в Прибалтике. Но там их было мало, по два-три, и они действовали поодиночке. Здесь ударили пятьдесят машин, разом, координированно, с двух флангов. Это не отчаянная контратака. Это спланированная операция. Кто-то на той стороне умел воевать.
Рейнгардт поднял трубку и позвонил Гёпнеру. Доклад был сух, точен, без эмоций.
– Прорыв ликвидирован. Потери значительные. Ввод в бой резервов не изменит ситуацию без подавления тяжёлой артиллерии противника. Рекомендую оперативную паузу для перегруппировки и подтягивания средств усиления. Необходимы 88-миллиметровые зенитные орудия для борьбы с тяжёлыми танками и авиаразведка для обнаружения железнодорожной артиллерии.
Гёпнер молчал. Потом:
– Сколько времени?
– Три дня. Минимум.
Три дня. Рейнгардт положил трубку и подумал о том, что за всю французскую кампанию ни разу не просил оперативной паузы. Ни разу. Франция сдалась за шесть недель, и ни один рубеж не стоил трёхдневной остановки. Здесь, на этой реке, в этих болотах, противник заставил его остановиться.
Рейнгардт ещё не знал, что пауза обойдётся ему дороже, чем он думал. Три дня для него. Три дня для Жукова. Три дня, за которые по железной дороге из Ленинграда уйдут ещё девяносто тысяч человек.
Был ещё воздух.
В десять утра, когда бой на земле шёл третий час, Люфтваффе подняло тридцать Ю-87, «Штуки», пикировщики. Задача: добить оборону на рубеже, разбить траншеи, подавить артиллерию. «Штуки» шли тремя группами по десять, с юго-запада, на высоте три тысячи метров, без истребительного прикрытия. Истребители были заняты на других участках, и командование решило: русские ВВС на этом направлении слабы, прикрытие не обязательно.
Три радарные станции засекли их за сто двадцать километров. Через минуту информация поступила на КП ПВО фронта. Ещё через минуту два истребительных полка получили приказ.
Шестьдесят машин поднялись с аэродрома Горелово за семь минут. Шли парами, ведущий и ведомый, набирая высоту на курсе перехвата. Встретили «Штуки» в сорока километрах от рубежа, до цели.
«Штуки» без истребительного прикрытия были уязвимы. Тихоходные, тяжело нагруженные бомбами, с ограниченным обзором назад. Пары истребителей атаковали сверху: ведущий бил по головной машине, ведомый прикрывал от стрелков. Первая «Штука» задымила и пошла к земле, разматывая за собой чёрный хвост. Вторая. Третья.
Строй развалился. Часть пикировщиков сбросила бомбы куда попало, в лес, в болото, в пустые поля, и повернула назад. Часть попыталась прорваться к цели, но пары истребителей преследовали их, не давая выйти на боевой курс.
Из тридцати Ю-87 четырнадцать были сбиты. Остальные шестнадцать ушли, не выполнив задачу. На земле, на позициях 177-й дивизии, не упала ни одна бомба.
Рейнгардт узнал об этом через час. Начальник штаба доложил: авиаподдержка не состоялась, потери Люфтваффе четырнадцать машин, русские знали о налёте заранее.
– Знали заранее, – повторил Рейнгардт. – Как?
Начальник штаба пожал плечами.
– Неизвестно. Их истребители были на курсе перехвата до того, как наши вышли на рубеж атаки. Будто знали, откуда и когда мы летим.
Рейнгардт не ответил. Он не знал слова «радар». Но он знал, что что-то изменилось. Что-то, чего не было в Польше, во Франции, в Прибалтике. Русские воевали по-другому. И ему нужно было понять, как именно, пока это «по-другому» не стоило ему корпуса.
Вечер. КП фронта.
Жуков сидел за столом. Перед ним лежала сводка, карта, три остывших кружки чая. За стеной блиндажа шёл мелкий дождь, первый за две недели, и земля пахла мокрой глиной.
Он поднял трубку и назвал номер. Щелчки, треск, гудки. Москва.
– Слушаю, – сказал Сталин.
– Товарищ Сталин, докладывает Жуков. Лужский рубеж. Сегодня противник нанёс удар по центральному сектору силами двух танковых дивизий. Прорыв на глубину три километра, фронт восемь. Прорыв ликвидирован контрударом танковой группы. Рубеж удержан.




























