355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Подольный » Фантастика 1968 » Текст книги (страница 6)
Фантастика 1968
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:47

Текст книги "Фантастика 1968"


Автор книги: Роман Подольный


Соавторы: Владимир Михайлов,Илья Варшавский,Дмитрий Биленкин,Павел (Песах) Амнуэль,Александр Горбовский,Всеволод Ревич,Владимир Малов,Ромэн Яров,Валентина Журавлева,Евгений Муслин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)

8

Утром городская газета вышла с портретом Галактионыча чуть ли не во всю первую полосу. Днем по всем каналам связи на школу обрушился поток поздравлений, приходящих со всех концов света. А наш черед поздравить Галактионыча с его стосорокалетием пришел вот только сейчас.

Когда в начале коридора мелькнул синий халат Галактионыча, Алеха покинул свой наблюдательный пункт возле двери и рванулся в класс.

– Идет! – прошелестело по классу.

Примерно так же, наверное, засуетились на палубах матросы Колумбовых кораблей после того, как один из них разглядел с мачты Американский материк и оповестил об этом товарищей. Маленькая площадка перед кафедрой Галактионыча, на которой только что каким-то чудом размещались все академики, минус поставленный на часы Алеша, опустела в течение секунды. На кафедре в одиночестве остался огромный букет цветов. Букет алел, пламенел, желтел, чернел, белел – в нем были все цвета и всевозможные их оттенки. Кто-то, убегая от кафедры на свое место, догадался в последнюю секунду зажечь на световой доске число, месяц и год, и ярко-красная надпись, размахнувшаяся на полдоски, была, вероятно, первым зрительным впечатлением Галактионыча, когда он появился на пороге. А мы к этому времени уже все спокойно стояли за своими столами.

Галактионыч остановился на пороге. Нам показалось – за секунду он успел взглянуть в глаза каждому. И сейчас я думаю, что в наших глазах увидел что-то новое, необычное и улыбнулся нам только поэтому.

– Здравствуйте, академики! – сказал негромко Галактионыч.

Букет на кафедре алел, голубел, желтел…

– Спасибо! – сказал Галактионыч, улыбаясь все так же – и грусть и радость были в этой улыбке одновременно. – Спасибо, ребята, – и быстро пошел к кафедре.

И улыбка на его лице осталась прежней…

Дни рождения бывали, конечно; у каждого из нас. И тогда папы и мамы, бабушки что-нибудь хорошее нам дарили и умели еще сказать при этом что-то такое, отчего на сердце становилось легко-легко, словно включили вдруг Установку; И нам хотелось сказать учителю что-нибудь, чтобы он помнил эти слова долго-долго. Но мы вдруг словно онемели, и ни у кого, не только у одного меня, не было тогда в голове хоть сколько-нибудь путной мысли, которую можно было бы превратить в эти самые хорошие слова. Мы молчали, чувствуя себя неловкими и неуклюжими, но Галактионыч, как всегда, сам пришел нам на помощь.

– Не надо ничего говорить, – все так же негромко сказал учитель. – Я и так все хорошо понял. – И тронул цветы пальцами. – Спасибо…

С тех пор я много раз слышал, как говорят это слово «спасибо»; есть много способов его произнести и тысячи разных оттенков, с которыми оно воспринимается, но никто еще с тех пор не говорил мне это «спасибо» так, как сказал тогда наш учитель.

Мы сели. Каждый из нас не сводил с Галактионыча глаз.

Накануне мы задержались в школе допоздна; не сомневаюсь, что некоторым пришлось даже иметь серьезные объяснения с родителями. Мы придумали не меньше тысячи предметов, которые могли бы подарить Галактионычу, но все это было не то, что надо.

Идея принадлежала Леночке Голубковой. Леночку осенило в тот самый момент, когда к сердцам нашим уже подступало отчаяние. Леночка наморщила лобик, подняла на нас свои синие глаза и даже не сказала, прошептала скорее:

– Ребята! А что, если мы подарим ему радость на целый день?! Хорошее настроение?!

Леха даже ударил кулаком по столу – это было как раз то! Прежде чем подарить радость всем, мы могли подарить ее только одному человеку. Это был и подарок и эксперимент одновременно, еще один шаг к нашей конечной цели. Леха, по-моему, уже совсем собрался сказать Леночке что-нибудь одобрительное, но тут она выпалила:

– А на кафедру мы поставим букет. Красивый-красивый…

…Галактионыч сидел за своей кафедрой. В глубине одного из ее ящиков была спрятана Установка Радости, настроенная на оптимальный режим работы. Галактионыч должен был испытывать сейчас бодрость, прилив сил, отличное настроение. Учитель улыбался нам из-за огромного букета.

И вдруг сказал:

– Ребята, вы подарили мне сегодня хорошее настроение. И больше мне ничего не надо.

Мы остолбенели.

– Вот этим, – Галактионыч еще раз тронул пальцами цветы. – А еще тем, что не могли сказать мне ни слова, волновались. И этим тоже…

И начался обычный урок…

9

…Обо всем, что связано у меня с этой Установкой Радости, может, когда-нибудь я напишу совсем по другому. Это будет рассказ о тех же самых событиях – о том, как мне удалось ее впервые собрать, как мы решили дарить всем людям Земли ежедневную хорошую порцию радости, о наших муках, связанных с усовершенствованием Установки, о том, как первый такой подарок мы сделали Галактионычу в день его рождения.

Это будет рассказ о тех же самых людях – Алешке Кувшинникове, вечно что-то придумывающем, увлекающемся; постоянном отличнике Андрюше Григорьеве, авторе серьезного дополнения к учебнику физики по разделу «Оптика»; о Толике Сергееве, нескладном, невезучем и добром; о маленькой синеглазой и застенчивой Леночке Голубковой; вообще обо всех наших.

И все-таки это будет совсем другой рассказ: я стану старше… А если потом, когда пройдет еще какоето время, мне захочется написать об этом и в третий раз, это будет уже третий рассказ…

Галактионыч сказал нам однажды: с течением времени взгляды твои меняются, в них появляется что-то новое, на одни и те же события смотришь по-разному. И если б какой-нибудь писатель несколько раз в жизни переписывал заново одну из своих книг, полностью сохраняя прежний сюжет, рассказывая о тех же поступках и взаимоотношениях тех же героев, каждый раз все равно получались бы разные произведения: они вызывали у читателей разные мысли, даже если прочитать все подряд. Сначала мне не очень-то верилось: ну как это может так быть?! А теперь я начинаю верить. Потому что прошло всего лишь полгода с того дня, когда Галактионыч ушел из нашего класса, а я с тех пор переживал этот день не меньше ста раз и каждый раз по-другому. Галактионыча теперь нет. Нет больше и Установки Радости, мы больше не вспоминаем о ней, словно ее и не было. И произошло все так быстро и неожиданно, что никто даже не поверил, если б не случилось этого на самом деле.

Галактионыч заболел почти сразу же после своего дня рождения и еще несколько дней приходил в школу больным, пока врачи не настояли на своем. Он думал, что быстро поправится, и так и сказал нам на последнем уроке, который у нас проводил. А потом прозвенел звонок, Галактионыч собрал с кафедры все свои записи и книги и пошел к двери. Все последние дни настроение у него было просто великолепным, потому что теперь мы решили оставить Установку Радости в его кафедре надолго – до того времени, пока мы не построим другой, которой хватит на всех людей сразу. Дверь за учителем закрылась. Тогда мы не знали, что навсегда.

А еще Галактионыч говорил: человек взрослеет не постепенно, просто в его жизни выдаются иногда такие дни, когда он сразу становится старше и не меняется до следующего такого же дня. Детство кончается в один день, и взрослым тоже становишься в течение одного дня. И все это время, пока в наш класс приходили новые учителя – по одному на каждый предмет, – а мы продолжали ждать, когда же снова мелькнет в конце коридора синий халат Галактионыча, никто из нас не знал, что такой поворотный день уже караулит нас, что он совсем близко.

И он пришел. В тот день было много событий.

Андрюшку Григорьева я еще ни разу не видел таким, каким он был в то утро. Он был взъерошен и взбудоражен, раскраснелся, будто бежал в школу бегом (а этого просто невозможно было представить), и в классе долго еще не мог отдышаться.

– Олухи! – простонал он наконец. – Жалкие, несчастные олухи! Не сообразить такой элементарной вещи?! Какие из нас после этого ученые!

И он выдал нам такое, отчего у меня потемнело в глазах, а Алеша Кувшинников, человек, стоящий во главе всего нашего дела, опустился на стул так, словно не мог больше стоять. Мне сейчас как-то неловко даже об этом писать, потому что действительно все было настолько просто, что нас стоило, пожалуй, назвать не только олухами. Мы совсем упустили из виду то обстоятельство, что мощность нашей Всемирной Установки Радости никак нельзя было бы сделать равномерной – она неминуемо должна была с расстоянием ослабевать, как слабеют звук или свет. И если в момент действия такой сверхмощной Установки стоящие рядом с ней сошли бы от радости с ума, на противоположной стороне Земли радость была бы почти незаметной…

Труба присвистнул. Алеша сидел, молчал. Президенту впервые за все время, что я его знал, изменила выдержка, и он затараторил очень быстро и несвязно:

– Значит, Всемирной Установки Радости не может быть?! Невозможна! Все… все впустую…

Андрюша пожал плечами.

– Я вчера думал о ней, как всегда, и вдруг, – он словно оправдывался, – и вдруг мне в голову такая мысль! А в самом деле, ведь невозможно сделать так, чтобы напряженность Поля Радости была везде одинакова. Никак нельзя!..

– Значит, невозможна! – сказал Леха медленно, как-то по особому нажимая на эти слова. – Невозможна!

А перед моими глазами мигом прошли миллиарды улыбающихся, счастливых человеческих лиц, промелькнули все страны и континенты мира. Я вспомнил, как часто в последнее время мы крутили наш школьный громадный глобус – осматривали поле действия нашей будущей Всемирной Установки, прикидывали, в каких районах она будет особенно необходима. Глобус был огромным, на одной Африке могла уместиться вся наша Академия «Биссектриса»; континенты медленно плыли перед нашими глазами – Север Земли, Юг Земли, Восток, Запад… Миллиарды человеческих лиц… И глобус остановился – оказывается, нельзя было подарить радость сразу всем. А, наверное, нам очень хотелось ее подарить, если все мы, даже Андрюша, так долго не могли сообразить этой элементарной вещи. Очень хотелось!..

А еще перед моими глазами прошли все дни начиная с того, когда мы решили работать вместе, – необычные и радостные дни. Но все это я даже не успел тогда как следует осознать. Потому что прошло еще совсем чуть-чуть времени, и в нормальной школьной жизни вдруг словно что-то оборвалось. Мир в глазах стал неясным, нерезким. Сейчас я не могу припомнить, как именно я все узнал, да это и неважно. Галактионыч умер, врачи уже не могли ему помочь. И это было так неожиданно и невозможно, что сначала я плакал и сам себе удивлялся, потому что еще не верил в невозможное. До этого, видимо, я твердо считал, что человек уже научился управлять миром так, как он хочет, и впервые на моих глазах мир оказался сильнее человека, вышел из повиновения. И еще очень долго после этого мир казался мне хрупким и ненадежным, даже сегодня еще не все вернулось на свои места.

Школа вдруг стала пустой и гулкой, словно в субботу, когда мы собирались на наше очередное незапланированное заседание. Я стараюсь припомнить все, что было тогда со мной, и не могу – даже странно: словно кто-то начисто стер из памяти все мои поступки того дня. Сначала я шел куда-то вместе со всеми, потом ходил по школьным коридорам и о чем-то думал, но вот о чем – тоже не могу припомнить. И когда я снова заглянул в наш класс с надписью «Биссектриса» на двери, в нем никого не было. Лишь возле учительской кафедры прямо на полу сидел Алеша Кувшинников, и перед ним лежал маленький черный пластмассовый со ящичек – придуманная мной Установка Радости, ручка на нуле. Алеша, видно, только что вытащил Установку из ящика кафедры Галактионыча.

И я сел на пол рядом с Алешей, и мы долго молчали, глядя в разные стороны. Не хотелось ни думать, ни говорить. Из меня словно вытащили тот невидимый стержень, который каждого человека поддерживает прямо.

Леха пошевелился.

– Я знаешь о чем думаю?

Он замолчал, подбирая получше слова:

– Вот перед нами штука, которая запросто может нас обоих развеселить. Сейчас нам далеко до веселья. Но вот хочется ли тебе поднять сейчас настроение?…

Я взглянул на маленький черный ящик – ручка на нуле. А ведь правда, как все просто, поверни ручку до отказа, не об этом ли я мечтал, когда все еще только начиналось и когда встретил того маленького грустного негра? А сейчас мне это даже не пришло в голову.

И Лехе тоже. И может, вообще никому не пришло бы…

– Я думаю, – сказал Алеша, глядя куда-то в сторону, – когда ты встретил в Африке того парня, не надо было тебе расспрашивать его, что произошло и придумывать, каким бы хитрым способом вернуть ему радость. Надо было за ним пойти нам всем вместе и помочь ему как-то по-другому. Обязательно помочь. Люди должны помогать друг другу! Но, может быть, для этого надо было просто сказать ему что-нибудь такое, чего раньше ему никто и никогда не говорил…

Мы встали и теперь смотрели на Установку Радости сверху вниз.

Над нами нависла тишина.

– Значит, она не нужна людям, – медленно сказал Алеша, если вот так… Но помогать мы им будем. И радость дарить тоже. Постараемся даже сразу всем на Земле.

…Мы начинаем привыкать к нашим новым учителям – по одному на каждый предмет. Они хорошие и добрые, а новая учительница по математике вообще очень славная и совсем молодая. И живет она, оказывается, на той же улице, что и мы с Алешей… Мы стараемся учить то, что они нам задают, как можно лучше. И в мире все идет по-прежнему: день сменяется ночью, а вслед за ночью снова начинается день, и теперь я уже знаю, что так будет всегда, что бы ни происходило с людьми.

А потом, когда уже прошло какое-то время, мне стало вдруг казаться, что Галактионыч все прекрасно знал – и об Установке Радости, и о том, как мы хотели подарить радость сразу всей Земле.

Ждал, что же мы сделаем, и ничего нам не подсказывал. Ждал, когда мы сами поймем, что радость нужно дарить людям совсем другими способами. Первым из нас это понял Алеха. Но Галактионычу пришлось для этого умереть…

Откуда у меня берется уверенность, что Галактионыч все прекрасно знал, сказать я не. могу.

Ведь он не выдал себя ни разу, а мы скрывали, что делаем, на совесть. Но Алеха, когда потом я рассказал ему о своем предположении, вдруг полностью с ним согласился:

– И мне кажется точно так же. И знаешь почему?

Тут Леха запнулся, словно понял, что нечаянно проговорился. Но отступать было бы уже неловко, и Леха взглянул на меня испытующе.

– Вот почему это мне кажется. Помнишь, я вырезал на двери «Биссектрису»?

Я кивнул.

– Галактионыч хотел потом узнать, кто это сделал, но я так и не сознался.

Леха помедлил.

– Потом я ему во всем признался. Дня через три. И так, конечно, чтобы никто из наших не слышал. Что же он мне, ты думаешь, сказал? Он сказал: «Я все знаю! И если уж ты вырезал, пускай надпись так и остается. Академия «Биссектриса»!» Я тогда просто обалдел. Откуда же он мог знать? А он, наверное, действительно знал о нас все. Возможно, даже то, чего не знаем мы сами. Какие мы были, какие мы есть. А еще то, какими ты станем…

10

День, когда все мы стали старше, прошел. Мы учились, на уроке географии с новой учительницей слетали в Южную Америку, где впервые попали под настоящий прекрасный ливень – там еще не научились управлять погодой. Мы играли в футбол, загорали, потому что уже началось лето, и Леха снова стал что-то такое придумывать, Катя Кадышева сделала первый самостоятельный синтез, а Труба потихонечку перешел от слов к делу – написал начало своего первого фантастического романа: о полете к Южному Кресту. И я даже стал понемногу забывать о своей Установке Радости, хотя времени прошло совсем мало. Была ли она в действительности, работала, могла дарить людям радость? А вот о Галактионыче я думал каждый день. И дважды в неделю, по понедельникам и средам, к пяти, когда школа пустела, мы снова приходили в наш класс, на заседание Академии.

Теперь я знаю, как к нашей Академии относились взрослые: совершенно случайно услышал разговор двух наших учителей. Один из них назвал Академию любопытным педагогическим экспериментом, но не слишком удачным, потому что Академия Наук воспитывает слишком односторонне, в одном научном направлении, а не все же из нас, в самом деле, станут учеными. Другой ответил, что Академию надо рассматривать гораздо шире, и это совсем не одна наука, может быть даже совсем не наука. Тут они немного поспорили, но я так и не узнал, чем кончилось дело, – неловко было слушать чужой разговор, и я побыстрее ушел.

Нас потом спрашивали, будем ли мы продолжать Академию без Галактионыча? И мы ответили, что будем, но только одни, без учителей. Толик Сергеев вернулся к своей злополучной теореме. Мне почему-то кажется, что он так и не сумеет ее доказать, но пока он стоит на своем. Леночка Голубкова шуршит в эти дни страницами толстых книг и журналов, иногда делает из них какие-то выписки в пухлую, большую тетрадь. Двойки по истории шестидесятых годов исправлены, но она, видно, увлеклась этим временем всерьез.

А может, кто-то из нас и раздумал уже становиться ученым?

Сам я, например, начинаю подумывать о другом. Но в Академию мы приходим все.

Мы собираемся в классе по понедельникам и средам, после пяти, каждый занимается своим делом – Алеша Кувшинников, Саша Чиликин…

Андрюша Григорьев, чей портрет все еще висит на «Архимеде» (как-никак единственное открытие «Биссектрисы»), снова что-то там считает и ставит какие-то опыты.

А я в эти дни открываю свою тетрадь и пишу. И этому меня тоже научил Галактионыч. На каком-то уроке литературы мы говорили о том, какое место в жизни современного человека занимает книга.

И тогда Галактионыч сказал, что по-настоящему хорошая книга (он дважды повторил это слово «по-настоящему») может даже лечить людей вместо лекарств. Если ты заболел, иди не к врачу, а в библиотеку.

– Что у тебя болит? – спросит библиотекарь, выслушает твои жалобы. – Ах, вот в чем дело?!

И снимет с полки «Трех мушкетеров».

– А у тебя? – и протянет кому-то томик Жюля Верна.

А третьему даст «Дон-Кихота», а кому-то – Пушкина или (но это уже кто постарше) Есенина, а еще кому-то пропишет «Робинзона Крузо»…

Я не знаю, что случилось с нашим шестым «А» после всего, о чем я рассказал, но что-то, наверное, случилось. И тогда я вспомнил слова нашего учителя – захотел сам написать для ребят книгу, Но какую именно? И вдруг понял, что надо мне написать о них же самих – об Установке Радости, как мы ее изобрели и мечтали о том, чтобы на Земле всегда было всем весело и хорошо, но больше всего все-таки о самих нас. Ведь совсем не Установка Радости и то, как она работала, главное во всем, что случилось. Мало ли что мы еще изобретем, откроем, напишем в свое время! Главное – это все-таки мы сами, и то, что мы поняли за это время, и то, какими мы стали. И пусть они, наши академики, прочитав мои записи, посмотрят на самих себя со стороны. Если это им в чем-то поможет – значит книгу я снял для них с полки верно.

А может, и не только для них одних.

…Толик Сергеев склонился над доказательством, затылок у него каменный. Труба придумывает какието новые приключения своим героям. Леха задумчиво смотрит в окно. Маленькие люди XXI века…

11

Дверь, на которой висела табличка «Академия Наук», недавно заново полимеризовали – раньше дверь была зеленой, а теперь стала голубой. И надпись, процарапанная ножом, исчезла, дверь засверкала чистотой. Алеша стал старше, и теперь он долго колебался, ходил задумчивый и сам не свой. Но потом решился все-таки: поставил меня в конце коридора, вырезал «Биссектрису» заново – ровными, аккуратными буквами.



РАССКАЗЫ



ДМИТРИЙ БИЛЕНКИН
Чара

На Марсе для человека нет запахов. Может быть, ветер Марса горек и щемящ, травы пахнут нежным солнцем и после гроз там дышится необыкновенно. Этого мы не знаем и скорей всего никогда не узнаем. Для нас везде и всюду Марс пахнет резиной и металлом, процеженным воздухом заплечных баллонов.

Вот как сейчас.

Я бреду дном узкой каменистой ложбины, в руке у меня геологический молоток. Синеватые в отливе пластинки сланца хрустят под ногами. Звук как будто приглушен ватой. Первые дни хотелось трясти головой, чтобы из ушей выскочила несуществующая пробка. Теперь я свыкся. Солнце палит нещадно, по откосам курится зной, но внимание мое занято другим.

Впереди меня идет Таня. Ее тень танцует на искрошенных глыбах, на поблескивающих слюдой осколках сланца – так легки и непринужденны движения девушки. Глядя на нее, я слепну от нежности.

У поворота она останавливается, машет мне. Я подхожу.

– Дайка.

Ее палец указывает на ровную жилу серого камня, косо секущую напластования сланцев.

– Сиенитовая дайка, – соглашаюсь я.

Она кивает. Ее плечо рядом с моим.

Словно поглощенный делом, я смотрю на дайку, но украдкой весь в боковом зрении – вижу я не изломы камня, а бисеринки пота над ее бровью, оспинную метку на смуглом плече, успокаивающееся дыхание груди. Даже тупое рыльце маски не портит Таню. Мне немножко совестно рассматривать ее вот так, что-то есть в этом воровское. И стыдно, что я забываю о своем долге исследователя.

Кое-как я заставляю себя сосредоточиться на дайке. Я отбиваю образцы, замеряю угол падения жилы, определяю минеральный состав, диктую записи в наручный магнитофон. Таня помогает мне, все это делается быстро, профессионально, но свободы мне нет. Мгновения, когда я передаю Тане образцы и наши пальцы соприкасаются, почти невыносимы. Нельзя сжать ее пальцы, но и убежать от них тоже нельзя и надо, чтобы голос не дрогнул и чтобы мои пальцы, касаясь, ничего не сказали ее пальцам, а хочется, чтобы они сказали ей все. Ответственность за общее дело стоит между нами, как стеклянная стена. И еще мне кажется, что это противоестественно – здесь, в настороженном молчании Марса думать о девушке, о своей любви к ней.


А ей? В поведении Тани нет и намека на то, что она догадывается о моем чувстве. Она непосредственна, бесхитростна, и я не могу понять, действительно ли она ничего не замечает или замечает все, но скрывает из ей одной ведомых побуждений. Это тоже как стена. Раз она так хочет – значит ей так лучше, и неосторожное движение может огорчить ее. А огорчить ее я боюсь не меньше, чем узнать о ее равнодушии ко мне.

Описание дайки закончено. Мы движемся дальше. Теперь я иду впереди. Так легче, но ненамного. Теперь она глядит мне в затылок, и я все время хочу обернуться.

Склоны становятся положе, понемногу наши головы начинают возвышаться над бровкой, и нас со всех сторон обступает каменистая равнина. Она черна от лавовых полей, стелющихся к горизонту, и редкие жилы кварца на ней как брызги исполинской малярной кисти. Плиты лав дышат сухим жаром. Сланцы кончились, под ногами песок, он вьется извилистой лентой в неглубоком русле. Русле пересохшего ручья, сказал бы я на Земле, но здесь ручьи сказочная редкость. Вообще следовало бы поразмыслить, откуда взялась ложбина, которой мы шли. Попросту я обязан это сделать. Я и пытаюсь.

Неожиданное видение изумляет меня. Это невероятно, но это так: впереди озеро.

– Вода… – говорю я растерянно.

Таня подходит ко мне, и у нее, когда она идет, лицо ребенка, осчастливленного подарком. Мы долго и потрясенно молчим.

Крохотное мелкое озерко с прозрачной, чуть зеленоватой водой окаймлено полоской белого искрящегося ила. Редкими грядами его прокалывает карминно-красная трава. И над всем этим – невозмутимое фиолетовое небо. И тишина вокруг, как во сне, и мы слышим дыхание друг друга.

Осторожно, боясь вспугнуть тишину, мы подходим ближе, на плотном иле отпечатываются наши г. шаги, мы сами не замечаем, как беремся за руки.

На желтом дне лежит прозрачная тень узорных водорослей.

Таня, потупясь, опускает взгляд.

– Можно?… Можно Таня искупается?

Носком ботинка она ковыряет ил, в голосе ее смирение, но я знаю, что не смогу ей запретить, хотя запретить обязан.

Все же я делаю усилие.

– Но ты же знаешь, что нельзя…

Она вскидывает голову так, что разлетаются волосы, ее подбородок упрямо задран, и теперь она вся – вызов.

Но голос ласковый-ласковый.

– Ну, миленький, ну, разреши, я буду осторожной, как рыбка…

Она смотрит на меня так. что все инструкции летят к черту. Мне и самому хочется их туда отправить. Это озеро – наше. Оно и награда и праздник, и мы не роботы же в конце концов. Да и Марс почти обжит, на нем уже нет призраков неведомого.

– Хорошо, – бурчу я, отводя взгляд. – Только со всеми предосторожностями…

Она уже не слышит. Она раздевается. Я придерживаю баллоны, достаю из рюкзака капроновую веревку, прилаживаю петлю. Таня смеется и показывает мне язык.

Она знает, конечно, знает, что может делать со мной что угодно!

Она осторожно идет к воде. Ее босые пятки оттискивают крохотные ямки, загорелые ноги кажутся в сверкании белоснежного ила почти черными. Кончиками пальцев она трогает воду и входит в нее, пробуя дно.

Дно держит прочно, это и я вижу. Миг – и меня ослепляет фонтан брызг. Я глупо улыбаюсь; кто бы мог подумать, что таким безумием закончится наш сегодняшний маршрут! Нельзя было посылать на Марс девушек. Но ведь когда-то они все равно должны были появиться! Появиться и принести сюда это волнующее, дерзкое веселье, этот смех, опрокидывающий все суровое, регламентированное, чуждое Земле и людям. Я люблю ее за это, я без нее не могу больше, ни здесь, на Марсе, ни там, на Земле, не могу без ее непосредственности, без ее улыбки, преображающей все.

Она плавает, хоть колени и скребут по дну, она вся – наслаждение, я же нелепой статуей стою на берегу, держу веревку и чувствую, как тяготит меня пропыленная, пропотевшая одежда, как хочется мне ее скинуть.

Наконец Таня вылезает. Капли, сверкая, бегут по ее телу и темными пятнами осыпают ил. Она пытается развязать веревку; я спешу помочь и наклоняюсь над затянувшимся узлом.

– Запутал ты меня…

Что это? Голос ее слегка дрожит.

Я вскидываю голову, вижу ее глаза – ничего, кроме глаз, и Марс вдруг начинает кружиться подо мной. И сразу – как удар: взгляд Тани суживается, прыгает в сторону, на лице страх. Я стремительно оборачиваюсь и тоже застываю.

Близко-близко от нас я вижу прижавшееся к траве тело зверя, злобный просверк его глаз, напружинившиеся лапы с кривыми грязными когтями.

Я понимаю, что он сейчас кинется на нас, знаю, что этот хищник – чара – уже нападал на человека, знаю, что его прыжок молниеносен, знаю это и не могу пошевельнуться.

– Чара! – крик глухо отдается В моих ушах. – Чара!

Я не узнаю голоса Тани. В каком-то столбняке вижу ее протянутую к зверю руку, ее подавшееся вперед тело, она что-то говорит требовательно и мягко, не разберу что, но в тоне ее слов незнакомая мне сила и власть, льющаяся на этот напряженный комок мускулов, на эту взведенную злобой мину. Прыжка все нет.

Оцепенение отпускает. Краем глаза следя за чарой, я тянусь к пистолету, освобождаю его из кобуры, кладу палец на спасительный курок… И тут на мою руку из-за спины решительно ложится Танина ладонь.

Она запрещает мне стрелять.

С отчетливостью почти зрительной я успеваю осознать, что выстрел – последняя крайность, что промах почти обеспечен, что даже раненый зверь смертельно опасен. В то же бесконечно растянутое мгновение инстинкт, требующий от меня немедленного действия, успевает бурно возмутиться. Еще я успеваю заметить, что Танина рука, протянутая к чаре, не дрожит, но почему-то белеет от кисти к предплечью.

И я вижу, как чара, будто завороженная голосом, тушит блеск глаз, как по ее мускулам проходит волна, как растерянно дергается кончик ее хвоста, как опускается книзу ее плоская треугольная морда…

Чара с фырканьем вскакивает, трусит вдоль берега, садится и, недоуменно поглядывая на нас, принимается лакать воду. Ее язычок ходит быстро, как у кошки. Потом чара поворачивается и степенно убегает. Танина рука бессильно падает.

Секунды перестают быть вечностью. В Танином лице ни кровинки, мне приходится обхватить ее, чтобы она не упала. Но она тотчас выпрямляется. Ее подбородок дрожит, глаза сияют, она с гордостью выпаливает:

– А все-таки послушалась! А все-таки это кошка, кошка, марсианская кошка!

«Да, – мелькает мысль, – теперь мне ясно, кто приручил когда-то земных зверей…»

– Таня, – говорю я, – задержи дыхание.

Она послушно поднимает лицо, я отвожу ее маску, срываю свою и целую Таню в губы.

Наружный воздух щекочет ноздри. Теперь я знаю, как пахнет Марс.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю