Текст книги "Фантастика 1968"
Автор книги: Роман Подольный
Соавторы: Владимир Михайлов,Илья Варшавский,Дмитрий Биленкин,Павел (Песах) Амнуэль,Александр Горбовский,Всеволод Ревич,Владимир Малов,Ромэн Яров,Валентина Журавлева,Евгений Муслин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)
ЛИЛИАНА РОЗАНОВА
В этот исторический день…
Человек жил и дожил до старости… Сюжет интересный, даже фантастический. В самом деле, в том, чтобы дожить до старости, есть фантастика.
Юрий Олеша
Под утро Деду приснилась дорога. Он знал этот сон наизусть.
Дорога была иссохшей, жесткой, он не видел – потому что была ночь, – но чувствовал под ногами ее заскорузлые колеи. Он был частицей чего-то громадного, протянувшегося далеко кпереди и кзади от него, что отличалось от окружающей ночи не столько своей плотной чернотой, сколько мерным, чуть раскачивающимся движением.
Да, это двигалась колонна солдат; и он шел в ней. Степные полынные запахи провожали их.
Было тихо и темно, только поблизости, под шаг, брякало что-то, котелок или фляжка, и впереди, куда вела дорога, стояло невысокое блеклое зарево. Они все шли, и посветлел воздух, и чем больше утро набирало силу, тем подробнее, явственнее проступало окружающее. Пустая, пустая деревня открылась по краям дороги – ни людей, ни собак, ни петухов.
Жирный бензиновый пепел лип к щекам. Только на краю деревни стояла босая старуха, в рунах у нее чернело что-то, подобранное на пепелище, и совсем маленький мальчик сидел на земле, грыз солдатский сухарь.
Потом он близко увидел Володю. Они лежали рядом в кювете или окопе, да, в неглубоком окопе и стреляли, не целясь, длинными очередями туда, откуда близко и жутко сверкало в ответ.
Приближалось самое яркое, самое горестное виденье. Выбравшись из окопа, они с Володей бежали, крича что-то и задыхаясь; и в этом порыве, в криках, стрельбе и огне, он, словно сам сраженный, мгновенно почувствовал, когда Володя упал. Он тоже упал – рядом, на колени, – и, вглядываясь в Володино мертвеющее лицо, услышал вдруг ясный, тугой, певучий удар: дон-н-н… И еще: дон-н…
Звуки боя стихали, стихали, лишь отголоски их слышались в шуршанье между ударами: донн… донн… донн…
Володины глаза были открыты, но все было кончено. Невидимый оркестр взял первый аккорд и заиграл скорбную, мудрую мелодию – прекрасный гимн Революций.
«Доброе утро, дорогие товарищи! – сказало радио свежим, улыбающимся голосом. – Сегодня пятнадцатое июня. Восход солнца – в три часа сорок пять минут».
Солнце и вправду давно взошло. Комната залита была тем легким, обильным светом, какой бывает по утрам, когда вокруг много голубого и зеленого, и особая тишина раннего утра стояла в доме. Дед совсем проснулся, но весь был еще в том, что пришлось пережить, и некоторое время лежал неподвижно, охраняя в себе это.
Неожиданно смысл слов диктора дошел до него: сегодня пятнадцатое июня! Какой день сегодня, какой праздник! Действительно, по радио гремели те особые марши, которые передают по утрам Первого мая или Седьмого ноября и от которых празднично становится на душе.
Дед поднялся по возможности быстро и, распахнув дверь, вышел на балкон. Пахло хвоей и морем.
Солнечные лучи, застряв в сизых верхушках сосен, стояли неподвижно; тени стволов, расчертив площадку перед домом и сломавшись на балконной ограде, лежали под ногами у Деда.
Балкон кольцом опоясывал дом: окна всех комнат выходили на него. По обыкновению окна были открыты, но комнаты пусты: внуки, правнуки, внучатые и правнучатые племянники Деда профессии имели бродяжьи – вечно они скитались в экспедициях, ездили по командировкам, ставили недельные опыты, дежурили по суткам, – дом месяцами стоял полупустой – бог знает, что за дом!
Постоянными жильцами были в нем лишь Дед и Юнна, или, как звали ее приятели, Юнка, шестнадцати лет. Родственные узы, связывающие их друг с другом, были сложны и громоздки, – Дед без долгого раздумья и сказать бы не смог, кем она ему доводится, – впрочем, что за дело, он любил ее, только имени ее не мог взять в толк и называл ее Юнгой.
Обычно в это время Юнга еще спала; и, проходя балконом мимо ее окна, Дед ухватился за ограду и пошел крадучись, на цыпочках, – но сегодня, в красных трусах и лифчике, она крутилась уже на свисающих с потолка кольцах – рыжая гривка билась вокруг головы.
– Дед! – крикнула она, соскочив. – Проснулся, Дед? Ну, поехали? Ну, полетели? Я только в парикмахерскую, быстренько, раз-два. Пока очереди нет.
Она была вся коричневая, рыжая, пропитанная солнцем.
– Нельзя же в таком виде – в Москву, – говорила она, дыша горячо и быстро. – ИХ встречать – с такими глазами! Неприлично! – Она вытаращила глаза и похлопала ресницами.
Глаза у нее были красивые – серо-зеленые, как сосновые иголки, но теперь, оказывается, таких не носили, а носили лиловые, особенно в Москве. Пока она одевалась, Дед, вздыхая, что не поспеет сготовить горячего, достал из холодильника вощеные пакетики с молоком, облепиховым соком и яичными желтками, вылил в кастрюльку и включил моторчик.
На кухню Юнга забежала уже в параде – в белом джемпере с осьминогами, из-под джемпера чуть виднелись штанишки из блестящей материи, издающей при ходьбе словно легкий свист.
– Я быстренько, – говорила она между глотками, сидя на столе и покачивая ногой, – раз-два. За нами Пека залетит, знаешь, Пека из Академгородка? Как раз на Встречу успеем. Он на вертолете четыреста выжимает!
Оставшись один, Дед с большой бережностью надел гимнастерку, пристегнул медали и натянул сапоги. Гимнастерке лет было без счету, однако на новую Дед не соглашался, справедливо полагая, что такой не сошьют, да и не из чего было шить, не продавали теперь такой материи. Гимнастерка с вечера была выглажена Юнгой, и сапоги начищены ею, а пуговицы на гимнастерке Дед надраил сам с помощью зубного порошка «Ванда». Гимнастерку он надевал в исключительных, торжественных случаях – например, на пионерские сборы. Пионеры встречали его у подножья сияющих белых лестниц, окружив, с почетом, медленно вели в залы, полные свиристенья и щебетанья: и Дед гордился, молодел, оправлял складки под ремнем и вскидывал голову. Говорить он особенно не умел, выступление его, по Дедовой просьбе, написал один журналист, и Дед выучил его наизусть, но от волнения все-таки сбивался и кашлял, да и уставать стал от долгого разговора. Однако сборы эти очень любил, вспоминал потом костры из шелковых лент с вентилятором или еще что-нибудь такое, а красные галстуки, что повязывали ему как почетному пионеру, хранил вместе с военными медалями.
Однажды, выступая, он сказал: «Было это в августе сорок второго года» – и пухлый сероглазый мальчик в очках, с нарукавной повязкой, на которой значилось «летописец», уточнил вежливо, подняв карандашик: «Простите, в тысяча ДЕВЯТЬСОТ сорок втором году?» Услышав об этом случае, Юнга так и покатилась от хохота, но Дед загрустил и, вспоминая, каждый раз расстраивался.
Вот и сейчас, вспомнив мальчика-летописца, Дед внезапно решил, что полетит один. Бог с ним, с этим голенастым Пекой из Академгородка, бог с ним и с его вертолетом, пусть летят вдвоем с Юнгой – что за радость им возить на заднем сиденье древнего Деда?
Поэтому, разыскав телефонную книгу, он позвонил в диспетчерскую. И попросил прислать такси.
Девушка-диспетчер сначала долго возмущалась: может быть, товарищ думает, что у нее вертолетный завод, говорила она. Все рейсы на Москву заказаны неделю назад! Но потом вдруг подобрела, сказала, что ничего не обещает, но постарается, да, постарается, и, может быть, скоро, и стала спрашивать адрес и есть ли на крыше посадочная площадка.
Торопясь, Дед написал Юнге несколько слов, а потом, неожиданно для себя, достал старый альбом и вынул из первой страницы пожелтевшую, туманную фотографию Володи: они оба были сняты на ней, под машинку стриженные, в пилотках, оба на одно лицо, не отличишь, – и спрятал в подшитый изнутри карман гимнастерки.
Такси прибыло вскоре – серый вертолетик с клетчатым пояском по фюзеляжу. Таксист был голенастый и длинношеий, как Пека.
– Не затолкают вас, дедушка, в Москве? – спросил он, подсаживая Деда в кабину.
– Я сам кого хочешь затолкаю! – тенорком крикнул Дед.
Он радовался, что успел улететь до возвращения Юнги, однако, гордясь самостоятельностью, испытывал вместе с тем некоторую робость, так как давно уже не только в Москву, но и на местный стадион не летал в одиночестве.
Небо было праздничным. В несколько этажей летели в сторону Москвы самолеты. В самой выси – серебряные лайнеры, словно молнии-громы, опережающие раскаты собственных моторов; пониже – междугородные рейсовые дирижабли; еще ниже – разноцветные легковушки разных марок, персональные и государственные; над самыми деревьями, растянувшись цепочкой, двигались туристские монолеты, водители их, спортивные молодые люди в мотоциклетных шлемах, вылетели, видно, ни свет ни заря, чтобы поспеть на Встречу.
Такси попалось старенькое, спотыкаясь о порывы ветра, оно громыхало, как железная бочка, через щели тянуло свежестью, попахивало бензином. Впрочем, Деду и это нравилось. Он вообще любил такси.
Лететь предстояло часа четыре.
Под вертолетом плыла тайга – такая зеленая, что улыбаться хотелось, – расщепленная реками и дорогами, расчерченная просеками. Поворачивались боком и уходили назад прямоугольники полей, выплывали города с заводскими трубами и парашютными вышками, экскаваторы тянули шеи, горели в сопках костры экспедиций, кипела вода на плотинах, и снова наступала тайга, тайга… Одно место показалось Деду знакомым – это там, где от синей реки уходили на север вышки линии электропередачи. Дед хотел спросить, но постеснялся.
Однако вспомнил далекое: снега, снега до неба, белого как снег; заледенелый брезент вмерзшей в землю палатки; вершину только что установленной опоры, струящуюся в стылом мареве; себя самого – в рукавицах, опоясанного монтажным поясом, – неотличимого от десяти других, таких же, как он. Воспоминание расплывалось, ускользало, оставив тихую полузабытую мелодию. Закрыв глаза, Дед старался вслушаться в нее, но не мог приблизить, не мог разобрать слов, – он понял только, что то звучит любимая их песня, которую Они пели там, в палатке. И даже вспомнилось ему, как поют они ее, но не в палатке уже, а в каком-то зале, набитом битком, а на сцене стоит композитор – вернее, композиторша, похожая на маленькую беленькую девочку.
– Что, красиво, дедушка, нравится? – спросил парнишка-таксист, не оборачиваясь, со снисходительностью человека, видавшего виды и поинтереснее.
Дед не расслышал. Он думал: «Вот будут у Юнги каникулы, – возьмем такси, полетим с нею по всем знакомым дорогам. На Мамакан слетаем, попросим лететь низенько, чтобы видны были кривые березки и рыжие озерца, вдоль русла полетим над самой водой, до плотины… Будет погода – оттуда на Камчатку. А что ж?… Чтоб лететь над самым океаном, а по правую руку чтоб стояли дымы над сопками. На ТЭС, Верно, кто-нибудь из знакомых еще живет, там и переночевать можно, сколько лет, сколько зим!.. Возьмем пенсионные с книжки – и слетаем…
Незаметно Дед задремал, но увидел не белые гребни океанского прилива, и не Юнгу, а снова босую старуху в сгоревшей деревне. Теперь он видел ее близко – застывшие глаза, серые пряди из-под платка, корявые руки. Маленький мальчик в одной руке держал сухарь, а другой набирал золу и, приподняв, чуть разжимал кулачок, так что зола вытекала легкою струйкой.
– Твой пацанчик, мать? – спросил Володя.
– Мои все убитые, – ответила старуха и взяла мальчика на руки.
Больше не о чем ее было опрашивать. Володя скинул мешок, вытащил свитер и положил на горелую балку у ног старухи. Там стоял уже котелок, полный сахару, лежали пачки концентратов и несколько банок тушенки.
Потом снова дорога вела их.
И когда деревни не стало видно, Володя спросил:
– Знаешь, Сережка, чего я хочу больше всего в жизни?
– Дойти до Берлина – и вернуться, – ответил он. – Мальчишку разыскать и бабку, если доживет.
А через час начался бой, и Володю убило…
Это был их первый бой. И дорога первая и деревня первая.
– Заснул, Дед? – спросил таксист, переключил на автоматику и обернулся. – Москва скоро.
Дед открыл глаза – как и не спал. Вовсе он не на Пеку был похож, этот парнишка-таксист.
Он на Володю был похож: такая же у него была тонкая шея, такой же румянец во всю щеку, серые глаза и толстые губы.
– Что вы на меня так смотрите? – улыбнулся он. – Догадываетесь, откуда музыка, да?
И правда, Дед услышал: где-то совсем рядом играла музыка, хор пел величественное, голосистое, но никакого приемника не видно было.
– Вот он где у меня, вот, – смеялся парнишка и бережно похлопывал себя по груди, – таллинский! – И так как Дед не видел ничего, то расстегнул синюю форменную рубашку и пальцем провел по узкому шраму. – Раз в пять лет на подзарядку ложиться, а пока – хочешь плавай, хочешь ныряй! Здорово? Для подводного спорта – вещь незаменимая!
Дед молчал, и он продолжал воодушевленно:
– Это что! Я слышал, скоро специальные приемнички вшивать будут, чтобы мысли друг друга улавливать, не разговаривая! Понимаете? Говорят, уже испытывают их на добровольцах.
«Нет, показалось, – подумал Дед. – Не похож он на Володю: глупый». И сказал сожалея:
– Наврали тебе, сынок. Зачем, скажи, ученые на такую ерунду станут тратиться? Близкие люди, они без всяких транзисторов, по одному взгляду друг друга понимают. И антенны из ушей не надо высовывать. Вот мы – близнецы были с братом…
– Так то когда было? – ничуть не обижаясь, перебил водитель. – Небось в двадцатом веке? Разве тогда электроника была – одна смехота. А вы говорите!..
Между тем действительно подлетали к Москве.
Сверкнули окнами вытянувшиеся вдоль Водохранилища белые корпуса Института геронтологии, где лежал когда-то Дед три… нет, пожалуй, четыре года. Вон в том корпусе, что в глубине парка, и лежал. Там у них подобралась своя компания, фронтовики: генерал Асарканов, летчик-украинец Кудлатченко, этот веселый москвич Федька Коркин. Редкая, душевная была компания. Сколько лет потом писали друг другу! Только последнее время замолчали ребята, на письма не отвечают…
Чем ближе к Москве, тем теснее становилось в небе. Тени от самолетов, слившись, образовали нечто вроде громадной тучи, плывущей по вершинам деревьев и первым крышам. Появились светофоры; перед одним пришлось провисеть минут двадцать в ожидании, пока не рассосется пробка.
Город тянул навстречу белые этажи; ветер стрелял пестрыми стягами. Хоры транзисторов, заглушая друг друга, рвались. из окон… Воздушные шары взлетали с крыш и тротуаров – было похоже, будто вверх ногами идет крупный, редкий, разноцветный дождь.
Щелкнуло и развернулось над колонной монолетов алое полотнище: «СЛАВА ПОТОМКАМ ГАГАРИНА!» Слава! Слава! Слава! – кричали плакаты и транспаранты.
И еще одно слово сверкало, вспыхивало, ликовало: ПЛАНЕТОЛЕТЧИКИ. «Слава планетолетчикам! Планетолетчикам слава!» За Октябрьскую площадь пролет был закрыт. Свободные таксисты и все желающие тут же, на посадочной крыше, смотрели Красную площадь по телевизору.
К тому же отсюда, с высоты, прекрасно виден был весь путь, по которому ОНИ поедут.
Однако Дед лифтом спустился на первый этаж и вступил в толпу.
У него закружилась голова, и несколько минут он просидел на раскладном стульчике, относящемся к уличному кафе «Первоклашка».
Потом он пошел туда, куда шли все. И идти со всеми было легко и прекрасно. Кто-то дал ему в руку флажок – на нем улыбался планетолетчик в скафандре, с поднятой рукой. Люди обгоняли Деда, но это было неважно. Они пели. Женщины катили колясочки, мальчишки стреляли в небо из рогаток бумажными парашютистами. Старые космонавты глядели с портретов. Но вот движение замедлилось.
«Пропуска! – пронеслось над толпой. – Дальше по пропускам. Какие пропуска? Голубые? Нет, красные. Красные! Дальше только по красным». Толпа растекалась.
Люди выстраивались вдоль тротуаров.
Дед остался один. У него не было пропуска, ни голубого, ни красного, все же он зачем-то похлопал себя по карманам. Всюду было пусто. Только в кармане гимнастерки под его пальцами щелкнул плотный бумажный четырехугольник, и на дне обнаружилось что-то маленькое, твердое, с неровными краями.
Дед расстегнул гимнастерку и вынул это. Двое мальчишек-солдат глянули на него со смутной фотографии, и перекатился по ладони согревшийся на груди тяжелый кусочек свинца. Осколок давно не попадался Деду на глаза, и он забыл о нем вовсе. И сейчас, зажав его в кулаке и медленно шагая по мостовой. Дед хотел припомнить, при каких именно обстоятельствах он упал когда-то, брошенный на землю этим маленьким кусочком металла; или не упал в тот раз, а продолжал бежать, припадая на разбухшую от крови ногу? На какой дороге, на какой земле? Неясно вспомнилась ему палатка, где лежал он, мучаясь от боли и жара, ожидая очереди к столу под желтым светом керосиновых ламп, заслоненному от него людьми в белом; вспомнились головы в бинтах, на белых подушках, и крошечная прозрачная девочка с бантиками – видно, какую-то песенку пела им, недвижимым, эта девочка; и еще вспомнилась чудная, гулкая церковь, где очень высоко, в разрушенной снарядом крыше было видно ночное небо; потом оно на мгновение исчезло, заслоненное лицом женщины-врача, склонившейся над ним. Но когда именно извлекли из его тела этот осколок, – нет, уже не мог Дед вспомнить.
Между тем он дошел до патруля, где спрашивали пропуска, – то была цепь мальчиков в форменных зеленых куртках и в брючках до колен из такой же, как у Юнги, свистящей материи.
Дед и не придумал, что им сказать.
Однако они сами расступились и пропустили его.
За цепью людская река заметно поредела и поплыла торжественнее, медленнее. Дед шел по местам, вовсе ему незнакомым: да и то сказать, сколько лет он не был в Москве, не сосчитать. Дома-паруса, выгнувшись навстречу солнцу, летели по обеим сторонам улицы. Строй лиственниц рассекал мостовую вдоль, и в их кронах мелькал кто-то рыженький, хвостатый.
Улица вывернулась и уперлась в реку. И тут Дед остановился, потому что это все-таки была Москва. Над неспешной рекой, над серым парапетом вставали зубчатые стены, и звезды смотрели в небо строго и ясно. По реке плыл трамвайчик, рассекая зеленый отсвет деревьев, и трамвайчик, и звезды, и потемневший от времени мост, созданный, казалось, специально для того, чтобы стоять на нем и глядеть вокруг, и байдарка-восьмерка, задравшая нос на оставленной трамвайчиком волне, – все это было знакомо Деду с тех пор, как он помнил себя.
И то, что все осталось здесь таким же, как много-много лет назад, сначала представлялось удивительным, но потом становилось очевидным, что именно так оно и должно было быть.
Идти Деду было все трудней.
У него не было ничего, но тело его словно приобретало постепенно странную легкость, ненадежность, неуправляемость. Однако людской поток нес его, и он, радуясь, понимал, что все-таки дойдет до Красной площади и все увидит.
Над площадью стояла тишина.
Впрочем, возможно, это только чудилось Деду, который оказался в первом ряду развернувшихся и застывших напротив Кремля многих сотен людей, и долго смотрел на приоткрытую дверь Мавзолея и вершины громадных седых елей, уходящие в небо.
Потом он услышал: дон-н!.. И еще раз: дон-н!.. Близко, близко, только голову подними, били часы: донн! донн! донн!..
«Вон они!» – звонко крикнул кто-то с последним ударом.
«Едут!» – ахнула площадь.
«Едут! Вот они, вот! Ура!..»
«В ЭТОТ ИСТОРИЧЕСКИЙ ДЕНЬ…» – торжественно заговорил репродуктор.
Грянули оркестры.
Справа от Исторического музея въезжали на площадь пять длинных, низких, серебристых машин, усыпанных цветами. В них стояли планетолетчики в алых скафандрах, с непокрытыми головами.
Дед видел это несколько мгновений. Потом серебристые машины начали блекнуть, заслоненные новой картиной, такой яркой, что Дед почувствовал, как горячо, трудно и больно забилось его сердце.
На площадь вступали солдаты – с тяжелыми, украшенными черными крестами знаменами. Солдаты несли с собою пыль дорог и запахи боя, и лица их были лицами людей, видевших июнь сорок первого и май сорок пятого.
Подходя к Мавзолею, они швыряли знамена к его подножию.
Дед тоже шел мимо Мавзолея, шел, печатая шаг по каменным плитам, знамена лежали у его ног, и сизые, с первой проседью ели смотрели в синее небо.
И звали его Сережкой.
Он шел в колонне солдат, шел до своего последнего мгновения, когда, уже ничего не видя вокруг, отступил из первого ряда за людские спины и сел на плиты, согретые солнцем, а потом повалился ничком, неудобно подвернув руки.
И успел подумать еще, что умирает в строю, как и подобает солдату.
Это произошло тихо, и люди, поглощенные великолепным зрелищем, развертывающимся на площади, не сразу заметили лежащего старика.
Потом те, кто заметил, осторожно перенесли его в тень, и старые медали негромко звякнули, когда оказавшийся поблизости врач приложил ухо к его груди.
Неясную фотографию с внуками или правнуками старика вынули из его темной руки и спрятали ему во внутренний карман гимнастерки.
Только потом, только много месяцев, а может быть, и лет спустя, люди поняли, кто был этот старик. Сначала мало кто верил в это, но после большой и тщательной проверки оказалось, что ошибки нет и что это действительно так.
Долго думали, какой памятник поставить ему, и в конце концов установили на могиле простой гранитный обелиск с красной звездой.
«ЗДЕСЬ ЛЕЖИТ ПОСЛЕДНИЙ СОЛДАТ, ПРОШЕДШИЙ ВЕЛИКУЮ ОТЕЧЕСТВЕННУЮ», —
было начертано на обелиске.
И ниже:
«ПУТЬ БЫЛ, КАК МЛЕЧНЫЙ. РАСКАЛЕН И ДОЛОГ»…
Знатоки говорили, что это строчка из стихов старого поэта, который тоже прошел всю войну, но умер вскоре от тяжелых ран.