355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Штильмарк » ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая » Текст книги (страница 9)
ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:23

Текст книги "ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая"


Автор книги: Роберт Штильмарк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц)

Несколько дней мама с Роней бродили по чужому городу, сидели в кофейнях, замирали в музейных залах, любовались памятниками, слушали музыку, истратили много денег в магазинах, купили Роне белую пушку, а маме заказали новое платье из зеленоватого бархата, отделанного вышивкой и бисером. Ездили потом на примерки раз пять, Роне уже надоели болтливые польские мастерицы... Вечерами вместе с папой гуляли в нарядной толпе по любимым главным улицам, от замка до самого Бельведера.

Однажды в июньский полдень мама и Роня возвращались из Вольского предместья. Побывали они там на обширном евангелическом кладбище у Сеймовой долины. Кладбище оказалось похожим на московское, что в Лефортове. Мама нашла и здесь знакомые фамилии на могильных памятниках. Чуждая мистике, Ольга Юльевна все же очень любила прогулки по городским кладбищам и повторяла про себя слова римского мудреца: глядя на могилы – сужу о живых. Папа встретил их с коляской у входа, и они поехали с кладбища домой, какими-то новыми для них улицами. Вдруг прохожие стали беспокойно жестикулировать, указывать вверх. Кучер Шарафутдинов повел хлыстом назад и тоже показал на небо.

И тут Роня впервые увидел аэроплан. Он был немецкий, походил на птицу, трещал наподобие мотоциклета и прошел прямо над головами сидящих в коляске. Исчез за крышами Банка и Арсенала.

– Таубе! – хмуро сказал папа. – Сегодня утром они бросали бомбы на казармы у петербургской заставы... Кажется, пора тебе домой, Оленька!

Жильцы гостиницы были возбуждены. Оказывается, еще один «Таубе», а может быть, тот же самый, сбросил над городом противопехотные стрелы. Они просвистали в воздухе, изрешетили несколько крыш, но человеческих жертв на этот раз не вызвали, по крайней мере поблизости. Говорили, что одно попадание было и в гостиницу, однако снарядик не нашли.

Мама открыла верхний ящик комода, переодеть Роню к обеду. В стопке детского белья обнаружился беспорядок – она словно была проткнута очень грубым шилом. Приглянулись – в красном дереве комода зияла аккуратная дырка, будто комод просверлили. Глянули на потолок – пробоина!

Стали рыться в ящике и достали запутавшуюся в белье узкую, вершка четыре длиною, стальную чушку с заостренным носом и ребристым хвостом, для стабилизации стрелы в полете. На ребре хвоста было выгравировано: Gott mit uns [25]25
  С нами Бог (нем.).


[Закрыть]
. Выпускали такие стрелы с аэроплана, видно, пачками, в расчете поразить солдатский строй или толпу горожан. Снарядик подарили Роне и велели сберечь, как военный трофей.

Мама подержала стрелу на ладони, взвешивая.

Сколько же выдумки, денег, людского и машинного труда вложено в эту вещь! Рылись глубоко под землей горняки, лился из печей металл, вращались заводские станки, ночами не спали инженеры, чтобы хотя бы каждая пятидесятая или сотая из пачки стрел настигала бы не белье в комоде, а ее Лелика, Роню, любого варшавского горожанина или российского солдата. Неужели же это – не грех непростительный и страшный? Вправду кажется, что у людей, втянутых в эту войну «башка кругом пошла», как выразился давешний штабс-капитан...

Вот так и побывал Роня на настоящей войне и даже под обстрелом! Вроде бы и не очень страшно, и интересно, а дико все же как-то, когда во все это играют тысячи серьезных людей. Каждый в отдельности хорош, а вместе – безумные какие-то...

На следующий день после прилета аэропланов «Таубе» мама и сын простились – с папой, кузеном Сашей и прекрасной Варшавой.

* * *

Зимою 1915—16 годов, еще за месяцы до начала брусиловского наступления, Роня уже догадывался о нем, но догадку свою хранил в глубокой тайне ото всех.

Папа получил кратковременную командировку в Москву и обещание отпуска осенью. В ближних армейских тылах фронта шли усиленные учения, войсковые маневры, штабные игры. Дел у папы было по горло. Вырвался он в Иваново-Вознесенск всего на двое суток, и притом совершенно неожиданно.

Роня еще по звонку, необычно раннему, предутреннему, угадал, что на крыльце – папа. Звякая шпорами, он вошел, сопровождаемый денщиком Никитой. Развязал запорошенный снегом башлык, обнял в прихожей маму, вылетевшую прямо из постели в розовом капоте, и Роню в ночной рубашке, и Вику в длиннополой сорочке. Папа зажимал уши от визга, смеха, криков, возни. Весь дом впал в какое-то исступление от внезапного счастья, а мама была в состоянии полуобморочном.

Сонная прислуга тоже вскочила было с постелей, но папа всех отослал досыпать и велел Никите, быстроты ради, разогреть горячими угольями из печей вчерашний вечерний самовар, сварить яиц всмятку или, на вкус Ольги Юльевны, «в мешочек» для предварительного завтрака, а потом отправляться на весь день в город, куда глаза глядят. Глядели же они у Никиты преимущественно на молодых Иваново-Вознесенских ткачих...

Роне позволили встать к ночному завтраку, а потом идти в детскую, чтобы вместе с Викой и фрейлейн Бертой разбирать привезенные гостинцы.

Расторопный Никита очень быстро сервировал чай, хлеб, масло и яйца, крутые до синевы. Папа тихонечко упрекнул его: что ж ты, мол, не мог угодить барыне? Она же «в мешочек» просила!

Никита только руками развел:

– Так точно, ваше высокоблагородие! В мешочке она велела. Пошукал я впотьмах мешочка, не нашел! Попался под руку чулочек Ронечкин, так я в нем и сварил. Как же она сразу узнала, ваше высокоблагородие?

За ночным столом Роня спросил, когда мама чем-то отвлеклась:

– Почему у тебя, папа, ухо пластырем заклеено?

– А ты умеешь хранить тайны? Сумеешь маме не проговориться?

– От мамы у меня тайн не было.

– Это правильно, но про что ты сейчас спросил – дело чисто мужское. О нем не должны знать ни мама, ни даже Вика-малютка! А тебе знать не мешает, чтобы сам не повторил такой глупости... Так вот: ухо у меня прострелено. Только... дело тут вовсе не в войне, а в твоем кузене Саше. Купил себе Саша Стольников – он по-прежнему у меня в адъютантах – американский морской кольт, револьвер такой автоматический. Пуля – с твой палец, бьет – за версту. И три предохранителя – на все случаи жизни...

Мы были в отступлении. Ночевали в палатке. Подал нам Никита ужин на бочке, покрытой широкой доской. А Саша все своим кольтом любуется, разбирает его на том конце доски. Я говорю: «Убери эту дрянь со стола, поранишься сдуру!» Он ужасно обиделся: «Что ты дядя Лелик, смотри, какой надежный! Жму на предохранитель – автоматический механизм заперт, жму другой – гашетка заперта, никакой силой не выдавишь, вот так...» И тут – бух! Ухо правое мне аккурат и просадил!

А самого я еле успел под локоть толкнуть – стреляться с отчаяния вздумал, как меня отбросило от стола... Пушку эту американскую я тут же Никите выкинуть велел...

Только уговор, Ронюшка! Я тебе доверился, так смотри, страху лишнего на мать не нагони. А то она Сашку до смерти не простит. Сам же помни – и незаряженное ружье стреляет, и на все эти предохранители не больно надейся. Просто никогда на человека оружие зря не наводи...

Рассказ этот Роня от матери утаил, как велено было отцом. Смолчал и перед Бертой, и перед Викой, и перед Зиной-горничной, с которой он считал себя в крепкой дружбе, – но только с тех пор и узнал, до чего же трудная штука мужская тайна! Несешь ее один – спина гнется от нестерпимой тяжести!

Вот каким был у русского мальчика Рони Вальдека его родительский дом!

Глава четвертая. ЛАДЬЯ НАД БЕЗДНОЙ

Настанет год, России черный год —

Когда царей корона упадет...

Лермонтов. 1830

Немало было таких пророчеств в русской литературе далекого и недалекого прошлого. Только слушать их в России не умели! Тихие тяжкие шаги входящей в дом беды так чутко уловил Блок еще в 1912 году, но предчувствие поэта было объявлено рифмованной бедламской бессмыслицей...

Между тем, неотвратимые Шаги Командора близились, становились слышнее, грознее. Теперь их начали различать многие, однако же и над самой пропастью иные лишь глотали слезы и молились тихо, иные натачивали булат, иные же по-прежнему... пили свой кофе со сливками. Среди них – семьи Вальдек и Стольниковых, пока еще мало тронутые градоносной тучей.

Ольга Юльевна магически точно блюла ритуал и декорум уже обреченного жизненного уклада. Только привычный турецкий кофе был заменен колониальным французским, сливки стали пожиже, а вышколенные горничные погрубее.

Изредка и они уже роняли в сторону такие словечки как «буржуазия», «вот ужо вам», «митинг» и даже «комитет». При детях прислуге было запрещено рассуждать о прошлогодних августовских событиях в Иваново-Вознесенске, но кое-что Роня знал и про них...

В те дни никого из семьи Вальдек не было в городе, они все уезжали к осени в село Решму на Волге, сразу по возвращении Рони и мамы из Польши.

А с Волги семья приехала в Иваново-Вознесенск уже после того, как владимирский генерал-губернатор утихомирил бунтарей-ивановцев. Однако, мальчишки с Первой Борисовской улицы еще шептались насчет давешних фабричных беспорядков и стрельбы по забастовщикам. Роня и верить не хотел, будто русские казаки и полиция по приказу русского губернатора могли палить в русских же фабричных, а тем более застрелить кого-то насмерть и кое-кого поранить.

Как ни странно, Ронина недоверчивость подняла его во мнении рассказчиков. Они сбавили число убитых с двухсот до двух человек, а раненых с тыщи до полутора десятков, но на этих цифрах стояли твердо и даже выразили готовность показать Роне жилье обоих убитых и те семьи, где имелись раненые. Предлагалось также показать казармы, откуда полицейские забрали в тюрьму «поболе двадцати рабочих душ», но Роня и без консультантов отлично знал эти казармы-общежития.

Вообще, с некоторых пор Роня стал входить в доверие у «уличных» ребят, в особенности, когда фрейлейн уже не контролировала каждый шаг своего подопечного. Первой в жизни положительной характеристике Роня, сам того не ведая, был обязан дворницкому сыну. Тот подтвердил ребятам, что «евоный Ронькин папа хохла и ахфицер, но не шкура» и что сам Ронька вроде бы «не гадина»...

...Весну и лето 1916 года, во время Брусиловского наступления на фронте, семья Вальдек, без ее главы, но вместе с тетей Эммой Моргентау, фрейлейн Бертой и горничной Зиной проводила в Железноводске. Для Роника и Вики это лето стало последней в их жизни полоской неомраченного мировыми катастрофами детства.

Прекрасно было само двухтысячеверстное путешествие на Кавказ в двух соседних мягких купе.

Путешествие волшебно превращало самые обыкновенные дела, вроде еды на маленьком столике или даже укладывание спать на вагонных ложах, – в сплошную цепь радостей и удовольствий. Госпожа Вальдек любила ездить и умела сохранять в пути неизменно хорошее настроение, передавая его и спутникам.

Детей радовало вое: дорожные пылинки в солнечном луче, новые и новые дорожные картины в обрамлении вагонного окна, счастливое предвкушение юга и постепенное угадывание его примет: белые мазанки под соломой вместо бревенчатых изб, морской гравий на полустанках и другой ветер, теплый, запахом напоминающий чай, настоянный на южных травах и цветах.

Конечно, и в пути у Рони были свои тревоги. Он, например, возненавидел большие вокзалы с ресторанами, куда взрослые отправлялись обедать, и нередко брали с собой и детей.

Из ресторанного окна Роня с опаской глядел на знакомый состав с родным домом-вагоном темно-синего цвета, впереди которого шел желтый, а позади – еще один синий, только без угловых позолоченных решеток над тамбурами как у «нашего», Роня страшно волновался – как бы поезд не ушел без обедающих пассажиров, жадных до борщей и котлет; как бы не оказаться брошенным на произвол железнодорожной судьбы. Любой звонок, свисток или гудок во время обеда вызывал судорожную спазму в горле. Лучшие блюда казались несъедобными, слезы отчаяния готовы были брызнуть, а насмешки взрослых, оскорбляя, нисколько не успокаивали.

Но еще много хуже бывало, когда в ресторан уходили одни взрослые, а дети из окна следили за их действиями... Вот мама и тетя Эмма, подбирая юбки, сошли с платформы на шпалы, переступили через рельсы, идут по другому перрону к вокзальному зданию, а встречный поезд вдруг отрезает им путь к возвращению! Проходит пять и еще раз пять минут ужасного ожидания, чужой поезд по-прежнему загораживает дорогу к нашему, а наш... дает гудок и трогается... Мама осталась! Утешить Роню было невозможно, он сдерживал слезы и отворачивался к стенке купе, тело содрогалось от сухих бесслезных рыданий до тех пор, пока мама не входила в купе. Роня смотрел на нее в оба глаза как на чудо чудес и считал совершенно необъяснимым это умение взрослых возвращаться в свой вагон, когда путь безнадежно отрезан чужим составом.

В Железноводске сперва жили в гостинице «Европейская», потом переехали в частный пансион: дешевле и тише!

Ронин день был и здесь строго регламентирован, но свободы давали все же побольше, чем в Иваново-Вознесенске.

Утром шли пить минеральную воду Малинового источника, затем – брать ванны. Роню сажали сперва на три, потом, в следующую неделю – на пять минут в теплую, пахнущую серой, железисто-щелочную воду, от которой на стенках ванн со временем оставался желтый осадок, уже ничем не смываемый. Самым интересным в скучной процедуре купания были песочные часы, по которым отмеряли время сидения в ванне...

...Вечерами детей облачали в новые костюмы и вели в Пушкинскую галерею Железноводского парка. Хороший симфонический оркестр играл с открытой эстрады легкую классику, иногда исполнял пожелания публики, всегда одной и той же, до самого конца сезона.

Однажды в июле месяце, после наступательного успеха брусиловских войск против австрийцев, оркестр начал вечерний концерт исполнением гимна. Роня сидел почти у самой рампы и с первых же тактов вдруг ощутил, что какая-то внутренняя пружина буквально подбросила его с места. Раньше он и не слыхал, что во время гимна надо стоять – сама музыка заставила его вскочить. За спиной он услышал шорохи и легкий шум, а оглянувшись удивился, как лениво, неохотно поднимается со своих мест курортная публика. Многие стали садиться раньше, чем гимн отзвучал.

Слов гимна Роня не знал, Ольга Юльевна и сама помнила их нетвердо. Но он понимал, что гимн – это как бы торжественная молитва Богу за царскую семью и членов царствующего дома. Роня обожал всю царскую семью и особенно, конечно, цесаревича. Он знал лица всех великих княжен по фотографиям в «Ниве». В мамином зеленом кабинете тоже висела небольшая фотография царской семьи, Роня ее часто рассматривал и находил, что высокая прическа императрицы Александры Федоровны похожа на мамину. На этой фотографии царь и царица сняты были сидя, и Роня сперва удивлялся, что восседают они не на золотых тронах, а на простых стульях. Царь Николай Второй полуобнимал цесаревича, стоявшего рядом, а великие княжны в белых платьях группировались около императрицы. Позади царского семейства стояли три гвардейских офицера в парадных мундирах, и Роня знал, что в профиль снят Михаил Николаевич Чечет, адъютант императрицы, а средний из трех офицеров – мамин знакомый, полковник Стрелецкий, приславший этот снимок в подарок маме.

Ольга Юльевна никогда больше но встречала своего дорожного спутника, но довольно живо переписывалась с ним. Письма его были кратки, сдержанны и почтительны, но попадали в ту же, перехваченную лентой пачку, что лежала в тайном ящике ее секретера.

Впрочем, у самого Рони тоже имелась некая реликвия, прямо связанная с царским домом, – серебряный образок Богоматери на тонкой цепочке. В самом начале войны великая княжна Ольга собственноручно повесила этот образок на шею одному раненому папиному артиллеристу-солдату. Было это в прифронтовом лазарете. Через год, уже под Варшавой, солдат этот пал, и вместе е его документами, крестами и медалями папе принесли образок.

Однажды, как раз в дни Рониной жизни в Варшаве, за столом зашла речь об этом образке. Среди папиных собеседников был священник одного из артиллерийских полков. Этот отец благочинный давно знал Алексея Вальдека, относился к нему с уважением и считал его нерусское происхождение и вероисповедание простым недоразумением или ошибкой природы.

– Отошлите семье солдата, – посоветовал он папе, рассматривая образок.

– Нет у него близких, – ответил папа. – Если бы даже и нашлись какие-нибудь родственники, написать им нельзя – его родные места у немцев. Награды сданы в казну. А что же делать с образком этим?

– Вот, что надо сделать, – сказал отец благочинный, подзывая Роню. Он перекрестил его, надел на шею образок и велел хранить как реликвию.

– Это – царский дар, мальчик. Для русского – святыня! Вот и береги, коли, как я прослышан, ты любишь православного нашего государя.

Потом цепочка скоро оборвалась, и чтобы Роня не потерял образок, мама сочла за благо спрягать его в шкатулку. Тем не менее Роня твердо считал его своим и гордился царским даром так, словно великая княжна наградила за ратные подвиги не чужого солдата, а самого Роню.

* * *

В конце августа, уже незадолго до прощания с югом, семья Вальдек прогуливалась недалеко от вокзала. Было слышно, как пришел поездочек со станции Бештау. С ним приезжали пассажиры из Минеральных Вед. Приезжих было мало – сезон кончался Роня издали заметил, как усаживается в фаэтон среднего роста военный. Фаэтон покатил навстречу. Сидевший офицер в полевой форме держал шашку между колен, положив руки на эфес, и вдруг Роня понял, что офицер этот – папа…

Приехал он в двухнедельный отпуск, совсем неожиданно, ему до последнего часа не верилось, что Брусилов разрешит отъезд, телеграмма с дороги лежала у портье гостиницы «Европейской» – папа даже не знал, что семья оттуда переехала.

Был он в новых штаб-офицерских погонах, носил два новых ордена и «клюкву» – аннинский темляк на шашке, – старался бодриться и быть веселым, но как только задумывался – отвердевала в лице преждевременная усталость Резче обозначились морщины, загар казался каким-то сероватым и даже прижатые фуражкой волосы, ставшие пореже, будто тоже посерели, не то от забот, не то от походной пыли. Он рассказал, что Саша Стольников получил легкое ранение осколком снаряда и отпущен в Москву к родителям на те же две недели. Когда мама спросила про командира одного из артиллерийских полков, входящих в гренадерскую бригаду, отец с явной неохотой рассказал, как в дни летнего наступления австрийцев, полковник получил тяжелое ранение и вызвал жену из Петербурга. Та поспела только к похоронам, и надо же было случиться, что в самый миг погребения, когда гроб уже опускали в могилу, шальной гаубичный снаряд разнес в клочья гроб и тело покойника. Никто из окружающих не был серьезно ранен, но у молодой вдовы не хватило на все это нервных сил. Она помешалась. Долго выкрикивала только одну фразу: «Зачем они в мертвого?» Папа дал ей провожатых, и они повезли обезумевшую домой...

Тетя Эмма Моргентау собралась уезжать с Кавказа раньше сестры. Накануне ее отъезда папа и мама долго сидели с ней после ужина, под звездами, и Роня улавливал их голоса с террасы. Тетка спорила с папой насчет брусиловского наступления.

– Кому оно было нужно? – негодовала тетка Эмма. – Во имя чего эти новые жертвы, сотни тысяч убитых в наступлении, и еще десятки тысяч вдов и калек? Что завоевали? Позор и ненависть людскую, больше ничего! Как вы, интеллигентные армейские офицеры из запаса, можете без осуждения и отвращения рассуждать об этой бессмысленной кровавой бойне? Вся думающая Россия проклинает, презирает вашего Брусилова, эту игру в живых солдатиков. Вы доиграетесь, когда солдатики выйдут из-под вашего повиновения... Ответь мне, пожалуйста, чего вы добились для России ценою этой новой крови?

– А чего, по-твоему, Эмма, должна добиться Россия всей этой войной? Что же ей нужнее всего?

– И ты серьезным тоном можешь об этом спрашивать? Можешь сомневаться в ответе? Просто не узнаю тебя, нашего чистого, милого Лелика, ученика Зелинского, естественника, интеллигентного человека! И Ольгу, родную сестричку, не узнаю, мы с нею то и дело спорим, потому что и она как-то сжилась с твоей офицерской судьбой, хоть и дрожит за тебя день и ночь.

Голос тетки стал тише и печальнее. Папа и мама молчали, как показалось Роне, несколько подавленные ее натиском, таким неожиданным для племянника-мальчика!

– Дрожать-то она дрожит за тебя, Лелик, – продолжала тетка, – а ведь смирилась! Со всем этим военным безумием она уж почти согласна!.. Что нужно России? Да разумеется, прежде всего – прекратить кровопролитие! Нужен прежде всего мир – а уж потом и еще кое-что другое, долгожданное...

– Дамская логика, Эммочка! Не так это все просто. Войну не мы начинали, не нам с нее и дезертировать. Как раз «думающая Россия», как ты изволила выразиться, должна это ясно понимать. Только вот кого ты этими словами обозначила – я что-то в толк не возьму. Во время нашего прорыва и наступления мы в действующей армии отнюдь не ощущали общественного осуждения. Наоборот, и газеты, и думские партии, уж не говоря о военном ведомстве, министерствах и всевозможных там комитетах, нас и поддерживали, и ободряли, и благословляли, а вовсе не проклинали. Против военных действий только крайние: эсеры, эсдеки, большевики, меньшевики, – уж как там они себя именуют... Но ведь это – горсточка, кучка... Не к ним ли пристал и твой Густав?

– Ну, уж: ты тоже скажешь: большевики, эсдеки... Я о них и знать ничего не знаю, а Густав тем более никакого отношения к ним не имеет, как всякий благонамеренный порядочный человек. Но я говорю о настроениях в обществе, среди интеллигенции, я о всем народе говорю, о матерях российских, о крестьянах, о людях фабричных. Ты же сам, Лелик, был к ним по должности своей гораздо ближе, чем Густав, но война эта и тебя как-то переменила. Ты-то чего ждешь от нее для России, кроме все новых и новых бедствий? Неужели ты и в самом деле против прекращения бойни, выхода России из войны?

– Эх, как просто: взяли и вышли! Обессмыслить все наши жертвы, всю кровь пролитую? Да это было бы настоящей катастрофой, притом на пороге нашей победы!

Тетя Эмма тихонько ахнула от неожиданности.

– Лелик! Я не ослышалась? Ты веришь в какую-то ПОБЕДУ? Тебе нужно видеть врага на коленях? А если немцы побьют наших лапотников и, вместо твоей победы получится страшное поражение, – не думаешь ли ты, что это обойдется нам подороже, чем немедленный честный выход из такой бессмысленной войны? Как и всякий разумно мыслящий человек, я ни в какую нашу победу верить не могу и не отдала бы за нее ни одной человеческой жизни.

– Ты, Эммочка, упрямо закрываешь глава на действительность. Судишь предвзято, неверно. Кто же спорит, что мир – штука желанная, но ведь ради того и воюем. Исход войны не так уж далек и не столь мрачен, как ты рисуешь. Ошибок, глупостей, даже преступлений у нас – тьма, начало кампании пошло вкривь и вкось, с Мазурских болот начиная, но теперь картина улучшилась. Ведь военная инициатива перешла к нам и союзникам нашим. Французы, которых мы спасли самсоновским наступлением на Восточную Пруссию, давно оправились и стоят против немцев упорно. Австро-Венгрия, считай, разбита вдрызг, Германия – на краю истощения, а в войну вот-вот вступят на нашей стороне новые силы. Румыния, хотя бы; мы ждем, когда ее войска начнут действовать вместе с нами. Турки отступают. На юге войска наши продвигаются хорошо, берут турецкие крепости. Болгары по горло сыты войной против нас, устали и разочарованы. А там, глядишь, и американцам надоест их нейтралитет – они страшно злы на Вильгельма за бессовестную морскую войну… У нас оружия прибавилось, боеприпасов теперь не в пример больше, чем в начале войны. Подвозят, хоть и со скрипом! А не выстоим до конца – победа наша уплывает в чужие руки.

– Тебе, Лелик, позарез нужны проливы и крепость Эрзерум? Ты станешь от этого счастливее, да? И к нашей Соне вернется ее Санечка? Ты же знаешь, что Санечка Тростников пропал без вести?

– Слышал, что он в плен немецкий угодил. Очень жаль и его, и Соню. Окончим войну – может выручим и его из плена. Как хочешь, Эмма, но Брусилов прав в том, что...

Но Роня так и не дослышал, в чем Брусилов прав более, чем тетя Эмма. Звякнули шпоры на ступеньках террасы. Какой-то офицер явился к папе. Они пошептались у входа, на садовой дорожке. Потом папа, тихонько чертыхаясь, прошел в комнаты, надел мундир и портупею. Быстрыми шагами они с чужим офицером удалились.

Роня уж не слышал, как папа ночью вернулся и как утром за ним снова приходили военные. Мама сперва не хотела посвящать сына в офицерскую тайну, но когда они с Роней пришли на процедуры к доктору Попову, в приемной только и разговору было, что о ночном происшествии. И Роня узнал правду.

Накануне вечером в одной из самых глухих и отдаленных аллей парка, мальчишка-поручик, недавний выпускник Алексеевского училища, прогуливался со знакомой барышней. Они присели на садовой скамье под большим деревом.

Вдруг барышне показалось, будто что-то холодное коснулось ее щеки. Поручик зажег спичку, чтобы успокоить спутницу. Оба увидели большую змею – она свешивалась с нижней ветви. Офицер, как был при шашке и револьвере, так и кинулся опрометью наутек по аллее, где сразу наткнулся на группу раненых военных, куривших в маленькой беседке.

Когда они приспели к месту происшествия, то нашли девицу в обмороке на скамье, а под скамьей – уползавшую змею. Ее убили и отнесли к доктору Попову для освидетельствования. Доктор положил ее в спирт и охотно показал Роне банку с этим крупным мертвым полозом, совершенно безвредным и безопасным для человека, как заверил мальчика хладнокровный медик.

Все же группа офицеров потребовала поручика к ответу, и папу выбрали в состав офицерского суда чести. Постановление гласило: отобрать личное оружие и просить командование лишить поручика, опозорившего себя трусливым поступком, офицерского звания.

Папа вернулся с этого суда чести хмурым и не разговорчивым, а еще через несколько дней срочной телеграммой за подписью командующего фронтом Рониного папу отозвали из отпуска. В Иванов семья возвратилась с Кавказа опять без отца.

Перед самым Рождеством во всех, знакомых Рональду домах Иваново-Вознесенска, вдруг стала повторяться даже при детях странная фамилия Распутин.

В самом ее звучании Рональду почудилось что-то нечистое. А главное – первый раз жуткое слово «убили» взрослые произносили с оттенком злорадства, хотя подробности могли устрашить хоть кого: Распутина травили цианистым калием, в него всадили несколько револьверных пуль, а под конец, оглушенного, но все еще недобитого, его спустили в прорубь под невский лед («Страшным мужиком» назвал его потом поэт Гумилев).

Вскоре после убийства этого «страшного мужика» Роня нечаянно слышал мамин разговор с соседкой, женой артиллериста Мигунова. Мама вполголоса прочла госпоже Мигуновой новое письмо полковника Стрелецкого и показала приложенный к письму снимок заплаканной императрицы с цесаревичем и великими княжнами у свежей могилы. Позже мама объяснила Роне, что убитый был обманщиком и колдуном, сумевшим втереться во дворец и очаровать не только царицу, но и самого монарха. Распутин, мол, бесстыдно пользовался доверием царя, своекорыстно вмешивался в дела государственные и церковные, и вот, за все это он наконец умерщвлен верными государю царедворцами. Но почему же тогда императрица так плакала над его могилой? Все это было загадочно и тревожно.

Тем временем, в богатых Иваново-Вознесенских домах весело встретили наступление нового, 1917 года.

...С последних чисел февраля московская и петроградская почта стала так запаздывать, что жители Иваново-Вознесенска судили о событиях в стране и на фронтах больше по слухам, чем по газетам. На всех фабриках и даже на ивановских улицах появились кумачовые полотнища с белыми буквами. Чуть не ежечасно возникали, подобно гейзерам в Йелоустонском парке, митинги и собрания. Перед толпами ивановцев выступали неведомые прежде ораторы из пришлых солдат и местных «заводил». Куда-то пропали со своих постов полицейские. Ускакали казачьи разъезды. Исчез даже станционный жандарм, некогда столь же привычный публике, как железнодорожный колокол. Стали появляться среди бела дня безо всякого конвоя пленные австрийцы и немцы в жеваных иностранных шинелях и чужих солдатских шапках, какие Роня до тех пор видел только в «Ниве».

Эти пленные заговаривали с Роней, просили вынести попить или покурить, шутили с фрейлейн Бертой и задавали ей вопросы, от которых фрейлейн густо краснела, а Роня деланно хохотал, хотя не очень-то понимал их суть.

Слова «ди руссише революцион» Роня впервые услышал именно от одного из этих военнопленных. Это был молодой, унылый и болезненный человек в очках. Он долго стоял на улице перед группой играющих детей и увидел у Рони игрушечное духовое ружье немецкой выделки – один из недавних папиных подарков «с войны». Пленный подошел к детям, робко попросил ружьецо, осмотрел пристально и сказал:

– Hab’s gleich gedacht! Sie mal her – ‘sist Nurnberg, meine Vatersstadt! [26]26
  Я сразу узнал! Посмотри-ка, это Нюрнберг, мой родной город! ( нем.)


[Закрыть]

При этом он тыкал пальцем в клеймо, оттиснутое на металле.

– Du kanst es jetzt wegshmeissen. Dez Krieg ist bald zu Ende. Die russische revolution naht. Der Zarismus ist kaput! [27]27
  Ты можешь теперь его выбросить. Война скоро кончится. Близится русская революция. Царизму конец ( нем.).


[Закрыть]

Ронина бонна, фрейлейн Берта молча отобрала ружьецо у пленного, взяла Роню за руку и уже уводя мальчика от опасного собеседника бросила через плечо:

– Aber schwatzen sie Kinde keinen Unfug! [28]28
  Но не болтайте же ребенку разные глупости! ( нем.)


[Закрыть]

Было это днем, третьего или четвертого марта 1917 года, и именно в тот же вечер, когда семейство Вальдек после ужина и чая сидело под большой люстрой с хрустальными подвесками, Ольге Юльевне подали телеграмму. Была она от некоего московского семейства, отличавшегося радикализмом взглядов и полной осведомленностью о политических новостях. Странным образом, буквы этой телеграммы отпечатались наоборот и прочесть удивительную телеграмму можно было только в зеркале.

На всю жизнь запомнил Роня это чтение: мама вышла в прихожую, горничная Зина наклонила свечу и, всматриваясь в зеркало, Ольга Юльевна прочла вслух жутковатые слова манифеста об отречении государя-императора в пользу брата и об отказе великого князя Михаила вступить на оставленный Николаем Вторым престол…

«Ди руссише революцион» вторглась в жизнь Рониной семьи.

* * *

Мальчика Рональда роковая телеграмма потрясла больше всех.

Одна из его любимых книг называлась: «Откуда пошла и как стала быть Русская Земля». Теперь ему представилось, что Русская Земля перестает быть…

В тот вечер детей поздно отослали спать, но и в постели он не мог сомкнуть глаз от чувства тревоги и отчаяния Какая же империя без императора? Какое царство без царя? По книге выходило, что не было такого в России, за всю ее тысячелетнюю историю, отлитую в бронзе новгородского памятника. А если когда и наступала пора междуцарствия, то наполнялась она смутами и скорбью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю