Текст книги "ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая"
Автор книги: Роберт Штильмарк
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц)
После того, как большая и лучшая половина мужского гимназического корпуса была передана другому, вполне взрослому учебному заведению (получившему необычное наименование КУНМЗ!), а бывшие Петропавловские гимназистки переведены в урезанный корпус к мальчикам, директором новой «Единой Советской Трудовой школы № 36 Первой и Второй ступени» осталась прежняя директриса Женской гимназии фрейлейн Ретген. Это была старая, серьезная и неуступчивая фрейлейн!
Однако переименованная, стесненная в трех полуэтажах бывшая Петропавловка под управлением фрейлейн и не подумала сдавать свои привычные позиции из-за какой-то там большевистской революции! В классах все осталось по-старому, хотя их и называли группами. Преподавание продолжалось на немецком языке в Первой ступени и частично, для некоторых предметов, сохранялось и в ступени Второй. Там лишь добавляли еще один обязательный иностранный язык – французский. Учителя остались все до единого прежними (исключая, разумеется, тех, кто угодил в чрезвычайку или не перенес голода). Обращались к учителям по-прежнему: фрейлейн Ретген, герр Зайц, месье Понс, фрау Вайс...
Ронин классный наставник герр Зайц был в конце прошлого столетия классным наставником еще у Вальдека-старшего, т. е. у папы! Он близко знал Рониного дедушку, некогда учил отца, и теперь вот у него же учился сам Роня – три поколения Вальдеков. Тут ощущалась стабильность и традиция!
Математику в Первой ступени, на немецком языке, вела мамина одноклассница, фрейлейн Соня Фрайфальд. Историю всеобщую и русскую преподавал – притом смело, изящно, остроумно – месье Понс, одаренный лектор, романтически любивший страну своих предков, Францию.
Самой же выдающейся учительницей в Ронькином классе была прелестная Вера Александровна Ляпунова, пришедшая в школу неполных двадцати лет от роду. Учила она Роньку и его сверстников русской литературе, работала увлеченно, меньше всего считалась с официальными программами или одобренной методикой, и оставила глубокий след не в одной Рониной душе! Ольга Юльевна Вальдек, наслушавшись рассказов сына, пригласила Веру Александровну в Корнеево, и та два лета прожила у Вальдеков, расцвела на свежем воздухе, успела поддержать в сердце своего ученика священную страсть к поэзии и... скончалась от скоротечной чахотки после неожиданного для всех брака с пожилым, избалованным женщинами сыном знаменитого адвоката Плевако.
Еще один педагог гимназии имел к Вальдекам весьма близкое родственное отношение – преподаватель географии, Ронин дядюшка, муж тети Эммы, герр Густав Моргентау. Сюда, в мужской корпус, он перешел вместе со своими ученицами после закрытия женской гимназии.
Зимой школу отапливали плохо. Немного пособлял Ронин папа – отгружал, вопреки разнарядке, то по одному, то по два тяжелых санных воза березового швырка, и даже пильщиков присылал, но это грозило служебными осложнениями, да и выручало школу ненадолго. Дети сидели по классам в шубах и валенках, герр Зайц в морозы укрывал лысину вязаным шарфом, ученические руки выглядели так, будто только-только готовили блюда из свеклы.
И все-таки школа работала, и дисциплина в ней держалась особая, какая-то тоже прежняя, основанная на почтительности к старшим и уважении к младшим. Все будто признавали друг в друге единоверцев и единомышленников, носителей одной традиции, от директора до последнего двоечника. Кстати, эти отметки продолжали выставлять старые учителя Петропавловки, хотя в других школах ставили теперь только «уд» или «неуд».
Если же случались дисциплинарные нарушения и особые происшествия, то теперь они стали совсем иными, чем прежде. Само время вторгалось в детские жизни, развлечения и занятия. То появится в классе револьвер, а то и выстрел грянет (был такой случай как раз в Шестой-A, притом не без Рониного участия). Однажды учитель истории месье Понс вовремя заметил у мальчиков ржавую «лимонку» – ее притащили с чердака и уже принялись было ковырять...
Случались прямо в школе голодные обмороки – у детей и педагогов. Поступали иногда жалобы от властей городских – мол, вашего ученика сняли с трамвайного буфера. Это бывало с теми учениками, кто, не успевши вдавиться на площадку, пристраивался на «колбасе» или буфере, а после остановки проигрывал состязание в беге с каким-нибудь блюстителем революционного порядка. Впрочем, трамвайные линии оживали в тогдашней Москве не так-то часто.
Дома же ученики делали уроки при коптилках и свечах, и нельзя сказать, что учителя смягчали строгость требований. Роньке не раз снижали оценку за пятно копоти на чертеже или за неудачное «мерзлое» слово в сочинении. Вера Александровна шутливо называла плохо написанную фразу «мерзлой», а ведь подчас и вправду попадала на бумагу из оледенелой чернильницы, что дома, что в классе.
Так и шли школьные дни и дела в 20-м, 21-м и в начале 22-го...
Сильно постаревшую и ослабевшую фрейлейн Ретген сменил на посту директора герр Густав Моргентау, Ронин дядя; но и при нем существенных перемен в устоях и традициях школы не произошло, несмотря на все усилия Бауманского РОНО, партийных органов и Наркомпроса.
Однажды Нарком Луначарский на совещании «шкрабов» [36]36
Школьных работников.
[Закрыть]прямо заявил, что в обеих бывших немецких гимназиях, Петропавловской и Реформатской, по сей день, мол, воспитываются «змееныши наших классовых врагов». На другой день это стало известно самим «змеенышам» и многие гордились своей опасной славой... Иные же понимали, что дни Петропавловских традиций сочтены по пальцам … одной руки!
Входило, кстати, в эти традиции и участие в церковной жизни. По твердо установленному правилу запрещенные в школе уроки Закона Божьего преподавались в церкви. Прямо в класс приходила помощница органиста и уводила всех детей-лютеран в ризницу-сакристию, на занятия Законом Божиим, по-немецки, разумеется. Ходили, правда, на эти занятия не все Ронькины сверстники, потому что в классе стало уже немало детей иудейской веры, или учеников из семейств православных. Занимались у пастора каждый раз человек по сорок-пятьдесят – около половины общего состава двух-трех параллельных групп.
Еще не вовсе развеялось в детской среде влияние запрещенных, прекративших официальное существование скаутских организаций. Пытались было сохранить отряд «красных скаутов», но слишком несовместимы были моральные требования скаутизма с тем, чего требовала от детей сегодняшняя революционная действительность. Скаутские правила были благородны и требовали силы характера. Руководители скаутов учили своих питомцев таким вещам, как презрение к доносу, взаимопомощь до самопожертвования, выносливость, вежливость друг с другом, развитие особой чуткости и настороженности при опасности (например, скаут должен уметь просыпаться от взгляда товарища), тренировка воли, умение противостоять соблазнам вроде курения или ругани...
...После закрытия скаутского отряда, других детских организаций в бывшей Петропавловской гимназии не создавали, вплоть до полной перемены декораций в ней, вернее, уже только в ее перекрашенных стенах...
А тем временем прибыл в Москву, рождественской порою 1922 года, новый, уже послерапалльский [37]37
Договор между Советской Россией и Германией о восстановлении дипломатических отношений заключен в г. Рапалло (Италия) в 1922 г.
[Закрыть]германский посол граф Брокдорф-Ранцау, и занял тот же особняк в Леонтьевском переулке, где четыре года назад предшественник его, граф Мирбах, посол императорской еще Германии, был убит сотрудником московской ЧК, эсером-провокатором Блюмкиным.
И уж полной неожиданностью для Рони Вальдека было открытие, что его папа, в прошлом – полковник российской армии, ныне – начальник военизированной дружины Москвотопа, Алексей Александрович Вальдек, знает посольскую канцелярию в Леонтьевском переулке не хуже, чем собственную квартиру. Папа мог по памяти безошибочно описывать любой зал или комнату особняка со всем убранством, правда, не теперешним, а таким, каким оно было, верно, 20—30 лет назад, в последние годы прошлого столетия и начальные годы нынешнего.
– Откуда ты все это знаешь? – недоумевал Вальдек-младший. Все, что связывалось в его уме с понятием «немцы», «Германия» вызывало двойственное чувство: к ощущению уюта, чистоплотности, некой кровной связи с такими людьми, как тетя Аделаида, герр Зайц, фрейлейн Берта (он все еще не мог забыть свою хорошенькую гувернантку), господа Юргенсон или Циммерманн, примешивалось и явно недоверчивое, настороженное отношение к усатому кайзеру, к его офицерам, генералам и дипломатам... Папа, столько лет стрелявший в немцев из своих пушек, в прежние времена бывал, значит, в их главной цитадели – германском посольстве? Впрочем, может быть, в те времена они еще не думали воевать с Россией?
Папе пришлось пояснить сыну многое. Но попросил он Роню никому до поры до времени эти объяснения не пересказывать.
Оказывается...
Ронин дедушка – портрет его украшал папин кабинет – недаром играл столь видную роль в постройке новой большой кирхи и немецкой Петропавловской гимназии в Москве. Не меньшую роль играл Александр Вальдек и в мире дипломатическом. Был он канцлером и драгоманом германского Генерального Консульства в Москве.
– А что это такое, «канцлер и драгоман» – дивился Роня.
– Не перебивай! – хмурился папа. – Дослушай и все поймешь.
...Ронин дед, Александр Александрович Вальдек, происходил из старинной российской офицерской семьи со скандинаво-немецкими корнями, восходившими будто бы к самому королю Улафу III. Немало таких офицеров описано Толстым на страницах «Войны и мира». Иные до конца дней своих коверкали русский язык (как, впрочем, и многие дворяне с чисто русскими фамилиями), но были ревностными служаками, российскими патриотами, верными царю и отечеству. Кстати, Ронин прапрадед был смертельно ранен в Бородинском сражении на батарее генерала Раевского. Молодая вдова похоронила мужа на Введенских горах, в Лефортове.
Сын и внук заслуженных российских офицеров, Александр Вальдек пошел однако же по штатской части: окончил Дерптский Университет, потом служил присяжным поверенным при Московской Судебной палате, имел чин надзорного советника и приобрел известность тем, что выиграл несколько крупных гражданских дел, так сказать, с легким политическим привкусом.
Защищал он интересы целых групп инородцев и колонистов на юге России, где местные заправилы подчас покушались ограничивать этих инородцев в правах или присваивать себе их достатки. Одна из защитительных речей Александра Вальдека по иску немецких колонистов в Крыму была пространно опубликована в газетах, создала ему репутацию большого либерала, и, по-видимому, привлекла внимание немецких дипломатов в России.
Германский посол, прибывший в Москву из Петербурга по случаю коронации Александра III, пригласил адвоката Александра Вальдека на прием в Генеральное Консульство. После весьма любезной беседы посол предложил Александру Вальдеку сменить сюртук российского присяжного поверенного на дипломатический мундир германского посольского драгомана. Словом «драгоман», несколько вычурным и с намеком на ориентальность российской державы, именовалась должность дипломатического переводчика на ответственных приемах, царских аудиенциях и при государственных актах.
Перейдя на службу в Генконсульств, Александр Вальдек принял германское гражданство, сохранив однако и подданство российское. В те времена такое двойное подданство граждан Германской империи допускалось и не являлось диковиной.
Вскоре драгоман Вальдек сделался душою Генерального консульства, получил должность посольского канцлера, т. е. управляющего делами, вершил протокольную часть, ведал всей дипломатической перепиской, пользовался полным доверием Посла и Генерального Консула, называвшего Канцлера Вальдека своей правой рукой и лучшим личным другом. Свою первую германскую награду – Железный крест канцлер Вальдек получил прямо из рук императора Вильгельма Первого.
Бывший адвокат Александр Вальдек на долгие годы вошел в состав московского дипкорпуса, обменивался письмами с Канцлером Империи графом Бисмарком, пережил его закат, а свой второй Железный крест, рыцарский, с дубовыми листьями, принял уже от Вильгельма Второго. Двумя орденами наградило его и русское правительство.
Посольский Канцлер Александр Вальдек скончался в этой должности в конце 1910 года, в возрасте 67 лет, искренне оплаканный теми москвичами и россиянами, кого мало радовали политические события в Европе после отставки великого канцлера Бисмарка. Антигерманские настроения императора Александра Третьего и некоторые его поступки в антинемецком духе усиливали опасные антирусские настроения императора Вильгельма Второго и в свою очередь поощряли его к поступкам антирусским. Дипломаты и военные медленно подталкивали обе державы к столкновению.
После московских революционных событий 1905 года либерализм Александра Вальдека сильно поблек. И он, и его сын Алексей, ощутили слабость глиняных ног российского колосса. Ощущение надвигающейся катастрофы стало угнетать канцлера Вальдека тем сильнее, чем яснее он видел и чувствовал полнейшее непонимание близких перспектив в среде своих коллег – германских дипломатов. Столь же трагическое отсутствие политического предвидения даже на самое непосредственное будущее усматривал он и в тех кругах российского дворянства и высшей интеллигенции, где он по-прежнему оставался своим человеком.
Лишь в одном сановном деятеле России, бывшем министре внутренних дел, а впоследствии Члена Государственного Совета, Петре Николаевиче Дурново, он всегда находил зоркого, глубоко встревоженного судьбами России собеседника. И можно предположить, что ставший впоследствии известным меморандум Дурново, поданный им на высочайшее имя в 1914 году, был главным образом навеян мыслями, которыми эти два старых человека, Александр Вальдек и Петр Дурново, обменивались при встречах друг с другом.
Оба они прекрасно понимали, что столкновение России с Германией может привести только к взрыву русской революции, чьи, пока еще подземные, вулканические толчки уже ослабили постамент колосса. Как последствия этого взрыва неизбежны: падение двух династий – Романовых и Гогенцоллернов (как бы по закону сообщающихся сосудов), крушение двух империй, двух мировых держав. Так, в самый год начала преступной войны, за три года до трагедии российского февраля, повлекшего по неумолимой инерции октябрьский переворот, предсказывал события Петр Николаевич Дурново в своем пророческом меморандуме Николаю Второму.
Предлагал же он (а эти мысли Алексей Вальдек слышал от своего отца-дипломата на протяжении всей их жизни!) союз России с Германией, против созревшей для распада Британской империи. Мол, одряхлевший британский лев наложил лапу на такую гигантскую тушу, с какой ему никак не оправиться! Вдохнуть в эту полумертвую тушу новую жизнь – такая задача, что ее осуществление на полвека погасило бы все революционные искры, тлеющие в народе, отвлекло бы его внимание и силы от разрушения к созиданию...
Никто при российском дворе не прислушался к одинокому голосу бывшего министра. Неизвестно, был ли вообще меморандум доложен царю...
Посольский особняк в Леонтьевском Ронин папа хорошо знал потому, что часто посещал его при жизни отца, танцевал здесь на дипломатических балах, сиживал званым гостем на дипломатических раутах, усвоил посольский этикет и хитрости дипломатического протокола, умел выбрать цветы для дипломатического стола и знал множество анекдотов из жизни московских и петербургских дипломатов.
По рекомендации отца он, перед окончанием Университета, поступил вольноопределяющимся в артиллерийскую бригаду генерала Бросова и вышел из бригады прапорщиком запаса, при отличных оценках и рекомендациях. На повторных сборах был аттестован поручиком – в этом чине и начинал войну.
Когда пришел для Алексея Александровича Вальдека час решения, какое подданство выбирать, он без колебаний выбрал российское, от двойного же отказался.
...Университетский профессор Зелинский возлагал на Алексея Вальдека немалые надежды, оставил его было своим ассистентом при кафедре, но за резкий протест против убийства революционера Баумана, ассистенту пришлось покинуть кафедру и Университет... Он уехал в Иваново-Вознесенск, откуда профессор Н. Д. Зелинский настойчиво звал его назад, на кафедру, пока сам не покинул ее в 1911 году, тоже в знак несогласия с жестокой политикой по отношению к студентам и всему делу высшего образования в России. Проводником этой неразумной, неудачной политики, глушившей народные творческие силы, был прежний адвокат и профессор юстиции Лев Аристидович Кассо, назначенный Министром просвещения. Это назначение совершилось в самый год смерти канцлера Александра Вальдека, очень не любившего своего процветающего коллегу, в прошлом тоже специалиста по гражданскому праву, как и адвокат Вальдек.
После ухода старого своего благожелателя, профессора Зелинского из Московского университета, Алексей Вальдек окончательно оставил мысль о столичной научной деятельности. И вернулся он к ней лишь много позднее, всего за какое-нибудь десятилетие до своей гибели в 1938-м...
А покамест, в революционном 1922-м, под затихающие залпы гражданской войны, последних массовых расстрелов на Лубянке, новых артсалютов с Тайницкой башни Кремля в честь Октябрев и Маев, начальник военизированной лесозаготовительной дружины Алексей Вальдек, некогда так близко знавший старых германских дипломатов в Москве, теперь, после долгого, многолетнего перерыва, неожиданно получил приглашение возобновить встречи с дипломатами сегодняшними...
* * *
...Раньше, до войны и революции, создать в Москве немецкое общество певцов вроде «Лидертафель» или Клуб гимнастов «Турнферайн» было проще простого – никто этих обществ не боялся, никто им не мешал. Конечно, поговаривали в те годы о «немецком засильи», но, по наблюдениям Рониным, такие разговоры среди интеллигенции пресекались и хорошим тоном не считались. В войну они, конечно, усилились, стали более злобными, закрылись многие немецкие общественные организации, но все три церкви и обе немецкие гимназии продолжали действовать почти как раньше. Оставались в неприкосновенности знаменитая аптека «Ферейн», по-прежнему пользовались уважением немецкие лечебницы вроде клиники хирурга Симана у Яузских ворот, восстановили свою деятельность пострадавшие от погрома нотные издательства Циммермана и Юргенсона, продолжала выпускать лучшие в России ситцы фабрика Циндель на Москва-реке близ Симонова монастыря, красовались и неприкосновенности богатые особняки таких семейств, как Вогау или Кноп, никто не валил на кладбищах немецкие кресты и памятники, словом, даже в войну московским немцам не мешали на их языке молиться, отпевать мертвых, учиться и музицировать.
Ныне же, в условиях революционного 22-го или 23-го года вер это, по мнению властей советских, таило гору опасностей. Хотят петь? А ну как их на контрреволюцию потянет? Долго ли спеться против Рабоче-крестьянского Правительства?
Посему ходатайства немецких любителей хорового пения Моссоветом и партийными инстанциями пресекались, а ходатаев стращали карами, невзирая на все права, обещанные национальностям в новой Конституции РСФСР. Нельзя сказать, чтобы Роня со вниманием относился к этим разговорам старших: он считал себя русским и не любил, когда хитровские ребята дразнили его немчурой.
Однако дома папа и мама все больше рассуждали именно о делах немецких. Слово Германия зазвучало как-то по-новому, и все чаще стали проскальзывать у мамы вольные и невольные замечания и намеки, что, мол, Вальдеки – люди родовитые, старинной фамилии и место им – в культурной и демократической стране, а не в царстве диктатуры, насилия, лжи и голода. Тем временем ленинская Россия, уже на грани голодной гибели, совершила поворот к НЭПу и пошла на сотрудничество с послевоенной Германией.
Появились в Москве, на Ходынском поле, немецкие аэропланы общества Дерулуфт, а коммерческим директором этого смешанного русско-германского общества стал старинный папин приятель г-н Кликкерман. Кстати, он изъявил готовность прокатить Вальдеков-мужчин по воздуху и к Рониному восторгу действительно устроил им воздушное путешествие в Харьков и обратно. Первый в Рониной жизни полет потребовал двое суток времени и четыре промежуточных посадки, но любовью к авиации Роня проникся на всю жизнь.
В нескольких городах России, на Западе и Юге, без особенной шумихи стали строиться немецкие заводы, в том числе и явно военного значения. Создавались крупные концессионные предприятия, куда брали лучших русских рабочих. Ими командовали немецкие мастера и инженеры. Работали предприятия немецкими машинами на русском сырье, платили рабочим хорошо, но по слухам и работу там спрашивали не по-нынешнему!
Вот при этих-то послерапалльских веяниях, да еще веяниях Нэповских, сменивших героически-голодную пору военного коммунизма, отпали препятствия и для немецких хоровых обществ! Подобно тому, как НЭП ознаменовался для мальчика Рони Вальдека видением круга колбасы за оттаявшим уголком лавочной витрины на Покровке, так возрождение «Лидертафель» обозначилось появлением г-на Мильгера и нотных пюпитров на школьной сцене!
С каждой репетицией собиралось в здании Петропавловки все больше старых членов довоенной «Лидертафель». Это общество считалось в Москве самым фешенебельным. В нем состояли сливки немецко-московской, кукуйской интеллигенции. Но одна «Лидертафель» как вскоре выяснилось, не смогла принять всех желающих петь и общаться друг с другом на родном языке. Вскоре возродилось еще два прежних больших хора – мужской, или «Меннергезангферайн» и женский или «Фрауенкор». Спевки «Лидертафель» так и пошли в бывшей Петропавловке, где учились почти все дети певцов. Оба других хора собирались то в кирхе, то в каких-то пустующих клубных залах. Еще создан был небольшой симфонический оркестр. Дирижер его, пианист и композитор Ненсберг, совмещал эти обязанности с ролью главного капельмейстера всех трех немецких хоров.
Нельзя сказать, чтобы власти относились благожелательно к этим немецким общественным организациям. Их лишь кое-как, со стиснутыми зубами, терпели... Под всякими предлогами репетиции срывали, собрания запрещали, участников вызывали для неприятных разговоров и предупреждений. Отклонялись все попытки учредить, кроме хоровых обществ, любые другие – спортивные, молодежные, профессиональные. Впоследствии стало ясно, что вся деятельность «Лидертафель» с самого начала находилась под строгим тайным контролем, а участие в ее спевках априори расценивалось почти как государственное преступление! На всех участников всех трех хоров уже заводились в надлежащем ведомстве особые дела. Из состава всех трех хоров выискивались люди запуганные, неустойчивые, слабые. Их вербовали в секретные сотрудники, делали тайными осведомителями. Кое-кто об этом уже догадывался, но успокаивали себя люди тем, что ничего противоправительственного или дурного не замышляли. Санкта симплицитас – святая простота!
Положение нисколько не облегчалось тем, что в музыкальном отношении хоры и оркестр немцев-любителей с их классическим репертуаром, были просто превосходны.
В надежде заручиться поддержкой музыкальных корифеев и этим несколько укрепить шаткое положение «Лидертафель», капельмейстеры ее, Ненсберг и Боргман, ободренные композитором Мясковским, симпатизировавшим и хору, и его инициаторам, добились права на ответственное публичное выступление: хору разрешили исполнить со сцены бывшей Зиминской оперы ораторию Шумана «Манфред». Произведение сложное, романтическое, несомненно созвучное байроновской поэме, но... созвучное ли вкусам Главреперткома?
Выбор удивил и самих участников хора. Иные полагали, что концерт разрешили в расчете на провал немецкой самодеятельности. Тем более, что достойного исполнителя главной теноровой партии приходилось искать на стороне. С этим предложением обращались и к Народным, и к Заслуженным, ради кассового успеха, но никто из великих не согласился: партия сложна, маловато репетиционного времени, да и спеть «Манфреда» придется всего раз или два. Явно не стоит!
Тогда руководители хора, по совету того же Мясковского, пришли к Рониному папе: выручайте! Самые верхние пики чуть срежем. Положение хора критическое – до концерта всего две спевки. Спасайте своих-то!
Пришлось спасать!
...В переполненном серебряно-голубом зале бывшей оперы Зимина, превращенной в филиал Большого Театра, московская публика с восторгом слушала в исполнении хора «Лидертафель» (на афише впрочем не обозначенного этим именем) концертную постановку оратории, и партию Манфреда спел Алексей Вальдек. Газеты его похвалили, но всего приятнее был ему отзыв певицы Катульской. Она пришла из зала на сцену поздравить Алексея Вальдека такими словами: «Вы мне сердце будто в колыбели укачали голосом вашим».
Устроители, гордые и счастливые, искали в газетах хоть мимолетного упоминания, что самодеятельность – немецкая, наивно ожидали в заметках слово «Лидертафель» или легкий намек насчет нацменьшинства. Все напрасно! Как раз это-то самым тщательнейшим образом и замолчали. Только из программок печатных, изобиловавших фамилиями исполнителей, становилось очевидным, что ораторию спели люди не русского происхождения!
Подходил к папе на сцену, среди прочих, и г-н Мильгер, советник посольский. Он дружески тряс папе руку и выразил удивление, почему Алексей Вальдек не бросит всякую техническую деятельность и не посвятит себя всецело искусству. При таком голосе и диапазоне!
Папа отвечал только грустной улыбкой.
Потому что не ведал г-н Мильгер главного: никакой технической деятельностью инженер Вальдек уж не занимался! На протяжении нескольких трудных месяцев он безуспешно пытался найти в Москве работу и подрабатывал, по тогдашней моде, мелкими биржевыми спекуляциями, всегда для него неудачными. Семья жила в двух маленьких стольниковских комнатах, летом снимала чердак на 38-ой версте.
После упразднения лесозаготовительной дружины Москвотопа, инженер Вальдек был демобилизован и представлен собственной судьбе. Правда, его звали назад, в Иваново-Вознесенск, только Ольга Юльевна наотрез отказалась возвращаться к разбитому корыту.
В Москве же текстильные фабрики оживали медленно. Иные, поменьше, переходили в управление концессионное, чужое, а концессионеры обычно не нуждались в русских инженерных силах. Некоторые, совсем мелкие фабричонки оказались теперь в руках частников-нэпманов, обычно еврейских; идти на поклон к этой советской необуржуазии папе претило. Семья жила впроголодь, хотя витрины магазинов уже блистали и ломились. Окорока и балыки, шелка и шевро, афишки с оголенными красотками и автомобильные клаксоны заполнили, озарили, оглушили московские улицы, где еще так недавно гуляли одни ветры и исчезали в метелях за заборами таинственные грабители-попрыгунчики...
Вальдеки, папа и мама, продавали старье. Перебивались каким-то маклерством, но вечно прогадывали – в негоцианты они решительно не годились. Безработица угнетала папин дух, чувство уверенности в себе, грозила, если затянется, утратой профессиональной квалификации.
Ольга Юльевна впадала в отчаяние и жарким шепотом (чтобы не подслушали стены) твердила мужу изо дня в день:
– Лелик! Долго ли нам еще так мучиться? Почему ты ничего не делаешь, чтобы тоже оказаться там, где все порядочные люди, чуть не все родные, Стольниковы, Донатовичи, Любомирские, Вогау, Ливены, ну, все, кто еще на что-то в жизни пригоден... Обещал г-н Мильгер... Ты же инженер, Лелик! Нечего тебе тут делать!
– Знаешь, Оленька, боюсь, что я уже отстал от настоящего дела. Девять лет сплошной паузы... Жил как будто в антракте. А спектакль-то шел! Не знаю, кому я там нужен. Да и без России... Что за жизнь?
– Сантименты! Уби бене – иби патриа [38]38
Где хорошо – там и родина (лат.).
[Закрыть]. Когда ты понесешь, наконец, прошение, чтобы выпустили?
И через несколько дней Роня догадался, что прошение папа понес. Запахло отъездом в Неизвестное. Ведь если очень хотеть чего-либо, человек добивается! Так всегда утверждал папа. И добавлял: ну, а коли человек чего-то не добился, значит просто не очень хотел!
Рассуждал об этом Роня и с мамой, почти откровенно и по-взрослому. Она не посвящала сына в подробности, в формальную сторону этих хлопот, но объясняла цель возможного отъезда: уйти от классовой мести, ненависти, дикости, убожества и произвола – к благополучию, устойчивости и безопасности жизни в правовом, цивилизованном, свободном государстве.
Показывали Роне и некоторые письма тети Аделаиды Стольниковой, полученные через г-на Мильгера. Нельзя сказать, чтобы она прямо приглашала Вальдеков на Запад или горячо советовала бросать все и рваться за рубеж. Она к такому обороту судьбы как бы в раздумий склонялась, решительно на этом не настаивая. Ибо она знала привязанность брата ко всему русскому, к природе, народу и языку российской родины, популярность Алексея у простых русских людей, их любовь к нему, много раз его спасавшую, вызывавшую в нем радостное чувство гордости. А там, на Западе?..
Там свои трудности, немалые, особенно для эмигрантов. Есть и безработица тоже, и волнения рабочих, и разорение фермеров, и презрение богатого к бедным, и национальная рознь, и угнетение слабого сильным, цветного – белым. Все это когда-нибудь тоже может привести к взрывам и бедам. Может, мол, то, что у России уже позади – там еще только предстоит? Переживать все заново? Революцию и террор?
Заколебалась в душе и сама Ольга Юльевна. С мужем она говорила по-прежнему решительно, с Роней позволяла себе и сомнения. Не угодишь ли, чего доброго, из кулька в рогожку?
А тут навалилось еще событие, семейного масштаба.
Из Иваново-Вознесенска спешно приехал хозяин последней ивановской квартиры, старик Прокофьев, сообщил, что местные деятели милиции и райсовета сфабриковали постановление об изъятии имущества у классово-чуждого царского офицера-сатрапа Вальдека, чьи вещи обнаружены при осмотре покинутой им квартиры.
Проще говоря, измыслили предлог, чтобы забрать и поделить якобы «бесхозное» имущество. Забрали все, от мебели до заветной шкатулки Ольги Юльевны. Последний материальный резерв, тот небольшой оборотный капитал, который мог поддержать семью в чужой стране, если бы семья там очутилась, попал в чужие руки.
Адвокат Коральджи, тем временем тоже перебравшийся в Москву, посоветовал поискать справедливости у высших советских руководителей. Ведь у Алексея Вальдека были встречи... ну, хотя бы Фрунзе?
Обсудили с друзьями этот совет, нашли его правильным, надо, мол, обращаться выше, но... стоит ли давать в руки явным злоумышленникам старый следственный материал о мнимом дезертирстве Вальдека? Тут возможны столь грубые подтасовки, что разбирательство затянется на годы и вряд ли имущество удастся как-то компенсировать. Стали думать о других высокопоставленных лицах, с кем сводила судьба Лелика Вальдека.