Текст книги "ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая"
Автор книги: Роберт Штильмарк
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 36 страниц)
Ей сегодня назначена была ранняя ванна, потом процедуры у ларинголога. Этим процедурам подвергала ее пожилая медичка-немка, добродушная, веселая и очень ловкая с новой электрической аппаратурой. Ее звали госпожа Таубе, училась она в Германии и русский доктор Попов подтрунивал над ее педантизмом. За глаза же называл ее золотой помощницей и своей правой рукой.
Процедуры она в этот раз вела с обычной аккуратностью, но без шуточек и болтовни. Прятала лицо, отворачивалась и дольше обыкновенного возилась за перегородкой с приборами.
– Я вижу, вы очень озабочены сегодня, – сказала Ольга. – Может все еще и не так плохо, ист нихт зо шлимм... Не могу поверить, чтобы кто-то в мире хотел кровопролитием добиваться своих целей, как разбойник на большой дороге. Неужели наш царь и немецкий ваш кайзер не могут все решить между собой мирно и опять отпустить по домам всех, кого вчера взяли от жен и матерей? Я не могу поверить в близость столь ужасной войны, фрау Таубе!
Немка вышла из-за перегородки.
– Разве вы, фрау Вальдек, жена русского офицера, не знаете, что война уже объявлена? Доктор Попов сказал, что я буду наверное скоро интернирована, ведь у меня – немецкий паспорт...
В пансионе Ольге вручили телеграмму:
«Призван. Следую через Москву в часть. Остановился с детьми у Стольниковых. Немедленно приезжай проститься».
На Кисловодском вокзале была давка и неразбериха, поэтому Ольга села в дачный поезд на Минеральные Воды, надеясь там быстрее взять билет до Москвы. Но и на станции Минеральные Воды, обычно тихой и провинциальной, днем 19 июля творилось нечто небывалое.
В течение двух ужасных часов она наблюдала на платформе под знакомым навесом такие сцены, какие еще накануне были просто немыслимы. Обезумевшие, растрепанные, сразу потерявшие привлекательность молодые женщины и седовласые старухи рвались к вагонам, а мужчины, еще вчера щеголявшие джентльменством и куртуазностью, беспощадно их отталкивали, пихали, чуть не душили, штурмуя вагонные дверцы. Вопили испуганные дети в нарядных костюмчиках. Сквозь зеркальные окна международного вагона Ольга могла видеть, как плотный восточный человек в белом офицерском кителе без погон, уперся локтями и спиной в полураскрытую дверь купе и, держа в каждой руке по револьверу, грозил наседающим: застрелу-у-у!
Ольга поняла: ни из Минеральных, ни из Кисловодска, где прицепляют два-три прямых вагона к московскому поезду, ей не выехать. Но ведь это значит не увидеть мужа перед отправкой на фронт! Перед такой-то разлукой! Как же отсюда вырваться, – и непременно еще сегодня! – если толпа час от часу свирепеет? Все новые толпы пассажиров приливали к платформе под навесом, грозя затопить ее, будто река в половодье... [17]17
Эта железнодорожная паника, как впоследствии выяснилось, продлилась всего несколько суток на станциях Минеральные Воды, Кисловодск, Пятигорск и в еще большей степени – в Батуме и Сухуме. Уже через неделю после объявления войны, положение на кавказских вокзалах нормализовалось.
[Закрыть]
В Минеральных Водах госпожа Вальдек была совсем одинока, не имела знакомых, рассчитывать здесь было не на кого. Ей не осталось ничего другого, как воротиться в Кисловодск и посоветоваться со знакомыми в пансионе. Усталая, присела она на скамью в садике против чужой гостиницы, перечитала телеграмму и заплакала: никому и здесь нет до нее никакого дела! К властям военным нечего и обращаться: что для них отчаяние какой-то дамы с курорта!
И тут, сквозь шорох листвы в садике до ее чуть ослабленного слуха явственно дошла чья-то речь по-соседству... Кто-то произнес слова: «купе в международном до Петербурга... поезд курьерский... нынче вечером...»
Она даже усомнилась, правда ли были произнесены сейчас эти наинужнейшие слова, или просто ей почудилось, показалось.
...Рядом, в открытой беседке сидел в одиночестве гвардейский полковник. А через перила беседки передавал ему что-то из рук в руки станционный жандарм. Он-то и произнес слова о поезде и купе.
Ольга обернулась к ним в ту минуту, когда офицер сунул в карман кителя только что полученные билеты. Жандарм откозырял и зашагал прочь. Ну, помоги, Господи!
Офицер поднялся и уже направился было к подъезду гостиницы, как Ольга Юльевна нагнала его и заговорила умоляюще:
– Благоволите уделить мне несколько минут, господин полковник! Умоляю вас о помощи!
Замедлив шаг, но и колеблясь недоуменно, следует ли принять всерьез это заплаканное лицо незнакомой курортной дамы, полковник смотрел недоверчиво и холодно. Он явно не был склонен полюбезничать
– Как изволите видеть, сударыня, я – солдат, и собою, следовательно, распоряжаться не волен. О чем вам угодно просить меня?
– Я – жена офицера... Вот его телеграмма... Если я правильно поняла, вы нынче уезжаете отсюда, кажется в Петербург... У вас купе... Бога ради, возьмите меня с собой! До Москвы! Если вы едете с супругой – я готова всю ночь просидеть в коридоре, у проводников, стоять хоть на площадке, где только мыслимо, лишь бы не помешать вам, а самой поспеть проститься с мужем... Если вы – один, может, смогу сойти за вашу родственницу, и тоже позабочусь, чтобы не помешать вам... Пусть меня сочтут, скажем, за сестру вашей жены...
– Я не женат, сударыня, и следую один. Согласитесь, что ехать в моем купе вам невозможно.
Они дошли до подъезда. На пороге швейцар почтительно поклонился этому постояльцу. Теперь швейцар, человек посторонний, мог слышать продолжение беседы, и полковник торопился закончить ее. Ольга Юльевна, страшась упустить спасительный шанс, перешла на французский:
– О, пардон, месье ле колонель! Деван ле жен [18]18
О, простите, господин полковник! Перед молодым человеком... {фр.)
[Закрыть]! – она скосила глаза на швейцара. – Я верю, что вы – человек долга и чести! Поверьте же и вы мне!.. Мы с мужем от всего сердца будем всю жизнь Бога за вас молить!
Что-то смягчилось в его взгляде. Эта курортная незнакомка неуловимо напомнила ему одну ушедшую. Мольба ее казалась искренней. Как же быть с нею?
– Извольте пройти сюда, в эту комнату для ожидания, здесь можете говорить свободно и по-русски... Разрешите осведомиться, кто вы, сударыня?
– Жена призванного из запаса инженера Вальдека. Если вы знакомы с петербургскими моряками, может быть, слышали о контр-адмирале Юлленштедте, бывшем командире балтийской эскадры, теперь в отставке...
– Не только слышал о Николае Александровиче, но и знаком с ним, и с братом его, Георгием Александровичем, профессором Военно-морской академии... Почему вам угодно было вспомнить сейчас этих моряков?
– Потому что это мои родные дяди по материнской линии, старые петербуржцы, как и сама я. А мы с мужем живем сейчас в Иваново-Вознесенске. И должны увидеться в Москве перед разлукой. Муж отправляется в действующую армию... У меня в запасе – считанные часы, а не дни.
– Поклянитесь мне, что вы – действительно та, кем назвались и что других намерений у вас нет!
– Боже мой! Да какие же могут быть у меня «другие намерения»? Клянусь вам жизнью мужа и детей моих – я ни в чем не кривлю душой перед вами!
– Разрешите и мне представиться: командир лейб-гвардии императрицы Марии Федоровны гусарского полка Николай Александрович Стрелецкий. Извольте. Я готов помочь вам...
Теперь, обрадованная, Ольга Юльевна сдержала слезы (мужчины их не очень любят!), и пока он обдумывал как действовать, смогла хорошенько рассмотреть полковника Стрелецкого. И поняла, что даже в крайних обстоятельствах не смогла бы рискнуть обратиться к нему с просьбой, если бы заранее видела ближе его лицо. Потому что преобладало в нем выражение холодной непреклонности. И лишь в самой глубине презрительно-властного взора таилась горечь, нечто уязвимое, некая ахиллесова пята. Ольге припомнился толстовский князь Андрей.
– Успеете ли вы, сударыня, приготовиться к шести часам?
– О, разумеется.
– Тогда ожидайте моего посыльного с коляской. Где ваш пансион?
Ольга Юльевна все объяснила. Стрелецкий договорил:
– По дороге на вокзал вам придется подобрать и меня, здесь. Адъютанта своего я отправил нынче утром, денщик с кучером пока остаются здесь. Нам с вами предстоит путешествовать вдвоем. Будем надеяться, что вам по дороге не встретятся знакомые с недоуменными вопросами. Перед поездной прислугой вас, вероятно, придется выдать за мою жену, если вам угодно. Попытаюсь, быть может, составить партию в вист где-нибудь в соседних купе или поищу иной предлог не стеснить вас в дороге. До свидания!
И хотя вокруг вечернего поезда в Кисловодске страсти бушевали еще отчаяннее, чем утром, в Минеральных Водах, спутник Ольги Юльевны очень спокойно, без видимых усилий устроил все так, что никто и не пытался претендовать на их места. В сопровождении того же станционного жандарма, что приносил билеты, двух диких носильщиков и еще одного унтер-офицера, послужившего посыльным при экипаже, мнимые супруги были беспрепятственно усажены в двухместное купе международного вагона. Отослав провожатых, полковник Стрелецкий опустил штору, сдвинул портьерки, запер дверь, чтобы не ломились, и предложил спутнице по ее усмотрению распоряжаться в этой комфортабельной лакированной коробочке. К услугам двух пассажиров здесь имелся довольно просторный диван и еще одно подвесное ложе повыше, под углом к дивану. Пока Ольга осматривала и развешивала вещи, спутник углубился в военные сводки.
Вагон уже качался и уплывал в темноту, как лоенгриновский лебедь. Ольга Юльевна умылась и приготовила чай. Робея, пригласила она полковника сесть поближе к накрытому столику, и когда он поднял на нее глаза, всякая робость ее прошла. Была в них непоправленная курортом усталость, было нерадостное предчувствие судеб общих и, пожалуй, доля участия в судьбе спутницы. Он похвалил и чай, и снедь, обнадежил Ольгу Юльевну, что, мол, она вовремя поспеет в Москву и даже взялся сам отправить мужу телеграмму по адресу банкира Стольникова в Введенском переулке.
И когда телеграмма была отправлена с какой-то маленькой станции, полковник Стрелецкий не вернулся более в купе, оставив Ольгу Юльевну в одиночестве. Она было прилегла, постелив себе наверху, но боялась заснуть, не оттого, что сомневалась в рыцарстве спутника, а напротив, не желая, чтобы из-за своей отзывчивости к ней он терпел неудобства в дальней дороге. В купе слабо горел ночник, вагонная шторка неплотно прикрывала окно, и там, снаружи, в июльском мраке, время от времени протягивались вдоль поезда огненные трассы искр, летящих из паровозной трубы. Ей припомнилось, как полковник сравнивал эти огненные полосы с немецкими пулями, будто бы светящимися налету... Теперь ее милый Лелик, равно как и полковник Стрелецкий, ехали навстречу этим огненным пулям...
Глухой ночью Ольга на босу ногу влезла в туфли, накинула пальто поверх ночного платья и вышла в коридор искать полковника.
Увидела его на откидном стульчике в самом конце коридора: партию в вист составить не удалось!
Еле-еле уговорила она Стрелецкого воротиться в купе. Он шутливо посетовал насчет первой в его жизни семейной сцены, но пришел, когда она уже снова успела забраться на свое подвесное ложе и даже притвориться спящей.
Ей было слышно, как он осторожно стаскивал сапоги, звякая шпорами, укладывался, гасил ночник. Днем он говорил, что оставил в Кисловодске денщика и кучера грузить в особый вагон свой конный выезд – четверку лошадей и коляску... Господи, сколько хлопот с этой негаданной войной!
Теперь не удавалось заснуть ей. А он, кажется, затих сразу...
Жалобно пели, странно постанывали и повизгивали тормоза при замедлениях, волновала неизвестность ближайшего будущего, нервы еще не успокоились после предотъездных тревог. Казалось, отекли руки, и обручальное кольцо больно режет палец.
За окном беззвучно пролетали искорки-пули. На потолке двигались полоски света и тени от сигнальных огней на полустанках; ныли и ныли тормоза, и вторя вагонным колесам, тихонько позвякивали на полу плюры полковника Стрелецкого. Сам же он, видимо, спал крепко и совсем, значит, о ней и не думал... Тянуло заплакать.
И лишь когда щелка между оконными портьерками из черной стала бесцветно-серой, когда на стенном крючке проявился очерк чужого кителя, похожего на Леликов, Ольга вдруг поверила, что и правда они с Леликом уже через сутки встретятся, и поцелуются, и останутся наедине, и что произойдет это все благодаря молчаливому, сдержанному, даже как будто чуть-чуть слишком идеальному полковнику Стрелецкому.
Так она незаметно задремала и проснулась уже под Харьковом, при свете погожего дня 20 июля. Опять она оказалась в купе одна – Стрелецкий давно сидел с газетами в вагоне-ресторане.
А поздним вечером, где-то в Курской губернии, где у него была, как он выразился, усадебка маленькая, десятин в девяноста, они наконец разговорились по душам и просидели за полночь. Невеста Стрелецкого умерла от чахотки, он достал фотографию и оказалось, что у покойницы и впрямь было общее с Ольгой Вальдек.
Говорили о судьбах людских и о войне. Ольгин собеседник, человек, близкий к высшим кругам Петербурга, судил усатого кайзера и его генералов не с той ненавистью, как это делали армейские офицеры, а скорее с горечью и недоумением. Он дал почувствовать собеседнице, насколько трудна для крестьянской страны России война против могущественной промышленной державы. Мимоходом осведомился, помнит ли Ольга Юльевна события девятилетней давности в Москве, после неудачной войны с японцами... Она уловила намек, что пушки и цеппелины Вильгельма могут вызвать в нашем народе потрясения более грозные, чем 1905 год, если российские армии дрогнули бы на германском фронте. Углубляться в эти рассуждения с женой незнакомого офицера Стрелецкий не стал, присовокупив, что ныне для каждого патриота России главное – выполнять свой воинский долг. Дескать, «делай как надо, и будь, что будет».
Ольге Юльевне тоже был непривычен разговор с малознакомым человеком о материях политических, и она постаралась перевести его на материи попроще. Напомнила ему о долге семейном. Тот лишь головой качнул – мол, все это для меня уже в прошлом.
– Вы лучше латинскую поговорку вспомните, – настаивала Ольга Юльевна. – Римляне говорили: «охочего судьба ведет, неохочего – тащит». Значит, лучше уж сознательно выбрать судьбу, чем случайно угодить под неизбежный женский магнит. Ведь утащит – Бог весть куда!
– То, что вы, сударыня, разумеете под магнитом, – серьезно отвечал Стрелецкий, – есть не истинная любовь, какая даруется человеку один или два раза в жизни, а легкая страстишка, притягательная только для легких, вернее легковесных душ. Металлы же благородные такому магнетизму, думается, не подвержены. Не в этом ли убеждает и наше приятное путешествие, увы, уже близкое к концу. Утром – Москва...
При этих словах он слегка наклонился и многозначительно поцеловал ей руку с золотым обручальным колечком на безымянном пальце.
* * *
Перед полуднем 21 июля на перроне Курского вокзала. Алексей Александрович Вальдек с маленьким Ронечкой встречали кавказский скорый.
Мимо встречающих прошел, вздыхая, запыленный зеленый паровоз-сормовец, и мальчику почудилось, что паровоз не катит вдоль перрона, а шагает, устало передвигая свои длинные красные рычаги.
Пропустив тендер и багажный вагон, папа с сыном издали различили желтый международный, среди красных спальных первого класса, синих – второго и зеленых третьеклассных. Пришлось пуститься к вагону бегом. Папа и сын на бегу придерживали свои сабли: папа – длинную, офицерскую, сын – короткую, вчера подаренную, на ременной настоящей портупее.
Они поспели к международному, когда с его площадки уже сходила ослепительно красивая мама в большой шляпе. Маму слегка поддерживал под локоть чужой полковник в безупречно белом кителе и с фуражкой в другой руке.
Мама сначала познакомила папу с этим полковником и лишь потом расцеловала сына. Взрослые, как всегда, страшно долго разговаривали и чему-то смеялись, пока это им самим не надоело. Тогда полковник вернулся в свое купе, а папа, мама и Роник поехали на извозчике к Стольниковым, в Введенский.
День этот начинался для Рони очень интересно. Потому что рано утром, сразу после завтрака с тетей и кузенами, перед тем, как ехать на вокзал встречать маму, Роня с папой успели побывать на Чистопрудном бульваре и осмотреть панораму «Бородинская битва». Папа давно обещал показать Роне эту панораму и наконец-то выбрал для этого утренний час. Панорама помещалась в деревянном балагане на бульваре. Пустили их туда сразу, и народу внутри было немного...
То, что Роня здесь увидел, вообще не шло в сравнение ни с чем, ранее виденным в иллюзионах, на картинках, в театре или в музеях. Шла здесь, в этом круглом балагане на Чистых Прудах, беззвучная, но настоящая война. Всю ее можно было охватить одним взглядом, сразу, а уж потом присматриваться к каждому предмету или воину в одиночку.
Здесь сражались, бились, стреляли тысячи людей под ясным осенним небом. Люди были беспощадны друг к другу, и именно в этом дощатом балагане с панорамой на холсте Роня понял, что «взрослая» война совсем другая, чем у мальчишек...
Валялась у разбитой пушки мертвая всамделишная лошадь с оскаленной мордой. Рядом лежал наш, российский солдат с землисто-серым лицом, обвязанным тряпкой. Горели деревенские домики, палили пушки, и прямо у ног посетителей раскидано было множество страшнущих предметов – оторванные руки и ноги, окровавленные повязки, сломанные ружья, и поодаль – еще несколько человеческих недвижных фигур в пугающих, неестественных позах.
Мальчику очень хотелось спросить у папы, по дороге на Курский, предстоит ли ему ехать на такую же войну или может, нынешняя полегче, но он и сам догадывался, что, верно, именно на такую, а потому и спросить поостерегся...
Потом, встретивши маму, ужинали за общим столом у Стольниковых, вместе с двоюродными братьями – старшим Володей, будущий прапорщиком Сашей, спортсменом Жоржем и младшим – Максом, который был ровно на год старше своего кузена Рони. Кстати, ужинов этих стольниковских Роня не любил. Двоюродные братцы, московские острословы и баловни, не прочь бывали подразнить провинциального кузена из Иваново-Вознесенска. Да и было им чем прихвастнуть перед небогатым родственником!
Один – Володя – умел отлично фотографировать и даже выставлял свои работы в каком-то салоне. Другой – Жорж – был призовым гонщиком на любых мотоциклетах и первоклассным игроком в теннис. Третий – Саша – щеголял военной формой и выправкой. Младший – Макс – прекрасно учился и владел самыми замысловатыми заграничными игрушками, вроде военного корабля, который сам на воде разворачивался по команде, а выполнив полный разворот стрелял из кормовой пушки, с дымом и пламенем.
Впрочем, в этот день и Роня получил от папы «морской» подарок: целую флотилию корабликов с намагниченными носами. Их пускали в ванной и можно было менять их курс с помощью маленького магнита.
Вечером, при купании, Ронька был на седьмом небе от счастья.
Кораблики плавали в бурных водах, обтекали струю из-под кранов, были послушны магниту и точно лавировали между мыльницей, градусником и мочалкой. Мама сама мылила Роньку, а папа сидел тут же в ванной и слушал мамин рассказ про то, как ей удалось приехать с Кавказа так быстро... Ведь папа-то уезжал уже послезавтра! Опоздай она на сутки – и встречи у Стольниковых могло бы и не быть!
Потом Роньку завернули в мохнатую простыню, и папа сам перенес его в прохладную кроватку. Роня взял с собой конечно и магнит от новой игры и один из корабликов, кроме всегдашнего, обязательного белого зайца Бяськи, уже чуть не до плешин протертого в Ронькиных объятиях и поэтому особенно любимого.
Утречком Роня проснулся чуть раньше папы и мамы, спавших здесь, в гостях, на широченной турецкой оттоманке, по соседству с Ронькиной кроваткой. Он сперва поиграл магнитом и корабликом, потом разглядел на ночном столике около родителей их обручальные кольца, снятые перед сном.
Мальчик попробовал притянуть магнитом эти кольца – но они не поддавались. Папа с мамой проснулись и наблюдали за занятиями сына.
– Почему ваши кольца не тянутся к магниту? – поинтересовался сын.
– Потому что они из благородного металла, – сказала мама наставительно. – Благородные же металлы никакому магнетизму не подвержены... Правда, милый? – повернулась она к папе, и папа засмеялся и поцеловал жену.
* * *
Дальше случилось так, что провожать папу на войну пришлось не сразу – его уложенный чемодан еще несколько суток простоял в прихожей у Стольниковых. Причина тому была печальна, но об этом – чуть позже. Однако, самый папин отъезд и прощание стали символичные в Рониной судьбе.
Со Стольниковыми расстались сердечно, конца не было поцелуям и объятиям. В стольниковском доме нежностей вообще-то не любили, но тут, на этих проводах, «оттаял» даже суровый Павел Васильевич. Отсутствовал лишь студент, вольноопределяющийся Саша. Его призвали на учебные военные сборы, чтобы выпустить, как полагалось, прапорщиком запаса, однако теперь, по обстоятельствам военного времени, выпуск предстоял уже не в запас, а прямо в действующую армию. Дальновидный Павел Васильевич уже принимал меры к Сашиному будущему устройству.
Стольниковская английская коляска понесла затем папу, маму Роню и Вику не прямо на вокзал, а сначала в дачную местность Кунцево. Василий-кучер промчал седоков мимо Филей с их стройной красно-белой церковью Покрова, отраженной в зеленоватых водах небольшого пруда в бывших нарышкинских владениях. Мама глянула на это отражение затейливого храма и сказала: «Какая прелесть!»
Папа изредка украдкой поглядывал на часы – в пять вечера поезд его уходил с Александровского вокзала на запад... У мамы под глазами лежали синеватые тени, а глаза то и дело туманились.
Папа велел остановить коляску у входа в старинный смирновский или, по-другому, солдатенковский парк. Его высокие деревья вольно разрослись на возвышенности между селами Крылатским и Кунцевом. Внизу, под крутым песчаным обрывом обозначилась чистою синевою река Москва. И за этой речной излучиной сияли вдали купола кремлевских соборов и колоколен, золотело могучее пятиглавие Храма Христа Спасителя, возносились башенные шатры и верха монастырских стен Новодевичьей обители, фабричные трубы, большие новые дома. Угадывались силуэты остроконечных шпилей лютеранской кирхи и католического костела, легко распознавалась новая телефонная станция в Милютинском, похожая на спичечную коробочку. Ближе стлалась чересполосица огородов в присельях, а среди березовых рощиц, садовых лип и цветников уютно прятались дачи. По горизонту, уже в городской дымке, темнели дальние сосновые леса. Никогда еще Роня так не ощущал огромности Москвы.
Отец довел их до самой кромки приречного откоса, и по утоптанной тропе они все чуть-чуть спустились к площадке под деревом-исполином. Такое дерево Роня видел впервые.
Это был раскидистый каменный дуб в четыре охвата. Папа очень серьезно объяснил, что его университетский профессор Климент Аркадьевич Тимирязев определил возраст этого дуба в тысячу двести лет. Так вот куда, оказывается, привез папа своих близких проститься!
Они недолго посидели под кроной дерева, полюбовались на Москву в полуденных августовских лучах. Роня задирал голову к зеленому куполу кроны и голубому зениту. Он приметил, что глаза отца – одинакового оттенка с московским небом, а глаза мамины ближе к цвету древесной листвы, пронизанной светом. Мать все порывалась увести беседу на домашнее, семейное, грустное... Но Роня мешал матери, он был слишком захвачен красотою Москвы, привольем, а главное, так сильно ощутимым здесь веянием крыльев таинственной Музы Истории.
Отец улыбался матери, держал ее руку в своей, но обращался больше к Роне и, кажется, был им доволен. Он старался открыть сыну, что такое тысяча двести лет. И Роня чувствовал, будто приоткрывается ему глубочайшая пропасть, где струится во мгле река времени.
Кунцевский дуб зеленел здесь, чуть ниже кромки приречного холма, когда еще и не зарождалось государство Киевская Русь. Ведь считается, что России исполнилось десять с половиной веков (хотя есть города и постарше, Новгород, к примеру). Дереву же на кунцевском откосе – полных двенадцать!
Значит, когда Юрий Долгорукий посылал сына, Андрея Боголюбского, строить дубовую крепость на лесистом кремлевском холме при впадении рек Яузы и Неглинной в Москва-реку, верстах в двенадцати отсюда, этот несрубленный, уцелевший тогда дуб был уже старым, четырехсотлетним великаном. А потом он видел и татар, и поляков, и французов, помнит Пушкина и Тургенева, уцелел в пожаре Москвы при Наполеоне, должен теперь выстоять еще одну жестокую войну...
Жители к нему привыкли, крестьянские девушки водят здесь хороводы и гадают о суженом, старики же рассказывают страшные истории про этот парковый холм с дубом-великаном.
Потому что это вовсе и не природный холм, а насыпное городище древних финских язычников. Они жили здесь за тысячи лет до прихода славян-вятичей и их соседей – кривичей. Городище над Москвою-рекой в Кунцевском парке – самая старая крепость во всем ближнем Подмосковье. Финские языческие племена насыпали его четыре тысячелетия назад, в те времена, когда египтяне на Ниле возводили свои пирамиды и высекали лики сфинксов.
На самом же верху городища некогда пробилась холодная ключевая струя, и построили там по чьему-то обету небольшую церковь с колоколенкой– звонницей, для освящения родниковой воды. Только дела здешнего причта оказались темными, грешными. Постигла этих греховных служителей кара: провалилась церковь со всем причтом в самую глубь холма; под землю ушла! Доселе, если ночью приложить ухо к земле – услышишь глухой звон погребенного колокола: это грешники молят о опасении душ своих...
Роня сейчас же попробовал вслушаться, но различил только слабый шум листвы и звуки городских окраин.
– Днем-то не услышишь, – сказал на обратном пути Василий-кучер. – А в полночь – беспременно разберешь, что звонят снизу. У нас Даша, горничная, ездила сюда летось трамваем. Чуть со страху не обмерла, как прислушалась...
Папа отвечал шутливо, в уступку маминой сухой трезвенности и несклонности к фантастическому и таинственному. Она была смолоду чужда всякой мистике. Но чего папа и не подозревал, так это Рониной склонности к необъяснимому, мистическому. Сколько новых ночных теней привели эти папины рассказы в Ронину спальню! Однако, не этим стал для Рони символическим и судьбоносным нынешний кунцевский полдень!
Именно в этот час, когда под тысячелетним московским дубом прощалась семья с отъезжавшим на войну отцом, проснулось в мальчике чувство щемящей, болезненно сладкой любви к Москве, к России, сознание сыновности...
И он примирился даже с папиным отъездом, понимая, что отец едет спасать отчизну от подступившей беды.