Текст книги "ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая"
Автор книги: Роберт Штильмарк
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 36 страниц)
Длинноногая, чуть надменная Ольга (мама посмеивалась – мол, Олин носик с рождения высоковато вздернут!) не без важности выбиралась из наемного экипажа перед входом в гимназию «Петершуле», предоставляя старшей сестре Матильде торопиться в ее второй класс. Сама же Оля не спеша и с достоинством помогала младшей сестричке Соне одолеть гранитные ступени подъезда и уже оттуда, с крыльца, негромко и веско приказывала вознице-финну «подавать экипаж после уроков пораньше».
Ольге пошел восьмой год и училась она в первом классе. Сонечка – в приготовительном. И хотя от Малой Морской до «Петершуле» на Невском было совсем недалеко, трех девочек-школьниц отвозили туда ежедневно на лошади, и командовала ими всеми в пути не старшая Матильда, а более властная и самостоятельная Ольга.
И вот, возвращаясь однажды в октябрьский полдень из гимназии, Оля увидела перед их подъездом другой экипаж и чужого кучера, застрявшего в дверях с двумя большими чемоданами и портпледом. Вещи не пролезали в открытую створку парадных дверей, и Давыдовский повар, пыхтя от усилий, пытался отомкнуть запоры второй створки. На улице же выбежавший впопыхах без пальто Боб Давыдов помогал выйти из пролетки красивому седому господину с хорошо знакомым лицом, сейчас улыбающимся, но все таким же значительным и возвышенным, как на нотных обложках! Наконец, обе створки парадного раскрылись, кучер потащил чемоданы и портплед наверх, Чайковский под руку с Бобом быстро поднялись на площадку. Ольге показалось, что входя в Давыдовскую квартиру, Чайковский улыбнулся не всем трем девочкам-школьницам вместе, а именно одной ей, Ольге!
Через несколько дней они были на концерте. Чайковский дирижировал Шестой симфонией.
После этого концерта остались в Олиной памяти не овации зала, не лавровые венки, не заплаканные от только что пережитой музыки оркестранты, неистово рукоплескавшие своему дирижеру. Осталась в памяти только сама музыка, скорбная, нечеловечески огромная, трагически вещая...
После концерта Ольга шла с родителями домой пешком, и так явственно слышала трубы и контрабасы финала, будто все еще находилась в зале.
Отец шагал молча, глубоко засунув руки в карманы длинного пальто и впервые показался Ольге каким-то поникшим, непривычно озабоченным... В лакированных туфлях ступал тяжелее, чем, бывало, в болотных охотничьих сапогах... Лицо матери тоже удручено. Может, и взрослые все еще переживают Шестую?
Меньшую дочь, Эммочку, на вечерние концерты не брали, но и шестилетней Соне пешее возвращение показалось трудноватым. Она закапризничала, Ольга повела ее за руку. Тут, уже почти на углу Голодаевской, их нагнал извозчик-лихач с рессорной коляской на толстых шинах. Он сдержал свою пару откормленных серых, услужливо откинул кожаный фартук и пригласил господ садиться. Маленькая Соня ступила на подножку экипажа, но отец, к ее удивлению, отмахнул рукой и отвернулся. Лихач даже крякнул от неудовольствия, чуть отъехал тихим шагом и сразу же, на углу, нашел других поздних седоков. Отец тихонько сказал, будто в шутку:
– Привыкайте к моциону, мадемуазель, он полезен, и будет теперь у вас... в избытке!
Дома, в передней, горничная подала отцу телеграмму из Пернова. Мать подняла глаза на отца, а тот потупился молча. Потом родители ушли в мамин будуар, и засыпая, Ольга еще улавливала за стеной шорох бумаг и приглушенные голоса папы и мамы.
Утром начались перемены. Мама позвала в тот же будуар всю домашнюю прислугу. Покинув эту комнату, немка-бонна, горничная, няня и повар, опечаленные и недоумевающие, пришли в детскую, проститься с девочками. В квартире осталась только кухарка, заявившая господам, что деваться ей все равно некуда в Питере, поживет, мол, у хозяев даром, до отъезда их из столицы. В то утро девочки последний раз поехали в гимназию на лошади – со следующего дня они ходили туда пешком, сопровождаемые мамой.
Еще дня через три позвонил в парадном какой-то господин в котелке и вместо горничной пошла открывать Ольга. Господин опросил что-то про назначенные торги и распродажу мебели, но тут вышла мама и быстро сказала, чтобы господин благоволил встретиться с самим Юлием Карловичем нынче вечером, на Невском, в ресторане Лейнера, где все и будет окончательно выяснено.
Незнакомец спросил было, пойдет ли с торгов и имение «Лорка» близ Пернова, но мать заторопилась выпроводить его и тут же открыла на новый звонок. Пришла мадемуазель, учительница французского языка.
Мать остановила ее в прихожей и стала что-то быстро объяснять. В ответ француженка только ахала. Несколько фраз матери Ольга смогла расслышать яснее: мон мари... мой супруг... всегда был слишком доверчив... увлекся рискованной коммерцией... был так уверен в своем компаньоне, его честности... тому же эти вечные карты и вечные проигрыши... мы потеряли все, все... Он просил денег у своей матери... Пришел телеграфный ответ, что остатки имения «Лорка» не стоят и половины его просчета... Боюсь, бабушка просто не сможет перенести все это, у нее слабое сердце!..
– О, повр мадам, повр энфан [12]12
О, бедная мадам, бедное дитя! (фр.)
[Закрыть]! – причитала француженка, поглубже пряча в ридикюль последний гонорар за уроки.
Перед полуночью отец пришел из ресторана Лейнера. У матери разыгралась к вечеру сильная мигрень; старшая, Тильда, хлопотала в маминой спальне. Воротившийся отец послал дочерей спать, но из прихожей Ольга тихонько проскользнула в темный зал, потрогать клавиши рояля. Она знала, что утром ломовые должны увезти его из дому.
Луч света от уличного фонаря бежал по черному лаку инструмента, как лунная дорожка по морю. Ольга открыла крышку и подняла пюпитр, но вместо того, чтобы взять аккорд, положила на клавиатуру голову, да так и задремала на вертящемся стульчике. Сон ее был некрепок и она пробудилась, когда отец привел маму в соседнюю столовую, стал поить ее холодным чаем и уговаривал поесть.
Из тихого разговора родителей Оля поняла, что скоро мама и дочери уедут к дяде Николаю в воронежское имение и поживут там, пока папа окончит дела в столице, подыщет семье новое жилье, а детям и новую школу, только уж не в Петербурге, а в Москве.
Отец говорил с мамой нежно и успокоительно, что-то обещал, даже поклялся в чем-то и мать первый раз за всю неделю чуть слышно рассмеялась, но сразу же стала серьезной и спросила насмешливо:
– Почему же ты сам-то ничего не съешь? Устрицы у Лейнера верно отбили тебе охоту к домашнему ужину?
Против обыкновения отец и тут не вспылил, и стал рассказывать, что с бывшим компаньоном он переговорил сухо и коротко, а когда тот ушел, отца по-добрососедски пригласили к своему столу в зале Боб Давыдов и Модест Ильич Чайковский. Был еще за их столом старинный приятель отца барон Букс– гевден, молодой композитор Глазунов и еще какие-то господа из музыкального мира столицы. Ждали из театра самого Петра Ильича.
– И вот, представь себе, – слышала Ольга папино повествование, – только я уселся за столом и мне принесли прибор, – входит Чайковский. Прямо из Александринки. Все, кто был за нашим столом, закричали, вскочили, он же, слегка усталый, разгоряченный, с пересохшим от жажды горлом, даже еще и не усевшись с нами, сразу потребовал холодной воды. А на столе графин уже пуст! Так и остался Чайковский стоять в ожидании, пока лакей принесет новый. Приплелся этот Петруччио... с пустым графином! Видишь ли, под вечер не оказалось у Лейнера остуженной воды... Эдакая безводная Сахара на невском берегу в конце знойного октября!
– Удивительное легкомыслие в такое время! – сказала мать.
– Чисто российское, – согласился отец.
– Ну, и чем же эти рестораторы в конце концов напоили Чайковского?
– Сырой водичкой из-под крана! Сам потребовал! «Несите мне, – говорит, – сырой, ни в какую вашу петербургскую холеру я не верю, у себя в Клину всегда сырую пью». Ему все хором: «Здесь нельзя, Петр Ильич, очень опасно!» – а тут уж тащит на подносе стакан воды этот самый нерасторопный Петруччио. Модест даже с места привскочил, хотел перехватить стакан, но не успел: Чайковский осушил его жадно, залпом, и сел ужинать. Боже мой, если бы ты слышала, какие у него планы! Барон шепнул мне, что из всех русских музыкантов именно он сейчас и самый «всемирный». Вот только консерватория наша столичная не больно жалует его как москвича...
Разговаривая так, отец с матерью понизили голоса, потом и вовсе перешли на шепот, и маленькой Ольге за роялем стало сниться море-океан, и странный морской царь, который поит Чайковского соленой водой из зеленого стакана...
Может, она пошевелилась, и этот шорох в зале уловили родители. Они замолчали, прислушались и нашли спящую за роялем девочку, освещенную только фонарем с улицы. Отец отнес Ольгу на руках в детскую, а утром, еще бледная от вчерашнего приступа, мама повела детей в гимназию. Собственно, в предвидении близкого отъезда занятия эти уже не имели никакого смысла, но мать боялась детской праздности, а, главное, очень надеялась, что рояль успеют увезти в отсутствие дочерей.
Однако, ломовые с фургоном, как водится, опоздали, и грузчики кончали свое дело как раз к самому возвращению юных гимназисток домой. Ольга еще с улицы заметила фургон у подъезда, и распахнутые створки дверей в парадном, а в лестничном оконном проеме она успела различить как плавно колыхнулось книзу огромное черное крыло.
Дети долго ожидали, пока рояль, перехваченный широкими кожаными ремнями, на мужицких плечах опускался с последнего лестничного марша, загораживая доступ наверх.
Вздыбленный, оскорбительно лишенный всех украшений, ножек и педалей, он, наконец, выплыл из подъезда. Двое грузчиков стояли на платформе фургона, двое подталкивали рояль снизу.
Мужики эти, усталые, потные, крикливые, даже как будто и не злые вовсе, конечно же не могли понять, что уносят они не вещь, не мебель, не просто инструмент, а домашнее божество, ухоженное, избалованное вниманием, могучее и доброе, чей нрав и характер изучен и понят всеми домашними. Для мужиков же грузчиков это была всего-навсего непомерная тяжесть. И они бранили и рояль, и друг друга, отчего Ольга поскорее потащила сестер наверх. Тут, в пустом и уже слегка подметенном кухаркою зале, Эммочка, встретив сестричек из школы, разлетелась было потанцевать, покружиться на таком просторе и даже глянула выжидательно на Олю, будто прося ее о веселой музыке к танцу, но под Олиным укоризненным взглядом вдруг все сообразила, огляделась и заплакала.
И тут девочки увидели соседского повара из давыдовской квартиры. Он что-то говорил кухарке, а потом повторил все это матери, и та быстро-быстро закрестилась, схватила девочек, потащила их в ванную комнату, велела всем хорошенько мыть руки борной, больше никуда не выходить из дому, не выглядывать даже на лестницу. В давыдовской квартире лежал тяжело заболевший Чайковский, у него был лейб-медик доктор Бертельс и определил, что может быть это – холера...
...Те пасмурные осенние дни казались Ольге страшно длинными, томящими своей неопределенностью, безнадежностью. В гимназию не пускали, девочки занимались с мамой, читали Андерсена и Перро, Уайльда и Купера. Детей не выпускали на парадную лестницу. Вести из давыдовской квартиры, переданные шепотом, обнадеживали мало. Однажды из окна Ольга вдруг заметила кадета-интерна Юрочку, но не обрадовалась, а испугалась: он привез в соседнюю квартиру целый ворох простыней – Давыдовского запаса не хватило для больного. Тогда и мама велела передать туда стопку снежнобелых, слегка накрахмаленных простыней. Их приняли, но при этом сказано было, что кризис, видимо, уже недалек. Будто, пробуждаясь из забытья, больной открещивается от «проклятой курноски», гонит ее от себя слабеющей рукой...
Уже на следующую ночь после этого известия, по звукам и громким шепотам у Давыдовых, отец и мать Ольги, не спавшие после полуночи, поняли, что худшее свершилось – Россия осталась без Чайковского.
* * *
Таких горестных, многолюдных, всех касавшихся похорон в Петербурге кажется еще не бывало!
Когда, на лестнице, в парадном, затопали, заговорили, затолкались десятки людей, девочки Лоренс угадали: выносят!
Несмотря на строгий запрет, Ольга чуть приоткрыла дверь. Прямо перед лицом ее оказался лакированный угол темного инкрустированного ящика. Был он велик и тяжел. Ольге потом объяснили, что тело умершего от опасной заразной болезни заключили внутри гроба в запаянный цинковый ящик.
Гроб несли на плечах вниз по лестнице, как недавно уносили рояль...
Оля узнала Боба Давыдова и тут же заметила, как незнакомый бородатый мужчина с искаженным болью взглядом, протиснулся к Бобу и стал умолять его уступить место у гроба:
– Дайте, дайте и мне понести его! – молил незнакомец. Боб уступил, и человек, просветлев лицом, подставил плечо под ношу. Был это музыкант из оркестра консерватории, так недавно исполнившего Шестую. Кому из слушателей могло тогда, на прошлой неделе, в минуты оваций и общего восторга, даже в голову прийти, что Шестая симфония так скоро станет для Чайковского... реквиемом!
И пока в храмах столицы шло отпевание, пока траурный кортеж двигался от Исаакия к Мариинской опере, оттуда к Казанскому собору и наконец к Александро-Невской лавре, пока знаменитый бас протодьякона Калинина сотрясал соборные колонны и согласно звучали хоры консерватории, оперного театра и придворная капелла, мать и обе старшие дочери Лоренс, отдав последний поклон гробу, тихонько следовали в отдалении за процессией.
В ограде Тихвинского кладбища лавры прибавили и они свои букеты незабудок к печально-торжественному холму из венков и живых цветов, возвысившемуся над свежей могилой. Прощаясь с нею, они простились и со всей своей петербургской жизнью.
Через двое суток после похорон композитора Агнесса Лоренс с четырьмя дочерьми навсегда оставили столицу. На пути в Воронеж их догнала телеграфная депеша отца о смерти бабушки Матильды, последовавшей от разрыва сердца, перед продажей с торгов имения «Лорка».
* * *
За несколько лет, быстрее, чем можно было предвидеть, Ольга освоилась в Москве и полюбила ее.
Когда господа Лоренсы переселились в Москву из дядиного воронежского поместья, у всех членов этой семьи скоро сложился круг добрых знакомых, благожелательных родственников и близких друзей. И хотя девочкам, росшим близ парков Гатчины, Павловска и Царского сперва как-то не хватало величия и логики петербургской панорамы, они быстро оценили прелесть арбатских переулков, уют хлебосольных старо-московских особнячков, картинность кремля, обаяние сорокасороков и неповторимую роскошь живого московского говора, которым, впрочем, ни один коренной петербуржец в совершенстве никогда не овладевает.
Старших девочек определили в Петропавловскую женскую гимназию между Петроверигским и Колпачным переулками. Красный дом этой «Петрипаулимэдхеншуле» [13]13
Петропавловская женская гимназия (нем.).
[Закрыть]помещался в обширном дворе строящейся новой лютеранской кирхи Москвы, неподалеку от серого здания «Петрипауликнабеншуле» [14]14
Петропавловская мужская гимназия (нем.).
[Закрыть]. Мужская гимназия выходила фасадом в тот же Петроверигский переулок, где потом и увидели друг друга впервые гимназистка четвертого класса Ольга Лоренс и гимназист восьмого класса Алексей Вальдек.
Впрочем, к тому дню, когда это знакомство привело к обмену обручальными кольцами, Ольга Лоренс числила уже в своем списке женских побед не только Бориса Хольмерса, но и куда более зрелого годами господина Гуссейна Амбар-Магомедова, московского домовладельца армяно-персидского происхождения.
У этого господина Амбар-Магомедова Юлий Карлович Лоренс, сумевший сохранить-таки после продажи родной «Лорки» и ликвидации петербургских дел кое-какие деньжонки на черный день, снял для семьи удобную и недорогую квартиру в старинном двухэтажном доме на Немецкой улице. Так прозвали эту улицу еще исстари, в память о знаменитой Кукуйской слободе, тянувшейся вдоль берегов реки Яузы, уже невдалеке от ее устья. Ходить с Немецкой улицы в гимназию девочкам было не близко, зато просто и удобно – по Старой Басманной и Покровке – до Петроверигского.
Петропавловская гимназия славилась своими отличными учителями, образцовыми кабинетами и высокой требовательностью к поступающим. Принимали туда с большим разбором! Недаром директриса обратилась к Оле перед ее приемом – снова в первый класс из-за пропущенного года – по-немецки, а будущая классная дама – по-французски. Ответить на двух иностранных языках поступающей полагалось без запинки. Обе старшие девочки. Тильда и Оля Лоренс были приняты сразу, а младших, Соню и Эммочку, проэкзаменовали и посоветовали отдать в соседнюю, Реформатскую гимназию, что была в Большом Трехсвятительском переулке, на задах у серого приземистого здания Реформатской церкви, выходившей фасадом в Малый Трехсвятительский.
Родители так и поступили. Все четыре девочки вместе выходили из подъезда, вместе добирались – когда на конке, когда пешком – до Покровских ворот, а здесь расставались: старшие несли свои ранцы в Петропавловскую, младшие – в Реформатскую гимназии.
Когда Матильда и Оля вытянулись, обрели женственность и превратились в стройных и чинных девушек, их домохозяин, господин Амбар-Магомедов стал все чаще появляться у окон своего жилища, чтобы полюбоваться как четверка сестер Лоренс выбегала из подъезда и веселой стайкой летела мимо Богоявленского собора к Разгуляю. Замечено было, что особенное внимание господин Амбар-Магомедов оказывает Ольге. Это уже становилось предметом острот в семье. Ибо господин Амбар-Магомедов был толст, важен, медлителен и, как говорила прислуга, весьма скуповат и прижимист. Но и прислуга подтверждала, что золотоволосая, вся в мать, Ольга нравилась хозяину дома день ото дня все больше. Он и сам старался подчеркнуть это сердечными улыбками и низкими поклонами из окна, притом с неизменно прижатой к груди рукой...
От прислуги он узнал день Олиного рождения и ровно к ее 16-летию прислал с нарочным большую коробку конфет имениннице, присовокупив, что конфеты эти – не простые!
Оказалось, что в шоколад был заделан браслет с брелком у застежки, пара сережек, цепочка с бриллиантовым кулоном и перстенек с рубином.
Когда мама Агнесса за утренним чаем извлекла эти драгоценности из их шоколадной оболочки и убедилась, что больше никаких сюрпризов коробка не таит, господина Амбар-Магомедова вежливо пригласили в квартиру и просили забрать назад его роскошные дары, как явно не подобающие для барышни-гимназистки.
Тогда господин Амбар-Магомедов стал в торжественную позу перед Ольгиной матерью (ибо отец уже успел уехать по делам, ухмыляясь в усы и предоставляя супруге самой требовать объяснений у странного поздравителя). Визитер застегнул на все пуговицы свой коричневый пиджак, прокашлялся и объявил матери, что давно ожидал именно этого дня и повода, чтобы юной русалке (он так и выразился) открылось его большое сердце. Это сердце принадлежит ей, русалке, а он желает взамен получить ее беленькую ручку.
– Прошу не сомневаться, мадам, что при моем состояния я сумею создать твоей дочери счастье!
– Но она так молода и не помышляет о замужестве! – Агнесса Лоренс с немалым трудом соблюдала серьезный тон. – Вы же, господин Амбар-Магомедов, вероятно не первый раз задумываетесь о женитьбе? У вас могли бы быть взрослые дети, ровесники моим дочерям?..
– Ну, был жена, был сын. Какая разница? Жену прогнал назад, к отцу, калым вернул... А сын – в Тебризе живет. Чем он мешает? Он свое получил.
– Вы – мусульмане?
– Да. Мусульманин. Шиит. Какая разница для вас, мадам?
– О, как же! Моя дочь – христианка – не захочет отказываться от своей веры.
– Зачем отказываться? Пусть ходит в свою церковь. Какая разница? Я позволю. Это – не против моего закона.
– А... если дети?
– Ну, дети, конечно, будут мусульмане... Какая разница? Закон такой! Но это же неважно, мадам! Важно что? Хорошую свадьбу справить, неделю пировать, танцы танцевать... Потом – Эривань едем, Тебриз едем, у меня там товар, и земля есть, и два дома... По дороге, в Тифлисе, родню мою навестим... Чего долгий разговор тянуть? Где твой дочь? Он не такой дура, чтобы свой счастье не понимать!
И тут в комнате появилась Ольга, подготовленная матерью к этому объяснению, потому что подарок в шоколадном камуфляже не оставлял сомнений насчет намерений поздравителя.
– Вот, Оля, господин Гуссейн Амбар-Магомедов оказывает тебе честь, предлагает руку и сердце. Дай сама ему ответ...
Именинница сделала армяно-персу столь кокетливый книксен, что у того увлажнились и очи, и губы, и даже чело. Он приложил руку с растопыренными пальцами к лацкану коричневого пиджака и выкатил глаза, чтобы отразить в них всю меру райского блаженства, какая ожидает избранницу.
Оля смиренно опустила свои зеленоватые девичьи очи.
– Я благодарна господину Амбар-Магомедову, нашему домохозяину, а сейчас нашему гостю, за честь... Но мое сердце уже не свободно! Я люблю другого и... имею его слово! Он будет ждать, пока я кончу гимназию. Мне, право, очень, очень жаль...
Армяно-перс стоял перед матерью и дочерью во весь рост как воплощение самоуверенности. Он не сразу смог и осознать афронтный ответ своей русалочки и все еще продолжал улыбаться. Потом его ноги, толстые, как телеграфные столбы, засунутые в брюки из ровной коричневой материи, медленно подогнулись, как-то дрогнули, и он стал опускаться в кресло. Плюхнулся он боком, мимо сидения, на скользкую ручку, чуть не споткнулся, и, обретя равновесие уже в сидячем положении, поднес к глазам руку с платком. Как бы прикрывая лицо от неслыханного позора, ничем не заслуженного, он еле выговорил трагическим басом:
– Похороните меня!.. Я... умэр!
Уходя, он сунул в карман коробочку, куда Олина мать сложила его подарки. В продолжении всего разговора эта коробочка лежала на самом виду, и он старался после каждой фразы придвигать коробочку поближе к собеседнице. Пряча коробочку, он тряхнул ею так яростно, что сережки и колечки звякнули.
Воротившись домой и выслушав всю историю, папа Лоренс все же счел за благо переехать на другую квартиру, тем более что договор с господином Амбар-Магомедовым скоро кончался. И семья переселилась ближе к обеим гимназиям, в Малый Трехсвятительский переулок на Покровском бульваре.
Совсем близко оттуда, в Яковлевском переулке, жил тот самый молодой человек, кому не нужно было прижимать пальцы к груди и выкатывать глаза на лоб, чтобы заставить Олю поверить ему! В свои 16 она в шутку обещала ему верность до гроба, в 19 надела на палец обручальное колечко с его именем, а через два года стала ему женой. Истомившая жениха проволочка с венчанием вызвана была, тяжелым Ольгиным дифтеритом, от которого она долго поправлялась на родительской дачке в Лосиноостровском.
Определилась и судьба остальных сестер.
Старшая, Тильда, обручилась в Москве с сыном голландского банкира и после недолгой переписки Юлия Карловича с родителями жениха, молодых обвенчали в московской Реформатской кирхе. Чета молодоженов сразу же уехала в Гаагу и с тех пор... ни сестры, ни мать, ни отец никогда не видели больше в лицо госпожу Матильду ван Донген. Отделил их друг от друга тот неодолимый барьер, что спустя десятилетия получил столь выразительное и точное название: железный занавес.
В один год с Ольгой вышла замуж за военного инженера Санечку Тростникова и средняя барышня Лоренс, Соня. Вся родня сразу же нарекла эту чету «Санечкой и Сонечкой». А еще два года спустя испросил у родителей Лоренс руку младшей дочери Эммы ее гимназический учитель географии герр Густав Моргентау [15]15
Александр Густавович Лиленталь.
[Закрыть]. Сперва ученица влюбилась в темпераментного педагога – в женских гимназиях такое ученическое обожание отнюдь не редкость! – а тот, в свою очередь, приглядевшись поближе, вместо того чтобы ответить подобающей суровой отповедью, решил, что от добра добра не ищут...
Папа Лоренс, располневший в Москве до неузнаваемости, повесил в своем домашнем кабинете увеличенные портреты Матильды, Ольги, Сони и Эммы и назвал эту своеобразную картинную галерею «выставкой счастливых бесприданниц». Надо сказать, что тестя своего все четыре зятя искренне полюбили за добродушную веселость, коммерческую интуицию, обилие полезнейших знакомств, а главное, за полную готовность во всякое время суток праздновать любое событие или памятную дату, в каком угодно московском или загородном увеселительном заведении. Из-за своей необъятной толщины папа Лоренс, страстный театрал, занимал в ложах всегда два сидения, а когда ехал в театр вдвоем с женой Агнессой, то нанимал два экипажа – рядом с ним на сидении не угнездилась бы и Дюймовочка! Его появление в любом ресторанном зале пирующие встречали восторженно.
По всей Москве ходили о нем веселые и незлые анекдоты, например, как он засыпал на ходу во время прогулки и возвращался к супруге без трости и шляпы и как потом эти трофеи возвращали ему воры и оборванцы с Хитровки. Они чтили жившего по соседству барина за его всегдашнее сочувствие хитровским старожилам. Юлий Карлович называл их на волжский лад «зимогорами». Частенько целая кучка таких хитровских зимогоров поджидала его под утро в тихом Трехсвятительском переулке, и, когда Юлий Карлович вылезал из московской извозчичьей пролетки, чуть не заваливая ее на бок, встречающие зимогоры поддерживали его под локти, открывали парадную дверь и лишь горестными вздохами, весьма деликатно намекали на свою жажду опохмелиться.
Если барин не торопился лезть в карман, собравшиеся прибегали к последнему средству. Старший из них кланялся низко и с потупленной головой, зябко потирая руки, произносил трагический монолог, никогда не оставлявший барина Лоренса равнодушным: – Синус-косинус, тангенс-котангенс, секанс-косеканс! Извольте, ваше благородие, пособолезновать на водку бывшим гимназистам!
И их благородие папа Лоренс неизменно соболезновал, хотя бы ему завтра не на что было взять извозчика.
Говорят, именно папа Лоренс придумал за столиком и подсказал редактору газеты «Московский листок» историю с московским китом. Некогда эта история наделала немало шуму! Желая досадить за что-то полицмейстеру Яузской части, Юлий Карлович уговорил редактора поместить в одном из апрельских номеров 1911 года сенсационное сообщение, будто в самый разгар ледохода по Москва-реке приплыл снизу огромный кит и... застрял под аркой Устинского моста, где, мол, любому желающему не возбраняется увидеть это чудо воочию. Обыватель, расхватав газету, густо повалил к реке и обоим Устьинским мостам, задав полиции столько хлопот, что вся Яузская часть оставалась на ногах полных двое суток. Редактора оштрафовали, но газета вдвое или втрое повысила апрельские тиражи, да еще сам редактор заработал какие-то деньги на сногсшибательных «китовых» пари...
Но уж недолго суждено было Юлию Карловичу веселить приятелей анекдотами, дегустировать устрицы и любоваться прелестной портретной галереей в кабинете!
Однажды, на бенефисе одной из своих многочисленных протеже в оперетте, папа Лоренс уже в ресторане, где он сидел как бы за посаженного отца, почувствовал, как сам успел выразиться, «третий звонок оттуда».
Домой, в Малый Трехсвятительский, он однако же воротился самостоятельно и без провожатых поднялся к себе на второй этаж. У матери в гостях оказались Соня и Ольга. Ни Агнесса Лоренс, ни дочери не обратили внимания на не совсем обычное, чуть угнетенное папино состояние, тем более что ароматы ликеров и парижских духов показались им вполне обычными... Заглянув попозднее в кабинет, Агнесса Лоренс нашла супруга на полу. Дочери закричали, засуетились, но было поздно! Он успел прошептать лишь несколько слов. Посетовал, что оставляет жену совсем без наличных, а дочерям наказал не поминать отца лихом...
Гости на его похоронах были столь же многолики, сколь и многочисленны. Преобладали в этой толпе черные фраки и несколько вычурные дамские шляпки. Проводить Юлия Лоренса почли священным долгом все свободные от смены лакеи и оркестранты из Славянского базара, Яра, Стрельны, Эрмитажа, трактирные половые от Тестева, Круглова и Мартьяныча, танцовщицы и шансонетки многих кабаре, цыганских и румынских хоров, опереточных трупп. К могильному холмику на Введенских горах принесли немало бутафорских цветов из театрального реквизита и даже венок из пальмовых листьев, сохранивших устойчивый дух ресторанного никотина...
Самое удивительное, что эта любовь до гробовой доски вовсе не зависела от былой щедрости покойного – ведь после своего петербургского банкротства Юлий Карлович Лоренс от крупной коммерции отошел и никогда больше не мог свободно сорить деньгами.
Когда же Ольга тихонечко осведомилась у седого метрдотеля «Стрельны», кем же все были оповещены и почему никто не поленился прийти, тот смахнул слезу и пробормотал:
– Кем оповещены? До по всей Москве сразу разнеслось! Осиротели мы без него. Самый веселый барин был!
Госпожа Ольга Юльевна Вальдек отдыхала на Кавказе.
Из-за перенесенного перед замужеством дифтерита с осложнениями, врачи не советовали ей кормить детей грудью, и свою дочь Вику [16]16
Вера Александровна Штильмарк (р. 1912 г.), в замужестве Шумная. Живет в Москве.
[Закрыть]она передала кормилице через две недели после родов. Но первенца, маленького Рональда, она выкормила сама... Последствия не замедлили сказаться: ее острейший, тонкий как у лесного зверя слух вдруг словно затупился и приослаб. Врачи пояснили, что к сожалению их предсказание сбывается. Ей посоветовали ванны в Железноводске, воды Кисловодска и морские купания в Новом Афоне. Поручив шестилетнего Роника и полуторагодовалую Вику заботам папы, няни и бывшей кормилицы, молодая, мама одна уехала на кавказские воды и уже три недели усердно их пила, в них купалась и про них писала мужу веселые письма. О грозовых тучах, густевших на горизонтах Европы после Сараевского убийства 15 июня, она не слишком заботилась. Даже вести об австрийском ультиматуме Сербии, а затем – об артиллерийском обстреле Белграда не очень испугали курортных собеседников Ольги Юльевны – общество еще не верило, не хотело понимать, что все это – начало страшной войны, преступной по своим целям и роковой по своим последствиям. Готовились к ней исподволь европейские дипломаты и военные – для огромного большинства непосвященных она была неожиданностью. В особенности для людей русских.
Про всеобщую мобилизацию в России кисловодское общество узнало к вечеру 16 июля.
Сосед по столу в Ольгином пансионе, пожилой военный инженер, осторожно объяснил Ольге Юльевне, что супруг ее, как офицер запаса по всей вероятности уже находится в воинской части или же на пути к ней.
У Ольги похолодели руки и ноги, но ум ее никак не хотел мириться с тем, что впереди – долгая разлука, а может, и кровь, и вдовство, и беззащитность в целом мире...
19 июля было ясным. Утреннее солнце обласкало каждый камень и каждое дерево на улице. Горы голубели. На отрогах Бештау каждая плешинка – след давнишнего обвала или оползня, – чудилась манящей лужайкой и хотелось поскорее туда забраться зелеными каменистыми тропами. В пансионе стояла такая мирная тишина, что Ольга поднялась из постели с легким сердцем и вчерашние страхи показались преувеличенными.