355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Штильмарк » ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая » Текст книги (страница 2)
ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:23

Текст книги "ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая"


Автор книги: Роберт Штильмарк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 36 страниц)

Сила этого романа не только в остроте сюжета, мастерски закрученного в тугую пружину, которая заставляет читателя не выпускать книгу из рук. И не только в историко-событийных аналогиях (отец говорил, что подчас он описывал черных невольников Африки под непрерывный лай лагерных овчарок!); Сущность романа заключается в том, что его автору удалось сохранить СВОБОДУ САМОВЫРАЖЕНИЯ и тем самым человек, столь несправедливо и жестоко низвергнутый обществом (которому он всю жизнь служил верой и правдой!), смог возвыситься над своими тиранами и морально посрамить их, заклеймив зло с неправдой вне границ пространства и времени. Именно поэтому роман пробил – как трава асфальт! – все препоны советских издательств и буйно разросся (уже помимо авторской воли), когда этот асфальт прогнил и растрескался. В одном из писем (1966 г.) отец писал: «Наследник» адресован несчастным и измученным заблатненным (т. е. в сущности всему великому народу), отсюда и резонанс...»

Возможно поэтому лагерные сотоварищи отца упрекали его (а позднее и меня), когда мы указывали на значимость Василевского во всей этой истории. Они возмущались приведенным выше тезисом о том, что он создал автору какие-то условия для творчества. И не только из-за того, что отец сжег себе легкие и испортил глаза, работая по 20 часов при соляровой коптилке на чердаке лагерной бани. Суть в том, что есть правда, которая возвышается над фактологией событий, и эта высшая правда на весах истории, оправдывает теневые и даже низменные стороны судьбы человека-творца. Мудрый писатель В. Д. Иванов часто приводил два афоризма (не уверен, что они принадлежат ему лично!): во-первых, курица, несущая золотые яйца, совершает естественные оправления, как самая обычная птица; во-вторых, говорил он, книги всегда умнее и достойнее своих авторов. Добавим, что они еще и значительно дольше живут.

* * *

Если «Наследник из Калькутты», несмотря на всю необычность условий творчества, был ярким и сочным плодом вдохновенной фантазии, если «Горсть света» явилась результатом многолетней авторской самоотдачи, так или иначе приносившей облегчение своему создателю, то третья большая книга отца – «Образы России» – была в полном смысле слова подвижнической и даже мученической. Недаром именно во время этой работы отца поразил тяжелый инфаркт, от которого он с трудом оправился.

Несмотря на свое немецко-шведско-прибалтийское происхождение (немало представителей нашей фамилии покоятся на кладбище в Тарту, бывшем Дерпте, где родился отец писателя), Роберт Александрович Штильмарк всегда ощущал себя человеком сугубо РУССКИМ. Он не раз говорил и писал, что более всего на этом свете любит и ценит русскую природу, русский язык и русскую старину. Впрочем, к этому перечню можно было бы добавить и литературу (особенно поэзию), и музыку, и живопись – короче говоря, российскую культуру в целом. Отцу всегда хотелось поделиться этой своей любовью с другими. А чтобы любить, надо знать...

Первоначально новая книга должна была называться, кажется, «Образы России в памятниках культуры», и договор на нее был заключен с издательством «Знание». На примере Москвы, Суздаля, Новгорода, Ростова Великого и других древних городов отец стремился проследить становление и развитие культуры всей нашей Руси, ее сложную эволюцию...

«Произведения большого искусства, будь это статуи, здания или фрески, – писал он, – всегда отмечены силой духа своих создателей. Она помогала им зримо воплощать в каждой вещи не только единичный образ, но и частицу всенародной судьбы».

Когда, после долгих поездок и походов по древним городам и весям, отец принес первый вариант своей рукописи в издательство, его директор (помнится» Родионов) заявил, как говорится, «с большевистской прямотой» : «Эта книга не может быть издана», так как она воспевает древнерусскую культуру. Пусть автор несет ее митрополиту Крутицкому и Коломенскому, а не в советское издательство!» В письме от 28 июня 1964 г. отец писал мне: «Трудно представить себе конъюнктуру хуже нынешней, особо для данной темы... То и дело следуют инструкции сверху, касающиеся музеев, стало быть, прямо или косвенно – и книги: дескать, само слово церковь или храм – изъять, писать: «старинное здание башнеобразной формы с купольным перекрытием». Я не шучу и не иронизирую...»

Лишь после очень долгих и тяжких мытарств, благодаря поддержке писательской общественности, в частности, К. П. Паустовского, написавшего более чем благожелательную рецензию на отцовскую рукопись, удалось издать «Образы России» (М., «Молодая гвардия», 1967 г.). Все-таки прозвучал отцовский гимн российскому зодчеству, причем не только Москве, Киеву, Петрограду, Севастополю, но и множеству славных мест, малоизвестных в то время широкой публике, таких, как Кидекша, Новгородская Нередица, Переславль-Залесский, монастырь Бориса и Глеба и храм Иоанна Богослова на Ярославщине... Это было делом отнюдь нелегким, своего рода подвижничеством. Один, в потертом плащишке, со стареньким «Зенитом», писатель трясся в автобусах по разбитым дорогам (о своей машине он и не мечтал никогда!), проходил пешком десятки километров в день, ночевал, где придется; он знакомился со множеством людей; среди равнодушных и усталых ему нередко встречались энтузиасты, глубоко преданные делу возрождения Отечества, и они неизменно становились его друзьями «на всю оставшуюся жизнь». Невзрачный деревянный домик в Купавне в ту пору всегда был полон гостей из Суздаля, Палеха, Вологды, Борисоглеба (не путать с г. Борисоглебском, где отец тоже бывал).

Кроме этих трех больших книг («Наследник.»»,. «Образы...» и «Горсть...»), перу Р. А. Штильмарка принадлежит еще несколько произведений, в частности, небольшой по объему роман «Пассажир последнего рейса» (М., «Молодая гвардия», 1974), посвященный событиям на столь близкой душе автора верхней Волге в годы гражданской войны, в котором широко использованы элементы волжского фольклора. Но в редакторско-цензорских условиях того времени отец был вынужден так мастерски лавировать, что считать эту книгу своей творческой удачей уже не мог... «Повесть о белоэмигрантах, духовенстве и офицерах белой армии в любом виде не может интересовать советское издательство», – говорилось в одном из отзывов. И все-таки книга вышла, хотя и в измененном виде.

«Повесть о страннике российском», описывающая удивительные приключения нижегородского купца Василия Баранщикова в конце XVIII века, была первой книжной публикацией отца после «Наследника из Калькутты». Она несколько разочаровала тех, кто ждал от «бати-романиста» новых произведений авантюрного жанра. Повлияла ли на отца критика в адрес «Наследника», сказались ли изменения в творческой натуре писателя, но былой искрометной фантазии в его дальнейших сочинениях уже не проглядывалось. На смену ей пришла кропотливая работа с архивами, энциклопедиями, первоисточниками. Постоянно продолжались поездки, общение с музейными работниками, библиотекарями, архивистами... Две его последние опубликованные книги – о А. И. Герцене («Звонкий колокол России») и А. Н Островском («За Москвой-рекой») – были результатом упорного труда, обе отличаются добротностью изложения и достоверностью деталей. Они были хорошо восприняты читателями и не задержались на книжных прилавках. Помню, что после выхода в свет книги о Герцене, отец получил письмо от академика Д. С. Лихачева о одобрением и благодарностью.

До конца своих дней отец оставался подлинным «очарованным странником». Он постоянно ездил, то на Соловецкие острова, то на о. Саарема в Эстонию, то куда-нибудь в Сибирь, не говоря уже о дальнем и ближнем Подмосковье. В свои семьдесят лет, уже после двух инфарктов, он совершил пеший и водный поход от Кеми до Повенца вдоль трассы Беломорско-Балтийского канала (собирал материал для начатого им исторического романа «Драгоценный камень фероньеры» из петровских времен). Эта; большая вещь была задумана им еще в начале 60-х годов, но взялся он за нее всерьез лишь в самые последние годы жизни и не успел завершить («Засаживаюсь за настоящую вещь, которая в уме уже сложилась... Это авантюрная история типа «Наследника» на российском и международном материале. Она требует спокойных полутора лет без дневных забот...»).

Вот еще несколько отрывков из отцовских писем разных лет:

«...Только что воротился из Башкирии, по командировке ЦК ВЛКСМ и СП, ездил туда с бригадой писателей. Были в Салавате, Стерлитамаке и Уфе, десятки встреч и выступлений...

...За последние месяцы я много ездил: Новгород – Псков – Изборск – Печоры, затем встреча с П Д. Кориным в его доме-музее... Далее 7 дней по Северу—Мурман—Северодвинск—Архангельск. Потом, без передыха, большая поездка по Туркмении (Ашхабад—Фирюза—Теджент—Мары—Байрам-Али—Чарджоу—Ашхабад—Москва). 13 ноября радиопередача о Новгороде, потом в Воронеж – очерк о градостроительстве для иностранцев от «Советской женщины»...

...Собираюсь съездить в Ковров, далее в Мстеру по делам, какие не доделал в Палехе... Еще надеюсь посмотреть Вязники и Гороховец...

...Был 10 дней на севере: Архангельск—Котлас– В. Устюг—Вологда... Был в Юрьев-Польском и Кольчугине, 19 выступлений, потом в Ясную Поляну, в Клин, в Монино... Еду на праздник песни в Малый Карадах...»

Его письма ко мне из дальних поездок оставались бодрыми и веселыми, он словно молодел в этих странствиях. Вот, к примеру, письмо из Тынды, памятной мне столицы БАМа, из этого – по словам отца – «всесветного бардака, где мне хочется вместе со всеми вариться в столь густом соку героизма, идиотизма, любви, отвращения, таланта, бездарности... Думаю, что никакие диссиденты здесь бы возникнуть не могли, им было бы просто некогда, само дело не позволило бы менять его на безделье, то-есть на роскошь мудрствования... БАМ – это большое Маклаково (ныне – г. Лесосибирск – Ф. Ш.), тысячекратно умноженное... И неохота мне уезжать, будто бы я никакой ни писатель, а чистый строитель!.. Ужасно обидно, что куда-то делись целых 70 лет, и не годится уже мотор в грудях, а в нем любви на полсвета, ко всем женщинам и всем детям. Я здесь много выступал перед детьми – они прекрасны; и хорошо еще, что «далеки от Москвы» с ее пресыщением и циническим прищуром от скуки, обжорства и лени (чисто московской). В окне – горы, лиственницы; ревут «магирусы» и «като»; спускается с горы высоковольтная линия; садится вертолет... И мне очень радостно, что я все это вижу и слышу!»

Правда, такие оптимистические возгласы звучали в его письмах редко, чаще говорил он про «окрестную землю без Божеского благословения», то-есть обреченную на прозябание или даже погибель (как, кстати сказать, получилось в конце концов с БАМом и Тындой!). Очень пугали его всевозможные соцпреобразования, великие стройки, «в коих нет предела глупости, жадности и хамству», мелиорация с каналами и поворотами рек... Но главное, что даже на старости лет он был способен увлечься предельно искренне и всерьез (причем не только стройками!).

А сколько труда было им вложено в неизданную повесть «Крылатый пленник», посвященную другу и односидельцу, героическому летчику Вячеславу Валэнтею, которому удалось вырваться из плена на угнанном немецком самолете. Как любил повторять родитель: «Ты, Господи, веси...»

«...Пленник» в «Смене» не прошел. Сперва бесконечно тянули, потом опять тянули, и сейчас снова тянут. Просят «осюжетить», добавив любви, страстей, патриотизма напоказ и, главное, приключений. То-есть осюжетить, чтобы читатель между двумя футбольными таймами вспомнил, что в кармане у него свернут журнал. И что оный содержит хлеб и зрелища... Буду перелицовывать... Пока что живу займами и надеждами...»

«Сам я в состоянии нирванном. Огромным напряжением воли загоняю себя на стул перед рабочим столом, но отвращение к сочинению заказной писанины (в любой форме, даже о хорошем!) столь велико, что десятки черновиков валятся в корзину, а сам с прединфарктными болями сердца валюсь на постель» (1968 г.).

Очень многие его замыслы не осуществились, в частности, задуманные и даже начатые книги о В. И. Дале, о художниках Корине и Нестерове. Были у нас планы и совместных публикаций о Сибири, тайге, национальных и природных парках России…

«У меня прошла довольно большая (для газеты) статья о В. Дале в «Луганской правде». Только денег слать не торопятся. Сдал статью на 2 листа в «Русский язык в школе». Обещают зарезать только половину, но за счет всего, что поострее. Пойдет к сентябрю, как обещают. И то хлеб. Грозит напечатать и «Учительская»... А для Детгиза – книга «Подвиг любви» о нем же... За Далем – Даль!» Но почти ничего не вышло.

* * *

Не будучи художником пера, я не способен достойно воспроизвести словесный портрет родителя... Это был рослый человек, хорошего телосложения (что называется, «породистый»), неизменно привлекавший к себе внимание окружающих своей живостью и непосредственностью. Общительный, разговорчивый, он становился «душой компании» в любых застольях, в поездках, даже случайных очередях. Обладая блестящей памятью и эрудицией, он был способен произносить пламенные речи на самые разнообразные темы едва ли не в любой аудитории, легко овладевая вниманием собеседников. Афоризмы, цитаты, разнообразные стихи, всевозможные остроты и притчи били из него фонтаном. Все, за что брался отец, он стремился делать усердно и тщательно, доводить до конца во всех мелочах. Он очень уважал любое, даже самое малое ремесло и мастерство, всегда любовался хорошей работой различных профессионалов – плотников ли, строителей, каменщиков. Ненавидел стандартизацию, показуху, любые проявления пошлости, фальши, халтуры. И восхищение свое, и негодование проявлял несдержанно, бурно, подчас привлекая этим внимание прохожих. Жадность к жизни, к активной деятельности проявлялась у него везде и во всем. Он был душою гораздо моложе своего подлинного возраста – такое ощущение возникало у меня даже в детстве. Играя в «солдатики», во «взятие крепости» и другие игры, правила которых он тут же придумывал сам, Отец был способен увлечься ими более активно, чем ребенок-партнер... Очень нравилось ему название американского фильма «Благослови детей и зверей» (да и сам фильм тоже был ему по душе, он любил «все живое» и по натуре своей до конца дней оставался созидателем).

Вот несколько своего рода афоризмов, взятых наугад из его книг и писем: «Счастье лежит на очень простой дороге. Его не сыщешь на путях необыкновенных»; «Бескультурье и есть – хамство к человеку, а через него, конечно, и к природе...»; «Любая служба – дело наживное, а ребенок – дело непоправимое, если что случится» (т. е. нельзя рисковать здоровьем ребенка ради работы); «Дети и книги делаются из одного и того же материала, и дальнейшая судьба и тех, и других тревожит сердце примерно одинаково, точнее, сходно...»

Свои взгляды и убеждения писатель достаточно полно высказал в романе-хронике «Горсть света», и мне нет необходимости о них говорить. Я только часто думаю о том, каково было бы этому свидетелю нашего века видеть все, что происходит с Россией сегодня. Не сомневаюсь, что он был бы рад и крушению прежних правящих монстров, и возрождению разрушенных храмов, и – особенно! – возврату многим российским градам и улицам их исконных названий... Огорчался бы национальным розням, войне с Чечней, не одобрил бы, разумеется, преобразования Манежной площади и засилья чуждой рекламы на улицах Москвы, а вот его отношения к новому памятнику Петру Первому не берусь в точности определить... Может и простил бы автора уже за его неуемную дерзость!..

Чуждый крайностей, в той странной ситуации, когда слова «патриот» и «демократ» приобрели смысл чуть ли не ругательный, он наверняка избегал бы писательских «разборок», но очутился бы в одном стане с теми, кто сохраняет свою творческую независимость, не лезет в драки, не кричит в мегафон. Он легко преодолевал в себе антисемитские тенденции, всегда осуждая какое-либо проявление насилия, погромов, фашизма любых мастей и оттенков. Короче говоря, оставался бы РУССКИМ ИНТЕЛЛИГЕНТОМ в лучшем смысле этого слова.

...Когда-то, еще в начале тридцатых годов, датская писательница Карин-Михаэлис (встречи с ней подробно описаны в «Горсти света») настойчиво рекомендовала отцу писать детективы в духе Агаты Кристи, что принесло бы, по ее словам, и читательское признание, и благосостояние автору. Казалось бы, этот ее завет исполнился уже самим невероятным по стечению событий случаем создания и публикации романа «Наследник из Калькутты». Можно было бы развить этот успех и стать преуспевающим «советским детективщиком». Кажется, у отца возникали подобные мысли и планы (особенно – в периоды острого безденежья). Помню даже один из намечаемых им сюжетов, связанных с враждебной деятельностью некоего иностранного посольства: повестушка должна была начинаться с того, что на углу двух больших улиц горит почтовый ящик...

Но не зря Валентин Иванов в шутку называл родителя «Ленивец из Купавны», упрекая в неумении пробивать свои работы в печать...

«Нет, не выбрал счастья я!» – мог бы повторить отец слова своего учителя В. Я. Брюсова (блестящего поэта и вместе с тем первого официального литцензора в СССР). Он выбрал тернистый путь типичного советского писателя-полудиссидента, перебивающегося с хлеба на квас своими изданиями, слушающего по старой «Спидоле» крамольные «голоса», усердно читающего всевозможный самиздат (особенно, конечно, Солженицына!) и одновременно пишущего «в стол» правдивые и откровенные воспоминания. Даже не то слово, нет, все-таки ПОКАЯНИЯ...

Подготавливая для издательства это собрание сочинений, я перечитывал изданные и неизданные работы отца, стараясь глядеть на них не сыновними глазами, а взором того «среднестатистического» читателя, которого отец просил вообразить себя присяжным возможного суда над авторш: «виновен или не виновен?»

Со стесненным сердцем вынужден был я сказать – «Да, виновен!» И тут же добавить облегченно – «НО ЗАСЛУЖИВАЕТ СНИСХОЖДЕНИЯ!»

«И да будет тогда милосерден приговор судьи высшего и вечного…»

Феликс Штильмарк

ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника

«В такие минуты весь смысл существования – его самого за долгое прошлое и за короткое будущее, и его покойной жены, и его молоденькой внучки, и всех вообще людей, – представлялся ему не в их главной деятельности, которой они постоянно только и занимались, в ней полагали весь интерес и ею были известны людям. А в том, насколько удавалось им сохранить неомутненным, непродрогнувшим, неискаженным изображение вечности, зароненное каждому.

Как серебряный месяц в спокойном пруду.»

А. И. Солженицын, «Раковый корпус», Часть вторая, концовка главы 30-й.

ВСТУПЛЕНИЕ К РОМАНУ

Было это в начале семидесятых, ранней осенью, после Успения.

На Псково-Печерском монастырском кладбище, менее прославленном, чем лаврские пещеры Киева, зато по-прежнему еще действовавшем, похоронили за день до моего приезда новопреставленного из старшей братии.

Хоронили монахов здесь безымянно, не тщились сберечь для будущих поколений имена тех, кто в Советской России, спустя столько десятилетий после Октябрьской революции, искали душевного покоя в монастырском затворе. В руки усопшему клали начертанную на листке разрешительную молитву, легкий венчик налагали на чело, белой холстинкой укрывали лик; потом тесную домовину с вечным жильцом несли подземными ходами к большой пещерной нише – одной из братских монастырских могил.

Вход туда еще не был замурован, и Настоятель позволил мне войти со свечой и под свод этого склепа, ископанного глубоко в плотном песчаном грунте. Там, в глубине усыпальницы, смутно чернели целые штабели узких гробов, поставленных друг на друга.

Нижних-то... В конце концов раздавит так, – со стесненным сердцем оказал я Настоятелю.

Что за беда? Братья ведь. Безымянный прах!.. Избранные свыше, как вы знаете, сохраняются на века в виде мощей. Прочие же постепенно истлевают, претворяются в пыль земную... Так что же, если и смешается?

Никакого запаха тлена в пещере не ощущалось. Останки умерших, действительно, очень долго не поддаются распаду в этом прохладном мраке... Изможденные тела псково-печерских старцев столь сухи и жилисты, так приуготовлены постами к нетленности, что превращение их здесь в мощи никого не удивляет: ни людей верующих, ни строгих рационалистов.

Мы долго шли с Настоятелем извилистым подземным коридором. От него кое-где ответвлялись боковые ходы. В иных тупиках или расширениях коридора устроены были небольшие храмы-часовни, горели лампады перед иконостасами. Сохранились и погребения выдающихся светских людей, пожелавших успокоиться здесь, в монастырском некрополе, в псковских Печорах...

Заметил я несколько склепов аристократических родов, например, баронов Медем. Их последняя представительница по женской линии, уже глубокая старуха, собрала во времена буржуазного правительства в Эстонии со всего бела света останки своих родственников, дальних и близких, привезла их в Эстонию и похоронила в подземельях Псково-Печерской обители, здесь же вскоре легла и сама, с сознанием выполненного семейного долга. А монастырь, переживший Вторую мировую войну, отошел от Эстонской республики к Псковской области.

Настоятель, сам знаток российской старины и художник, рассказывал мне о старейших могилах в своей обители. По его словам, еще за четыре столетия до основания монастыря (существует же он по летописи с 1472 года), приходили сюда, в глубокое Запсковье, киевско-печерские старцы-отшельники времен владимировых и ярославовых, находили природные «явленые» пещеры в здешней прекрасной лесной пустыне и доживали в этих пещерах свой век с обетом молчания и уединения. Тела их клали в дубовые колоды и погребали в пещерных нишах, по соседству с жилищами братьев.

– Иногда наталкиваемся на могилу девяностолетней давности, – говорил Настоятель. – Вот эта, к примеру...

Все могильные ниши замурованы здесь превосходно выполненными керамическими плитами местного, монастырского изготовления. Научил своих монахов этому искусству отец Корнилий, настоятель монастыря в XVI столетии. При нем и прославилась на Руси Псково-Печерская обитель, возникшая на рубеже Русской земли с владениями Ливонского рыцарского Ордена, верстах в двадцати от Старого Изборска с его знаменитой крепостью.

Псково-печерское монастырское предание о гибели отца Корнилия, несколько отличается от летописного. По летописи, царь Иоанн Грозный повелел заточить настоятеля в темницу, пытать и казнить как пособника бегству князя-воеводы Андрея Курбского. Здешнее же монастырское сказание рисует событие так: получив донос о бегстве Курбского, царь Иоанн сам поспешил в великом гневе к Печорам, услыхав, что отец Корнилий посмел дать кратковременный приют опальному воеводе на пути того к литовцам. Сойдя с коня у монастырского храма Николы Ратного, царь, в припадке ярости, собственноручно снес саблей голову отцу Корнилию, когда псково-печерский Настоятель вышел встречать своего державного гостя монастырскими хлебом-солью. После же содеянного, опамятовав, царь подхватил тщедушное обезглавленное тело игумена и в ужасе бежал с ним вниз, от церкви Николы Ратного к Успенскому храму. С тех пор и до наших дней дорожка эта, устланная каменными плитами, зовется в псково-печерской обители «кровавой». Мне так и объяснил встречный монах: дескать, дойдете кровавой дорожкой до Корнилиевых стен...

Корнилиевыми называют в монастыре высокие, с волнообразной кромкой стены, взлетающие со дна глубокой лощины по обеим ее склонам вверх, к сторожевым башням, будто символизируя этим плавным движением каменных масс взлет ангельских крыл. Восстановил стены и башни из развалин уже после войны мой собеседник, Настоятель, отец Алипий, – мудрец, мастер кисти и хозяин, самолично водивший меня по своим подземным владениям.

Мы заметили, что одна керамическая плита, закрывавшая нишу, покосилась и отошла от стены. Настоятель нахмурился.

– Может упасть и разбиться. А ведь очень стара и хороша. Сотни их у нас здесь, а двух вполне одинаковых нет. Надобно спасать!

Сильной рукой он, отдавши мне фонарь, попытался было один выпрямить плиту-керамиду, как их тут называют, но та поползла вниз. Я оставил фонарь и свечу, поспешил на помощь. Вдвоем мы осторожно опустили плиту на грунт и прислонили к песчаной стенке. Из открывшегося черного отверстия потянуло еще большим холодом. Поистине, это было дуновение могильное!

Тут как раз – одно из старейших захоронений, – говорил Настоятель. Он нагнулся, перешагнул во мрак приоткрывшегося склепа, подал мне руку и помог последовать за ним. Я ничего не видел в этой тьме. Голос моего спутника звучал глухо, и была в нем некая торжественность.

Вот где можно воочию увидеть, что есть человек! – услышал я. – Приглядитесь получше... Тут положили его в гробу-колоде восемь ли, девять ли столетий назад. И теперь... Вот он, след его земной!..

Настоятель наклонился, шурша длинной своей рясой, пошарил рукой по песчаному дну или поду пещеры, и вдруг я увидел во мраке его ладонь, поднимающую со дна нечто слабо святящееся, фосфоресцирующее. Пальцы Настоятеля разжались, легкие искорки этого загадочного света редкой струйкой пролились вниз и померкли.

Видели вы? Осталась от человека на Земле – одна горсть света! Какой ни мрак кругом – нам она приметна. Такое, стало быть, назначение наше в земном мире – хоть горстью света, но просиять!

* * *

Сейчас, за этим письменным столом, я ощущаю в доме нечто давнишнее, будто вот нарочно пришедшее из глубины дней, чтобы вести память «как под уздцы коня». Запах горелого торфа!

Он чуть-чуть сродни дымку охотничьего выстрела. Если слышишь торфяную гарь зимой, близ жилья, в поселке, значит, чья-нибудь хозяйка купила на топливном складе не углю-антрациту, не березового швырка, а тонну-две торфяных брикетов. Горят они споро, но за зиму замучают хозяйку при чистке печей – столько легчайшей рыжеватой зольной пыли осядет даже в комнатах...

Если же зачуешь эту гарь летом, на природе, вдали от деревень, значит, где-нибудь в сухом болотце взялась огнем подпочвенная залежь.

Слабый еще огонек норовит заползти в темную глубь торфяного пласта. Набравши там силу, огонь пробирается тайными ходами к лесным корням, чтобы под ними дождаться ветра посильнее и уж на его широких плечах вдруг вымахнуть вверх, кинуться на лесные стволы и кроны.

Мне еще в детстве пояснял отец, командовавший военизированными лесными заготовками в начале революции, что, мол, одолеть подземный торфяной пожар – все равно как трудную болезнь вылечить. Ведь воды поблизости от загоревшегося участка нет. В том и естественный закон, что лесные болотистые озера, сплошь зарастая травами и мхом, совсем пересыхают, превращаются в торфяник.

Мы и ныне, в последней трети атомного века, сражаемся с торфяным пожаром тем же способом, что и мой отец полстолетия назад, в этих же подмосковных лесах.

Горящий участок окапывали тогда широким рвом, до дна очищенным от торфяного слоя, чтобы подземный огонь, как обложенный зверь, не прорвался, не ушел бы дальше в леса. Вся и разница в том, что мужики-дезертиры, являвшиеся в военкоматы с повинной и мобилизованные под команду отца, копали этот ров лопатами, а мы, в наши дни – бульдозером.

На огороженном рвом участке лес и торф прежде выгорали начисто. Точно так же выгорают и ныне, коли не подоспевает пора осенних проливных дождей или богатая снегом зимушка-зима.

И пока подземный огонь медленно и неуклонно истребляет все живое на обреченном ему участке, плывет и плывет по лесу, тревожа округу, недобрая, горьковатая, похожая на пороховую, гарь...

* * *

...Я зимую один в загородном доме. Воротясь из лесу, затопил печь и поверх дров бросил в топку десяток темно-коричневых, хорошо, до блеска спрессованных брикетов. Сразу же потянуло по дому еле ощутимым духом тлеющего торфяного болота.

Так уж получилось, что запах этот неизменно и властно возвращает мне детство, воскрешает прошлое, лица близких, образ отца и многих, давно ушедших,-

Хочу, чтобы прочитавший эти страницы ощутил себя присяжным на суде над героем книги и вынес под конец свое решение: виновен или невиновен!

И да будет милосердным тогда приговор судьи высшего и вечного!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю