Текст книги "ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая"
Автор книги: Роберт Штильмарк
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц)
– Сколько крупчатки припасено у нас в погребе? – осведомилась Ольга Юльевна у кухарки Марьи.
– Да не больше мешков шести, – хмурилась та. – За зиму вся подберется.
Новые какие-то пошли словечки о еде – крупчатка, постное масло, отруби (говорили, что их велено подмешивать к муке при выпечке хлеба), конина. Сероватым становилось домашнее бытие...
А в гимназии, где уроки казались Роне томительно нудными, потому что ни разу не услышал он в классе о чем-либо незнакомом, чего не проходил бы с Колей, мамой или Оленькой Кочергиной. Некоторые мальчики из офицерских семей глухо щушукались о корниловском мятеже в Петрограде. Роня стыдился, что в его домашнем бабьем царстве потолковать про это было не с кем, и лишь краем уха доходило до него от одноклассников, зачем генерал Корнилов вел войска с фронта к столице. Судя по словам этих гимназистов, в одних семьях мятежного генерала осуждали как искусителя на народную свободу, другие же считали действия Корнилова последней соломинкой для утопающей России.
Как-то во время урока русского, когда ученики писали изложение рассказа Толстого «Акула», учитель куда-то вышел из класса. Скоро двери распахнулись резко и на пороге появились старшеклассники, человек до десятка.
– Кла-а-сс! Встать! – скомандовал старший из них. – Кто за сицилистическую революцию – давай за нами! Выходи в коридор!
Из-за парт несмело поднялись и двинулись было к двери пятеро учеников. Среди них – бедный, слабый здоровьем еврейский мальчик Илюша Моисеев, Ронин приятель. Великовозрастные верзилы восторженно приветствовали этого добровольца:
– Тебя-то нам и не хватало! Давай, давай с нами, сицилист!
Один из пришельцев подошел к Рониной парте и вдруг ухватил «за грудки» Мишу Волкова, соседа Рони Вальдека.
– Чего не идешь? Ты же – за сицилизм, а?
Миша, купеческий сынок, с социализмом имел маловато общего, слегка побледнел и начал было слабо отнекиваться от «сицилизма», ибо в поведении верзилы была явная угроза, но тут вернулся учитель, резко погнал пришельцев из класса, а ученикам велел вернуться к занятиям. Оказывается, вся эта операция была придумана несколькими великовозрастными сынками ивановских мясоторговцев. Они выводили школьных «сицилистов» из классов в укромное местечко, где и выколачивали революционный дух из добровольцев, может быть восплачут и покаются. Почему-то у Рони Вальдека возникла тогда совершенно невольная ассоциация между этими усмирителями и неведомыми корниловцами...
Вскоре Роню пригласил директор гимназии и, тоном взрослого, говорящего со взрослым, пояснил третьекласснику, что ему по желанию отца предстоит перевод в Ярославский кадетский корпус.
– Вы – сын заслуженного офицера Действующей армии революционной России, – сказал директор. – Желаю вам успешно кончить корпус!
Через день в квартире Вальдеков появился веселый поручик Чижик, брат решемского священника отца Ивана. Так было договорено в письмах между папой, мамой и начальством Ярославского корпуса, впрочем официально уже переименованного в Военную гимназию. Называли его по-прежнему корпусом.
Все, что потом происходило в течение шести недель в стенах Ярославского корпуса, осталось в Рониной памяти как смутная полоса теней, бегущих словно в тумане, или как неотфокусированный фильм на экране. Было чувство потерянности и полного одиночества в толпе чужих, странно одинаковых мальчиков. Не удались попытки сблизиться ни с одним соседом по спальне, классному помещению или строю. Ответы на уроках вызывали смех учителя и класса – неизвестно, почему. Видимо ответы звучали слишком «штатски» и не отчеканивались как следовало. Подверглась осмеянию небольшая шашка, отлично сработанная папиными солдатами в подарок командирскому сыну и не допущенная здесь даже в раздевалку. Шашку куда-то унесли, а потом просто украли...
Наконец, по истечении шести трудных недель, в корпусе вновь появился поручик Чижик, однако уже в штатском. Мальчика повезли назад, поездом из: Ярославля в Иваново-Вознесенск. И было это через несколько суток после того, как в Петрограде совершилось давно ожидавшееся падение российского Временного правительства Александра Федоровича Керенского.
До корпусных кадетов никаких сообщений об этом событии дойти еще не успело, как в налаженном ходу учебной жизни начались перебои. Воспитатель Рониного класса весьма холодным и недобрым взглядом смерил Роню, когда тот простодушно и во всеуслышание заявил, что ивановские уличные ребята ждали свержения нынешнего правительства и прихода к власти большевиков никак не позднее 20 октября.
Воспитатель переспросил, какую дату большевистского переворота предсказывали ивановцы, и Роня со всей ответственностью повторил, что событие это опоздало на пять суток, но, мол, дивиться этому обстоятельству вряд ли следует, ибо паровоз истории ходит лишь по приблизительному расписанию...
Была ли причиной Рониного поспешного отъезда из корпуса его неудовлетворенность этим заведением, о чем он успел написать домой, или отец в связи с новыми событиями решил изъять сына из военно-учебного заведения, сам Рональд впоследствии не выяснял, но избавлению от корпусной жизни радовался. Он вернулся к ивановским пенатам в те самые дни, когда почта перестала доставлять Ольге Юльевне привычные ей московские и петроградские газеты, а из Москвы пришла телеграфная весть о победе большевиков, силой оружия захвативших власть также и в древней столице. Оказалось, что в этой московской большевистской победе участвовали и ивановцы, ездившие в Москву воевать за новую власть.
Ездившие скоро вернулись, и город Иваново-Вознесенск буквально заполнился слухами и рассказами очевидцев о свежих московских событиях. В отличие от бескровного петроградского переворота 25 октября, в Москве разгорелись серьезные уличные стычки, в которых погибло более тысячи человек за неделю боев, был заметно поврежден древний Кремль и некоторые другие исторические здания, и что сброшены со своих пьедесталов прежние царские памятники. Первым рухнул вместе с троном массивный Александр Третий у Храма Христа Спасителя... Порядок постепенно восстанавливается, жертвы боев похоронены в нескольких братских могилах под кремлевской стеной близ Сенатской и Никольской башен на Красной площади, власть называется советской, вместо министров стали теперь Народные комиссары – и все станет вскорости, именно так, как о том мечтали лучшие умы человечества...
Впрочем, на этот счет мнения довольно резко расходились и у живых очевидцев московских событий, и на газетно-журнальных страницах, доступных семьям обывателей. Так, газета «Новая Жизнь» еще сравнительно регулярно поступала из Петрограда. Вечерами Ольга Юльевна вслух читала статьи Горького под названием «Несвоевременные мысли».
Вот что он писал тогда о революционных событиях сразу после большевистского переворота:
«...Я верю, что разум рабочего класса, его сознание своих исторических задач скоро откроет пролетариату глаза на всю несбыточность обещаний Ленина, на всю глубину его безумия и его Нечаевско-Бакунинский анархизм»...
«...Рабочий класс не может не понять, что Ленин на его шкуре, на его крови производит только некий опыт... Может быть, он надеется на чудо? Рабочий класс должен знать, что чудес не бывает, что его ждет голод, полное расстройство промышленности, разгром транспорта, длительная кровавая анархия, а за нею – не менее кровавая и мрачная реакция».
«Ленин – вождь и русский барин, не чуждый некоторых душевных свойств этого ушедшего в небытие сословия, а потому он считает себя вправе проделать с русским народом жестокий опыт, заранее обреченный на неудачу... Жизнь, во всей ее сложности, не ведома Ленину, он не знает народной массы, не жил с нею, но он по книжкам узнал, чем можно поднять эту массу на дыбы, чем всего легче разъярить ее инстинкты...»
Так откликнулся крупнейший демократический писатель России, которого впоследствии назовут зачинателем пролетарской литературы и отцом социалистического реализма, на большевистский переворот, в самые первые недели новой власти народных комиссаров... Все цитаты взяты здесь из тогдашних номеров горьковской «Новой Жизни».
В обывательских же семьях об этой большевистской революции и узнали-то не сразу. В отличие от революции Февральской, прогремевшей на всю страну как весенняя гроза, революция Октябрьская скорее вкралась, чем ворвалась в рабочее Иваново. Она поначалу мало что переменила и даже не воспринималась как действительно исторически значительное событие. Оно было... в ряду тех сейсмических толчков, какие неизбежно ожидаются и действительно происходят вослед первоначальному вулканическому взрыву – российскому февралю, потрясшему планету!
...В конце года у семьи Вальдек не хватало дров, чтобы согревать все двенадцать комнат и кухню. Обе детские и два кабинета пришлось замкнуть – их перестали отапливать. Холодно стало и в гостиной, имевшей общую печь со столовой. Кухарка Марья и горничная Зина простились с хозяевами и уехали по своим деревням. Какие-то женщины из рабочих семейств приходили помогать Ольге Юльевне со стиркой и мытьем полов.
А перед Рождеством в запущенную квартиру вдруг ввалилось до взвода солдат-артиллерстов. Это Ревком расформированной Гренадерской Сибирской артиллерийской бригады выделил эскорт для сопровождения своего командира «до хаты», как выразился бывший денщик, а ныне вестовой Никита, внося в прихожую папину походную кровать в брезентовом чехле, обе папины шашки и собственную, Никитину винтовку.
– Надолго? – только и могла выговорить Ольга Юльевна, рыдая у папы на шее.
– Мабудь, и на завеим! – поспешил утешить ее Никита, делая глазами знаки остальным солдатам, дабы те не мешали жене выплакаться и не слишком гремели отсыревшими сапожищами...
Глава пятая. «УЖ БОЛЬНО БАРЫНЯ ХОРОША»Какие прекрасные лица!
И как безнадежно бледны.
Наследник. Императрица.
Четыре великих княжны.
Георгий Иванов
Поезд-максим из десятка разномастных пассажирских вагонов и стольких же товарных теплушек, оборудованных печками-буржуйками, медленно подвигался к Москве. В апреле 1919 года железнодорожное путешествие в Москву из Иваново-Вознесенска занимало неделю.
Стороннему наблюдателю первых лет русской революции могло бы почудиться, будто вся Россия, презрев неимоверные дорожные тяготы, снялась с насиженных мест и пустилась в кочевье, на колесах, полозьях и даже пешком, совсем как в давнем столетии великого переселения народов.
От своих родителей мальчик Роня Вальдек слышал уже не раз, что еще с самого семнадцатого года начался великий прилив к Москве и губернским городам России еврейских переселенцев из бывшей черты оседлости, в особенности из Белоруссии, Польши, Литвы. Толковали родители об этом между собою скорее одобрительно, но иные взрослые, из тех, кто в дни войны ворчали насчет немецкого засилья, ныне опасливо качали головами по поводу засилья новых приезжих. А Ронин сосед по парте, купеческий сынок Миша Волков, тот и вовсе затосковал, уверяя, что они непременно доведут матушку Россию до полной беды. Будто, мол, повинуясь тайной команде, накатывают они широкими приливными волнами на прежде недоступные столичные берега, получают ордера на вселение в буржуазные квартиры, или, поначалу, снимают клетушки по окраинам, быстро заполняют приемные залы и аудитории средних, а то и высших учебных заведений, вспомогательных курсов и краткосрочных политшкол, где их принимают особенно охотно.
Из разговоров обывательских юный Вальдек слышал, будто еврейский переселенческий поток устремился и в русло военно-политическое, в канцелярии военкоматов и в органы ЧК. Попутно оседают эти пришельцы на товарных складах, в продовольственных базах, в аптеках, лечебницах, равно как в банках и кассах. Но это еще что! Ибо одновременно с внутрироссийским потоком евреев наблюдается прилив их единоплеменников из-за рубежа! Эти иностранные единоплеменники уже начали, мол, обживать просторный серый дом, отведенный на улице Моховой, за Манежем и кремлевской башней-Кутафьей, под некое вовсе неведомое прежде учреждение – «Коминтерн».
Классическое здание Манежа, занятое под кремлевский гараж гостиницы «Гранд-Отель» и «Континенталь» с окружающими их строениями, да еще прославленная своими звонарями церковь Параскевы Пятницы отделяли серый дом коминтерновцев от полуразгромленного старомосковского Охотного ряда. Уцелевшим охотнорядцам новое соседнее учреждение казалось не то всемирным кагалом, не то вавилонским столпотворением, воскрешенном в красной Москве после первой неудачи в допотопные времена... Сказывали, что и в кремлевских помещениях, лишь недавно освобожденных от монахинь Вознесенского и старых иноков Чудова монастырей, равно как и от царских чиновников, ныне хозяйничают еврейские комиссары в кожаных куртках, и нет больше ходу в Кремль ни к российским святыням, ни к царь-пушке и царь-колоколу. Заперлись там комиссары с Лениным и Троцким во главе!
К негодованию старых москвичей нынешняя столичная речь стала быстро приобретать новые провинциальные акценты и новую лексику. Это ощутимо и в газетах, и в лозунгах уличной пропаганды, наносимых краской на глухие каменные стены, и особенно – в агитках пролеткульта. Про все это со священным ужасом писала Вальдекам в Иваново-Вознесенск тетя Аделаида Стольникова из Москвы, и письма ее вызывали у Ольги Юльевны дрожь.
Носители новомосковского жаргона теперь грубо теснят или вовсе сменяют прежнюю российскую интеллигенцию, еще так недавно жаждавшую демократического преобразования России. Ныне же эта старорусская интеллигенция отвернулась от жестокой действительности преображения большевистского! Она не приняла и осудила Ленина с Троцким, их кровавые декреты, их безжалостную диктатуру. Осудил их поначалу и неоинтеллигент Максим Горький, выходец из социальных низов и в прошлом – близкий друг Ленина, Луначарского и других нынешних вождей. Вот потому-то, на смену прежним столичным и губернским интеллигентам получившим презрительную кличку гнилой интеллигенции, и хлынул доброхотный прилив из провинции.
Вместе с такими искателями революционного счастья стремится к большевистской Москве и великое множество товарищей командированных, военных и гражданских, одиноких и семейных. А попутно текут и текут в столицу дельцы-спекулянты в чаянии поживы. В Москву они тайком доставляют запретные яства и пития для черного рынка, назад же увозят иностранные банкноты (их стали называть «валютой»), золото и бриллианты. Самые смелые из дельцов тоже оседают в красной столице, пристраиваются к каким-нибудь комиссариатам или комитетам, чтобы вскоре перейти к различным тайным махинациям и предприятиям, в расчете на политические перемены.
Ленинский лозунг «кто не работает, тот не ест» превратил всех взрослых горожан в работающих по найму, за вычетом одной человеческой категории – домохозяек. Возникло новое слово иждивенцы. Однако дамы-иждивенки награждались соответственно их малым гражданским заслугам и столь мизерным пайком (тоже неологизм революционной поры), что и они норовили скорее записаться в разряд совслужащих, чьи пайки были все же чуть ощутимее иждивенческих. Их нормы называли издыхательной.
Шли из столиц и потоки «отлива».
Тихо утекала российская интеллигенция, вслед тем, кто еще до волны красного террора поспешил под трехцветное знамя корниловцев, калединцев, красновцев, деникинцев, либо уже двигался по Сибири за чехословацкими легионерами и колчаковцами, или же пробирался на холодный Мурман в надежде эвакуироваться в Европу на британских и французских военных кораблях. Это, стало быть, утекала из России голубая кровь, инженерная мысль и гуманистические идеалы, так обогатившие Европу, не слишком-то щедро принимавшую своих новых пасынков – из, эмиграсион рюс!
Но самый мощный поток отлива из столиц вызван не прямыми политическими мотивами, а самой элементарной борьбой за существование. Голод в больших городах сделался как бы непременным условием новой жизни. И когда отцам и матерям становится уже непосильно видеть угасание детских глаз и впалые рты их родителей, смельчаки-горожане любых сословий вытаскивают из сундучного нафталина все, что может представить меновую ценность, и начинается отчаянное мешочное путешествие по «провизионке», т. е. особому билету, с правом провести столько-то фунтов провизии. Многие из этих путников заболевают в дороге и оставляют сирот своих на холодную погибель, как щенят в покинутой самкой норе. Иные же мешочники, судьбой посчастливее, ухитряются разжиться мучкой или зерном. С билетом-провизионкой прорываются сквозь кордоны и успевают спасти от голодного конца свои семьи...
Такими вот пассажирами, всех родов, потоков и разрядов был переполнен и тот поезд-максим, что тащился в Москву из Иваново-Вознесенска апрельскими днями 1919-го года.
В одном из средних купе пассажирского вагона размещалось по двое на одной лавке семейство командированного в Москву военспеца Алексея Вальдека и еще одно семейство, тоже командированного, но штатского спеца, инженера Благова. Сверх этих восьми пассажиров ехали в том же купе еще два пожилых красных командира, попутчики Вальдекам и Благовым до самой Москвы.
Поезд уже достиг станции Александров и стоял здесь в ожидании паровоза вторые сутки. До Москвы оставалось уже немного, одно паровозное плечо, стало быть не более суток пути, если без непредвиденных происшествий. Спали на лавках по очереди, еду потихоньку готовили на керосинке, продукты везли из Иваново-Вознесенска, кое-что выменивали на остановках. Проводником вагона был седой, усатый железнодорожник, более всего заботившийся о сохранности свечных огарков в обоих фонарях перед тамбурами. За легкую продовольственную мзду он не замечал ни керосинки, ни обильной ручной клади, ни относительно малоуплотненного купе (в соседних ехало не по десяти, а по двенадцати человек).
В Александрове Роня с папой и пожилым командиром-попутчиком прогуливались по каменному перрону. Поглядывали на свой, без паровоза вовсе жалкий состав, похожий на обезглавленную гусеницу. Командир, тоже из старых офицеров, по образованию историк, многозначительно толковал о слободе Александровой, времен опричнины и земщины. Роня уже успел про себя отметить, что с самой революции немало досужих умов в России стали вновь обращаться к поре Ивановой, а также петровой. Папа прочитал сыну вслух «Князя Серебряного» и «Медного Всадника». Балладу «Василий Шибанов» Роня давно помнил наизусть.
– Вы, как я чувствую, тоже ощущаете странную близость этих картин нашим дням, – говорил папин собеседник. – И вот нынче сама она перед нами, столь страшная некогда слобода Александровская! Разгуливали здесь и Малюта, и Басманов, и их подручные... Видите монастырские стены и купола? Там, на этом месте, некогда стояли царские терема, и опричный двор был, и подвалы с дыбами... Самое для меня удивительное – до чего же всегда много, под рукою любого жестокого правителя России, таких вот заплечных дел мастеров! В какую угодно эпоху! Иногда палачи – наемные, вроде загадочного Бомелия-отравителя, но по большей части все-таки это свои, доброхотные! Как же мало у нас во все времена Адашевых, Сильвестров или тем паче таких, как митрополит Филипп! При том, заметьте, – ведь ПОСЛЕ-то, в веках отечественной истории, всякая там опричнина, усердие палачей и несправедливость судей представляются нам одной темной безликой тучей, звездами же светят в народной памяти лишь Филиппы и Сильвестры! Таков суд памяти в веках.
– Зато в самый момент свершения властительных расправ тот же народ неизменно рукоплещет властелину и не прочь закидать камением праведника и смельчака, – заметил папа.
– Ну, это уж скорее чернь городская рукоплещет. Мерзкая, жадная до зрелищ площадная толпа. Едва ли такая толпа сопоставима с понятием «народ». Чернь и народ – вещи разные. Чернь рукоплещет правителю, народ его судит. Однако же, вот уж и паровоз наш подают, стало быть – прощай пока, слобода Александровская... Подадимся поближе к слободе... Лубянской, не к ночи будь помянута!
Про себя Роня знал, что завтра – Вербное Воскресенье, нынче – Лазарева суббота, день последнего чуда, свершенного в земной жизни Иисусом Христом. В первые дни великого поста в одном из Иваново-Вознесенских театральных залов устроен был открытый кинопросмотр заграничного фильма «Жизнь Иисуса» по книге Ренана. Роне особенно запомнилось именно воскрешение Лазаря во избавление любящих сестер Марии и Марфы от непоправимого, казалось бы, горя. Христос одолел смерть Лазареву, а всего неделей спустя скончался сам в смертной муке. Некоторым ивановским приятелям Рони это казалось настолько противоречивым, что не укладывалось ни в какие рамки разумного.
Роня же скорее сердцем ощущал, нежели умом постигал правду. Заключалась она в том, что Христовы муки были добровольны.
Именно Голгофа стала наивысшим примером жертвенности, а смысл жизни человека на Земле, видимо, в том и состоит, чтобы самому не устрашиться страдания, когда совесть подскажет: так нужно людям! Наградою же за труд и скорбь будет ни с чем не сравнимая радость чистой совести, исполненного долга и приобщения к воскресшему Христу.
Примерно так Роня усвоил поучения решемского отца Ивана. Почему-то и эти мысли в нынешнюю пору казались удивительно нужными и важными.
Тряский путь от Александрова, сквозь ничем не озаряемую мглу длился уже долгие часы. На каком-то перегоне пассажиры узнали, что топлива в тендере больше нет. Роне осталось неизвестным, было ли последовавшее мероприятие заранее предусмотренным, или, так сказать, проявлением стихийной пассажирской инициативы, но ему очень запомнилась сама операция, в которой участвовал и он.
Оказалось, что невдалеке от места вынужденной (или предусмотренной) стоянки эшелона находится лесосека со штабелями сосновых дров. Пассажиров попросили выйти из вагонов и построиться в длиннущую цепь, от лесосеки до паровоза. По этой цепи весьма быстро и до удивления споро пошли дрова. Труднее всего было подавать их на тендер, где тоже распоряжались и работали пассажиры, под присмотром машиниста и помощника. Через час или полтора гора дров над тендером выросла до нужной высоты, паровоз задышал ровнее и сильнее, люди разошлись по вагонам, вытряхнули снег из валенок и ботинок, разместились по своим полкам и... тронулись дальше еще до света.
Кое-как уснув, Роня еще несколько раз просыпался от чужого махорочного дыма, наползавшего в купе со стороны или от перебранок кондуктора с толпами чужих, желавших тоже втиснуться в вагон. Кстати, дольше всего такая жестокая перебранка кипела еще перед Александровом, на станции со сказочным названием Берендеево...
Впрочем, для ночных тревог и тяжелых сновидений были у Рони и свои причины, совсем новые, поважнее прежних, уже забытых...
Дома, в Иваново-Вознесенске, в этот раз не было обычной предотъездной радости. Не дорожные трудности страшили Рониных родителей, – как известно, Господь милостив и к плавающим, и к путешествующим. Но отъезжало семейство Вальдек в предвидении опасностей почти апокалиптических, связанных с переменой местожительства всех тех людей, кто мог быть причислен к бесправным париям страны коммунизма, к так называемым бывшим...
Роня осторожно ворочался на своей верхней полке, чтобы не потревожить безмятежно спавшую Вику. В полусне и наяву мальчик опять переживал день отъезда...
...Уже все было уложено. Против ожидания, ручной клади оказалось все-таки много, хотя бывший папин денщик Никита уехал вперед с частью вещей, а с собою брали в вагон лишь самое необходимое. Все остальное имущество, даже мамину инкрустированную шкатулку с «движимыми ценностями» пока оставляли в Иваново-Вознесенске, только не на прежней большой головинской квартире, а в двух комнатах соседнего, прокофьевского дома. С семьей Прокофьевых Вальдеки успели подружиться и оставляли имущество на их попечении. Роня трудно расставался с 14-летней прокофьевской девочкой Нюрой – они друг к другу привыкли и о многом думали одинаково.
Знакомый татарин подал к прокофьевскому крыльцу большие ломовые сани и поехал с вещами на вокзал, а вся семья Вальдек простившись с друзьями, медленно направилась к поезду-максиму пешком. В последний раз они все вместе прошли знакомыми окраинными улицами Иваново-Вознесенска.
Вот тут-то, на этом трехверстном пути, родители кое-что приоткрыли Роне и Вике.
Папа начал про это так:
– Детки! Вы у нас еще маленькие, одному – одиннадцать, другой – семь всего. Мы с мамочкой хотели подольше скрыть от вас многое, что вас очень огорчит и опечалит. Но больше скрывать нельзя: в Москве вы все равно узнаете обо всем этом...
Мама перебивала папину речь предостерегающими словами: – Лелик, тише! Уж если мне слышно, значит другим – тем более! Бога ради, не так громко, осторожнее. Господи, Господи!..
Оказалось...
В Москве Вальдеки не найдут и половины знакомых, близких и друзей. Одни тайно расстреляны просто так, из «классовой предосторожности». Например, многих папиных сослуживцев-офицеров вызывали повестками в здание Манежа – никто после такого вызова не вернулся к семье, хотя жены провожали некоторых до входа, и дежурный встречал вызванного с почтительной приветливостью: «Входите, товарищ дорогой, это – совсем ненадолго... Но вам, мадам, (или гражданка) все-таки лучше не ждать на холоду... Супруг ваш (или жених, или «папенька ваш» или «товарищ такой-то») быстро вернется...»
Вывозили их из Манежа в крытых грузовиках, говорили, что больше в сторону Лефортова, а, может, и сразу по-соседству, на Лубянку. Еще шептали, что в Андрониковом монастыре, внутри ограды, приспособили длинное монастырское строение под стрелковый тир, где днем обучают призывников, а ночью... стреляют людей. Примерно то же говорили и про Ново-Спасский монастырь у Москва-реки, где потом долгое время, по слухам, была одна из загадочных «неофициальных» московских тюрем.
Шли расстрелы и по судебным делам о каких-то контрреволюционных заговорах, большей частью будто бы офицерских. Приговоры оглашались в газетах вместе со списками расстрелянных. Множество знакомых арестовано агентами ЧК, задержано при уличных проверках, просто уведено из дому без объяснения причин. Печатались в газетах длинные списки расстрелянных заложников. Каждый такой список повергал маму чуть не в обморок – казалось, газетные строчки пропитаны кровью одноклассников, коллег, родственников, соседей по квартирам, товарищей по службе, по университету, по армейской бригаде... Красный террор, начатый властями Республики в 1918 году, и теперь, весной 1919-го продолжает выкашивать российскую «гнилую» интеллигенцию старательнее, чем мужики выкашивают свои делянки на поемных лугах.
Жертвами красного террора стали и все члены царской семьи. Ольга Юльевна поминутно глотала слезы, пока папа, слегка охрипнув от волнения, рассказывал детям о случившемся в Екатеринбурге...
В этом далеком уральском городе, отныне навеки отмеченном печатью Каиновой, как вскользь, во время папиного рассказа, вставила мама, совершилось злодеяние в ночь с 16 на 17 июля 1918-го года... Есть догадки и слухи, что сделано это с телефонного разрешения товарища Свердлова (не потому ли потом и город переименовали, назвав этим именем?). Воровски, тайком, без суда были расстреляны царь и царица – отрекшийся от престола Николай Второй и супруга его, бывшая императрица Александра Федоровна, больная и пожилая женщина. С ними вместе убили выстрелами в упор всех детей – тринадцатилетнего цесаревича Алексея и великих княжон Ольгу, Татьяну, Марию и Анастасию, в возрасте от 22-х до 16 лет. Приняли смерть и старые слуги, сохранившие и в несчастье верность последним Романовым.
После этого стало ясно, что нравственные устои в народе сокрушены. Если все это МОГЛО случиться и именно так, как оно произошло, значит отныне в России дозволено ВСЕ, моральных препон ни для чего не существует и удержу никаким преступлениям больше нет! Впрочем, вся эта трагедия пока еще держится в тайне, русскому народу не сообщено ни слова, слухи носятся самые противоречивые, многие надеются, что вести о гибели царской семьи окажутся ложными. Но в семействе Вальдек этих сомнений уже не было!
Еще в августе 1918-го Ольга Юльевна узнала некоторые подробности убийства от человека, который принимал участие и в расстреле, и в заметании следов. Он очень скупо передал подробности на словах, но показал страницу из французской газеты, где все это было напечатано под жирными заголовками и с прибавлением крупных фотографий. Помещен был в газете снимок уединенного городского дома с роковым подвалом, и портреты всех членов царской семьи, снятые незадолго перед революцией, а может быть, даже и после нее. Описывались последние минуты перед убийством: царь прижал к себе цесаревича, великие княжны встретили выстрелы, обнимая царицу-мать. Напечатана была и фотография подвальной стены со следами пуль и бурыми пятнами на штукатурке. Ольга Юльевна успела разглядеть на этом снимке, что веер пуль в одном месте особенно част на высоте лица – кто-то из мучеников, одна из княжон, или цесаревич, – долго не падал под выстрелами убийц... Сами же убийцы явно были присланы заранее: они откуда-то появились в городе и, незадолго до роковой июльской ночи сменили охрану арестованных Романовых... Держались они с холодной вежливостью, сразу напугавшей узников.
Передал рассказчик также о том впечатлении, какое на заседании Совнаркома, где в тот миг шел доклад наркомздрава Семашко, вызвало оглашенное Свердловым сообщение. В воцарившемся тяжелом молчании раздался холодный голос Ленина: «Может быть, вернемся к прерванной работе, товарищи?»...
Коснулся красный террор и семьи Стольниковых.
Погиб Саша, милый кузен.
Из артиллерийской бригады он, по настоянию папы, ехал в Москву в солдатской шинели, но под ее грубым сукном прятал свой офицерский мундир с новыми погонами поручика, которыми страшно гордился.
В этом мундире с погонами он разгуливал по квартире и даже по двору. В сентябре 18-го в квартиру, видимо, по доносу, явились из ЧК, человек шесть, с грузовиком. Обнаружив офицера в погонах, потребовали документы, начали проверять, учинили поверхностный обыск. Спрашивали оружие, ценности, ордена. Интересовались, не прячутся ли в квартире иностранцы. Документы бригадного ревкома, составленные не без участия Алексея Вальдека, как будто должны были успокоить подозрительность чекистов. Кстати, Саша Стольников уж не мечтал больше о кавалерии (тем более, о кавалерии красной!), а решил вернуться к наукам естественным, в университет…