355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Штильмарк » ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая » Текст книги (страница 8)
ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:23

Текст книги "ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая"


Автор книги: Роберт Штильмарк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц)

Как удивительно ловко они маскировались! Как хорошо и убедительно они умели принимать обличив простых шкафов, дверей, вешалок, семейных портретов, стульев и кресел! А зеркала... Боже мой! Большие, обманчиво спокойные, холодные – сколько тайн они скрывали!

Днем эти предметы притворялись добродушными и дружелюбными. Порой им даже удавалось перехитрить мальчика, обмануть его донкихотскую прозорливую бдительность. Тогда он на время утрачивал настороженность и готов был поддаться успокоительной дневной мистификации вещей-оборотней.

Но чем ближе подходил зимний вечер, чем явственнее протягивались лучики звезд сквозь морозный иней и черные тени веток на оконных стеклах, тем острее и отчаяннее охватывало мальчика тоскливое предчувствие надвигающегося ужаса.

Он страшился ночного мрака, томительного одиночества в большой холодной постели и своей полной незащищенности от могущественного тысячеликого Зла, черпающего силу в глухих недрах тьмы.

Приказание идти спать было приговором на муку, на медленную казнь. Разумеется, возражений в доме госпожи Вальдек никто ни от кого не слыхал, они исключались заранее. Взмолиться о пощаде было бы столь же бесполезно и бессмысленно, как просить, отсрочить заход солнца. Все подчинено божеству орднунг [24]24
  Порядок (нем.).


[Закрыть]
! Оно – альфа и омега бытия. И мальчик шел к постели, как на эшафот.

Этому предшествовал лучший час всего прожитого дня, один час радости после ритуального общесемейного вечернего чая. Из столовой горничная Зина, бывшая Викина кормилица, уносила отслужившую свой день крахмальную скатерть, и детям позволяли поиграть в тихие игры на всем просторе огромного обеденного стола. Он оставался теперь до следующего дня лишь под серым суконным ковром с серебристыми аппликациями или под зеленоватым покрывалом с золотыми разводами.

Играли в зоологическое лото, настольные скачки («только без азарта, детки!»), или в автомобильные гонки, хальму и рич-рач. Рональду иногда позволяли расставлять на столе полки его солдатиков и устраивать им смотр-парад. Открывать военные действия и стрелять из пушки на ночь не разрешалось. Но даже простой смотр войск бывал событием, если удавалось выстроить всех солдатиков.

Основу Рониных армий составляли две коробки английских солдат в красных и синих униформах с пуговицами. В каждой коробке укладывалось по два десятка таких гренадеров. Роня всех их знал в лицо, как Наполеон своих старых гвардейцев.

Хороши были и старинные русские кавалеристы – кирасиры на белых и гусары на гнедых конях. У них тоже были индивидуальные имена, характеры и привычки. Иногда кто-нибудь из них давал игре совсем не то направление, как задумывал их полководец Роня, подобно тому, как литературные герои подчас путают замыслы писателей-авторов.

За конницей строились зеленые пехотинцы и опять гарцевали всадники помельче – черно-красные казаки, донцы и кубанцы. Папа подарил их перед отъездом в армию, они уже не походили добротою на старые русские и английские.

Было еще много каких-то вовсе уж разномастных трубачей, сигнальщиков, барабанщиков и знаменосцев, очень красивых на смотру, но самых шатких и неустойчивых, когда дело доходило до боя. Эти бои, особенно если в них участвовал репетитор Коля, начинались артиллерийской дуэлью через всю длину стола. По его торцовым сторонам противники строили замысловатые крепости из кубиков и дырчатых пластин деревянного конструктора. В укреплениях маскировались солдаты. Позади крепостей оставляли место для огневых позиций артиллерии. Так как пушек покрупнее имелось всего три и запас снарядов был ограничен (три деревянных ядра и полдюжины утяжеленных цилиндриков), то огонь велся по очереди – пушки переходили то к Роне, то к Коле. Когда же Коля перестал приходить на Первую Борисовскую, Роне приходилось воевать и на той, и на этой стороне, за русских и за германцев.

Сражаясь против Коли, Роня всегда бывал, конечно, русским. Перед началом сражения двоих самых красивых и массивных кавалеристов возводили в царское достоинство – они становились российским государем и германским Вильгельмом. Противники старались получше укрыть этих коронованных особ в недрах крепостей, и случалось, что только оба царя и противостояли друг другу до конца сражения. Наконец, один из царей падал под выстрелами. Тогда царь-победитель выезжал гарцевать перед руинами крепости в полном одиночестве, даже без адъютанта.

Но били часы.

Над столом гасили большую керосиновую люстру с хрустальными подвесками и наполненным дробью полупудовым шаром. Фрейлейн Берта уводила в натопленную ванную, потом в детскую маленькую Вику, а Роне оставляли еще четверть часа на то, чтобы разложить по коробкам и скачки, и автомобильчики, и кубики, и части конструктора, и солдатиков, отнести все это в детскую и уложить коробки по местам. Эго были последние минуты дня, но уже безрадостные, уже отравленные предчувствием ночных страхов.

Его клали не в детской, с Викой и бонной, а в родительской спальне, на папином месте. Он сам выспросил себе эту привилегию, но этим же обрек себя на долгие часы одиночества...

...Мать не умеет понять, в каком мраке живет ее первенец, и, главное, как доступны и несложны средства спасения. Она целует Роню и уносит охранительницу-лампу.

Только луна и слабое свечение зимнего неба – отблеск фабричных огней – угадываются за кружевными занавесями. Гаснет и щелка в дверях спальной – значит, потушены бронзовые светильники в коридоре и прихожей. Мама вернулась в кабинет. Теперь вся эта часть дома – прихожая, столовая, гостиная и спальня – пусты и отданы во власть силам тьмы. Роня остается с ними один на один.

Свое присутствие в комнате они обнаруживают всегда по-разному. Бывает, что тут же затевают возню – с мышиными шорохами и крысиным писком перекатываются поверх одеял, через всю ширь двух постелей, маминой и Рониной, будто гоняются друг за дружкой, вовсе и позабыв о мальчике, костенеющем в страхе.

Но чаще они вступают во владение темной частью дома в глубокой настороженной тишине. Роня безошибочно ощущает их присутствие, чувствует себя под их пристальным оком. Ни шелеста, ни писка – только напряженная тишина неведомой опасности, медленно нагнетающая страх. Вот-вот эта тишина взорвется нечеловеческим криком, грохотом вселенской катастрофы, воем жертв.

Напряжение все нарастает, мальчик с зажмуренными глазами вжимается в подушку, но взрыва и выкрика не происходит. Тишина давит все тяжелее, и уж начинает казаться Роне, что теперь и он, подобно маме, просто теряет слух, глохнет.

Примириться с этим трудно. Ведь умрет весь чудесный мир звуков – музыка, весенняя капель, колокольный звон, паровозные гудки... Но если такова цена спасения от страха – он готов, он согласен. Пусть – тишина навсегда, зато не будет в ушах змеиного шелеста подползающей тайной угрозы.

Сохранилось ли у него пока хоть немного слуха, как у мамы, или даже меньше? Он отрывает голову от подушки.

И как бы в ответ из неохватных, глубинных пластов тишины отслаивается некий совсем новый звук

Он круглый, деревянный, гулкий, неживой. И постепенно нарастает, приближается. Это – с улицы, из-за окна. Может, звук не деревянный, а костяной? Кости о гробовую доску...

Кто-то из взрослых неосторожно упомянул при мальчике о вскрытии могилы с заживо погребенным. Мальчик запомнил.

А недавно Зина, горничная, подметая прихожую, пела о злополучном ямщике, что наехал средь зимней дороги на охладелый труп, занесенный снегом. По ночам Роня теперь сам становится этим ямщиком. Вот он увидел мертвое тело, слезает с облучка, наклоняется, шевелит кнутовищем оледенелую руку, слышит испуганный храп коня…

Все ближе костяной звук о деревяшку. Все громче. Вот уж почти под окном... Кажется это, или в самом деле идет по улице мертвец и стучит?..

Стук затихает, вязнет в омутах тишины, уходит на край света, но вызванные им картины остались, и теперь мальчику чудятся костлявые пальцы, призраки в метели, то большие белые, то черные юркие. Когда глаза мальчика зажмурены – призраки мельтешат и носятся у самого лица, но открыть глаза невозможно: должно накинуться что-то худшее, ослепляющее, хохочущее. Тем временем костяной звук приблизился снова...

Много времени спустя мальчик узнал: ночной сторож ходит с полуночи до света по Первой Борисовской и бьет в колотушку, остерегая воришек. Боялись ли воришки сторожевой колотушки или, напротив, торопились учинять свои темные дела на том конце улицы, пока сторож стучал на этом, – Роник так никогда и не выяснил, но для него самого эта колотушка многие месяцы была вступлением к ночному кошмару.

Роня знал уже, что советоваться с кем-нибудь насчет избавления от ночного страха совершенно бесполезно. Люди ничего не понимали, как в книгах о Дон Кихоте.

Мальчик пробовал поговорить про это с Колей-репетитором. Тот, как будто, поначалу что-то понял, уселся вместе с Роней в глубоком кресле и стал очень терпеливо, умно и ласково давать каждому пугающему феномену реалистическое объяснение. Дескать, шорох – от мышей, их надобно истреблять, а вовсе не бояться. Вой – это ветер в печных трубах. Трещат бревенчатые стены по ночам при сильном морозе от разности температур – это вовсе не грозит обвалом всего здания. В зеркалах же мелькает всего-навсего твоя собственная тень – чему же тут смущаться сердцем?

Ученик послушно кивал головой, даже засмеялся из вежливости и... поспешил заговорить о другом. Что делать? Мистическую сущность своих кошмаров он выразить словами не умел, реальный же механизм страшных ночных явлений понимал умом не хуже, чем Коля. Как же объяснить всем этим наивным реалистам, что простой чехол на угловом кресле в спальне целую ночь ухмыляется, скалит черные, кривые зубы, а из больших зеркал пугающе бесшумно кидается к тебе призрак, когда ты, не выдержав одиночества, пробираешься босиком в кабинет к матери? А колотушка с улицы и тогда наводит на мысль о бродячем мертвеце, когда Роня уже знает про сторожевой обход.

...Мальчик никому больше о своих страданиях не говорит, но постоянно думает о Дон Кихоте и не доверяет мнимой безобидности реальных вещей.

И постепенно, смутно, без чьей-либо подсказки, добирается он до той догададки, что ночные переживания – не просто от коварной переменчивости вещей, их иллюзорной реальности, не просто от дневных россказней про неведомое и страшное.

Ему, по мудрости детства, начинает чуть-чуть брезжить сквозь тьму неведения далекая, далекая озарь, что нынешние так жестоко терзающие его по ночам духи мрака – лишь посланцы и предвестники куда как худших духов мглы надвигающейся, всечеловеческой...

Страхи его – это как бы сигналы, посылаемые из холода и мрака грядущих дней.

Растолковать это кому-нибудь нельзя, а самому додумать – непосильно!

* * *

Призрачную ночную явь сменяли недобрые сновидения.

Они часто повторялись, а то и чередовались в одной и той же последовательности. Мальчик иногда заранее гадал, который из дурных снов должен приводиться сегодня.

Был, например, сон про колодезный сруб. Стены мокрые, отвесные. Из самой глубины – зовущий голос матери.

И Роня лезет вниз, упирается ногами и руками в скользкие бревна сруба. Лицо матери еле различимо внизу. Оно слабо светится, а вокруг него шевелится что-то волосатое, со щупальцами. Похоже на огромного паука. Оказывается, с его-то мохнатой спины и светится навстречу Роне лицо матери. Но, когда он догадывается, что это – хитрость, обман, спастись уже поздно! Паучьи щупальца схватили его запястья и щиколотки, тянут его вниз... Он теряет упор, соскальзывает с влажных бревен и летит, падает навстречу неотвратимой, позорной, ужасной гибели...

Был сон про коридор.

Низкий, каменный, с круглыми дырками в стенах. Оттуда брезжат зеленые, ядовито-опасные лучики. Мимо этих ядовитых лучиков надо пробраться незаметно, минуя их с осторожностью. В этом все спасение, ибо сзади – погоня. За Роней бегут, гонятся черные изверги с ружьями. Он торопится, прыгает через одни лучики, подныривает под другие, бочком проскальзывает мимо третьих. Но смертоносные дырки в стенах все чаще, погоня – ближе, а сил – меньше...

От этого сна Роня просыпался в конце концов почти в удушье, когда стены вокруг, готовы были сомкнуться, лучики стреляли прямо в глаза, преследователи настигали...

Но чаще всего повторялся сон про железную дорогу. Это был очень простой и не самый страшный сон, только длился он бесконечно, и мучительным было нарастание неведомой опасности, пока еще ничего грозного впереди не виделось.

Все начиналось неторопливо. Среди глухих болотных низин вытягивалась к горизонту и дальше, за его черту, линия железнодорожного полотна со шпалами и рельсами. Роня долго идет между рельсами и должен добраться до горизонта. Сойти некуда и нельзя. Ему ведь сказывали, что будет поезд и идти запрещено. Но он всех переупрямил, пошел и вот теперь боится поезда. И все убыстряет шаги, почти бежит, в смутной надежде обмануть судьбу и поспеть до поезда. А он – вот уже, показался из-за черты, сперва дым, потом черно-красный паровоз и вагоны. Роня старается не глядеть на него, жмурит глаза, но шум все ближе, вздохи пара чаще, рев гудка громче... Никакого спасения! И когда черно-красный паровоз налетает с ревом на Роню, тот успевает ощутить его призрачную невесомость и понять, что все это вершится во сне.

Потом, уже наяву, он долго приходит в себя, осознает, что остался невредим, лежит не под насыпью, а в папиной постели, все в том же тоскливом одиночестве, как и перед засыпанием. Часы в столовой бьют два или три раза...

...А часы истории российской отстукивают минуту за минутой, и никто не ведает, что принесет завтрашний день.

Маховое колесо войны, запущенное на полную силу, набрало инерцию, ускорило обороты и все быстрее гнало государственную машину монархической православной истории к великой катастрофе, совсем как в Рониных сновидениях.

Вскоре сама жизнь дала для этих сновидений новую пищу.

В июне 1915 года Роня отправился на войну.

Нет, нет, не на игрушечную какую-нибудь, а на самую настоящую, к папе в действующую армию. Даже под обстрелом побывал – оказывается, не очень жутко, интересно даже, а вместе с тем и дико как-то...

Капитан Вальдек сообщил жене телеграммой из Варшавы об отсрочке отпуска, просил не грустить и подумать, не собраться ли в дорогу ей самой. Он подождет в Варшаве – либо ответной вести, либо... встречи!

Из полунамеков в последних мужниных письмах Ольга сообразила, что ему предстояла служебная поездка с Юго-Западного фронта на Северо-Западный, для связи со штабом 2-ой армии. Выходило, что он мог несколько задержаться в Варшаве.

Ольга положила ехать немедленно, вечерним поездом в Москву.

– Возьми и меня к папе! – попросил Вальдек-младший. Безо всякой, впрочем, надежды на исполнение просьбы. А мама нежданно-негаданно согласилась. Про себя она решила показать Роню московскому доктору: дескать, почему сынок такой бледный, чувствительный и вдобавок не любит темноты?

Целый день собирали чемоданы, и уже на следующее утро Роня ехал с мамой на извозчике мимо хорошо знакомой привычной арки Красных ворот – с Каланчевской площади они направлялись к Стольниковым, в Введенский. Ольга Юльевна заодно везла и очередную сумму денег, чтобы внести в стольниковский банк. Вклад приближался уже к первому пятизначному числу.

Подходящего доктора для Рони рекомендовала братниной жене госпожа Стольникова, Ронина тетка Аделаида. Она сама и повезла Роника к столичной знаменитости.

Доктор – острая бородка, белый халат, золотое пенсне, прохладные руки – чуть-чуть повозился с мальчиком, потрепал по щеке, сумел немного рассмешить, а потом пошептался с теткой. Советы он дал золотые: гимнастика, моцион, холодные обтирания и пилюльки.

На обратном пути, выезжая с Рождественки на Кузнецкий мост, старик-извозчик остановил своего гнедого: толпа народа так запрудила улицу, что проезда не стало. По улице рассыпаны были листы плотной бумаги, афиши, разорванные журналы, книжки, знакомые обложки нотных тетрадей. По ним равнодушно ходили люди, втаптывая бумажные листки в сор и грязь. Невдалеке от угла, под стенами высокого серого здания, книги, ноты и бумаги валялись на мостовой большими кучами, как снежные сугробы.

Извозчик стал разворачивать пролетку – Кузнецким было не проехать. Вдруг что-то обрушилось с грохотом, и сквозь шум прозвучал будто короткий струнный стон.

– Эх, каку музыку сломали! – не то с восхищением, не то сожалея сказал возница. – Глядикось, барыня, никак в доме Захарьина погулянка-то идет? И верно, похоже старого Циммермана, Юлия Гендрика с сыновьями громят... Ну, скажи на милость! Знаю барина этого, не раз возить доводилось, не обижал он нашего брата. Дело-то у него бойко шло. А теперь – на-поди, полный карачун ему выходит. Одно слово – полный карачун!

Роня выглянул из пролетки.

В воздухе снова мелькали, кружились белые листки – их швыряли горстями из окон серого дома купца Захарьина. Один листок подхватило ветром и понесло прямо под ноги гнедому. Возница натянул вожжи, давая седокам время сполна насладиться картиной погрома. Листок тихо опустился рядом, в лужицу. Роня узнал нотную обложку с портретом Чайковского...

Опять вылетела на улицу большая пачка нотных тетрадей, а еще выше, из выбитого окна на втором или третьем этаже высунулся ...рояль. Толпа внизу заревела. Еще с минуту рояль, подталкиваемый громилами, полз по оконнице, потом свесился над улицей и полетел вниз. Углом рояль задел при падении за выступ карниза, и тогда у него отмахнуло в сторону крышку. На лету она свесилась, как подбитое птичье крыло. Ахнув всей тяжестью о мостовую, рояль простонал предсмертно.

– За что это все? – спрашивал Роня в ужасе.

– Как за что? Известное дело: немец! – сказал кучер.

– Да едемте же отсюда поскорее! – взмолилась тетя Аделаида. Она была прекрасной пианисткой и хорошо знала не только издания обеих московских фирм, Юлия Циммермана и Петра Юргенсона, но и самих владельцев. Их музыкальные магазины были невдалеке друг от друга, один на Кузнецком, другой – на Неглинке, в доме четырнадцать, куда и глянуть жутко – может, и там тот же разгром?

А ведь эти «немцы» впервые напечатали Баха для русской публики, стали главными издателями Чайковского, Рубинштейна, Балакирева, Рахманинова. Под ногами погромщиков погибали сейчас творения Глазунова и Бородина, Шопена и Шуберта...

Тетя Аделаида молчала до самого Введенского переулка на Покровке. А мальчику Роне с того дня годами еще снились громилы. Он видел как мамин черный, отливающий лаком «Мюльбах» дюжие верзилы громоздят на подоконник, выталкивают из окна и как рояль, откинув подбитое крыло, со стоном ахает на булыжник. Известное дело: немец!..

* * *

Павел Васильевич Стольников к тому времени уже исхлопотал сыну Саше назначение в гренадерскую артиллерийскую бригаду к дяде Лелику. 20-летнего Сашу Стольникова решили отправить как бы провожатым с тетей Олей и Роником. Заранее предполагалось, что дядя Лелик возьмет Сашу себе в адъютанты.

По льготной цене заказали купе первого класса – офицерский чин давал право оплачивать первый класс по стоимости второго, – в курьерском прямого сообщения, через Минск – Брест-Литовск. А пока шли эти приготовления к отъезду, Роня навоевался всласть с Максом Стольниковым, своим двоюродным братом, младшим из наследников Павла Васильевича. Оловянные солдатики доставались Максу от старших братьев целыми полками и эскадронами, в игре участвовали тяжелые металлические пушки, корабли и даже бронепоезд, ходивший по рельсам. Старшие нашли, что оба мальчика проявляют стратегическую одаренность, особенно Макс.

Кузен Макс Стольников был годом старше Рони, учил латынь, читал на четырех языках, щелкал как орешки самые трудные задачи, хорошо играл на рояле, увлекался мелодекламацией, словом, его всегда ставили Роне в пример, а это, как известно, не очень помогает дружбе. Тем не менее, ладить с гениальным Максом все-таки можно было – в нем чувствовалось незлое сердце, благородное отвращение к насилию и несправедливости. Мальчик он был очень красивый, с золотыми кудрями до плеч – эта прическа выделяла Макса среди стриженых сверстников, делала похожим на сказочных принцев, что снятся девочкам. Будущую длинноволосую моду тетя Аделаида предвосхитила более чем на полвека!

Однако, если бы такая мода восторжествовала уже тогда, в годы первой мировой войны, если причесываться под сказочных принцев стали бы Сухаревские торгаши, – Макса верно остригли бы наголо! У семьи Стольниковых было сильно развито чувство самостоятельности и собственного достоинства, даже известный аристократизм вкуса, особенно присущий именно Максу, и эти качества никогда не позволили бы членам этой семьи поддаться инстинкту стадности, слиться хотя бы внешне с «плебсом», стать рабами обезьяньей моды...

Одно обстоятельство как бы отдаляло Макса от Рональда. Ивановский кузен сперва об этом не задумывался, а с течением времени стал ощущать острее и больнее.

Роня был лютеранином, Макс – православным. Крестил его настоятель Введенской церкви – Стольниковы принадлежали к его приходу. Нарядно красиво убранный храм построен был в XVII веке на скрещении двух слободских переулков, впоследствии Барашевского и Введенского. Некогда жили здесь великокняжеские б а р а ш и – мастера шатрового дела, люди достаточные и понимавшие красоту. Старый, строгий батюшка, настоятель Введенского храма полюбил крестника Максимилиана, сделался его духовным отцом. Стал частым гостем в доме Стольниковых и приохотил Макса к церковной службе. «Кому церковь не мать, – говорил священник, – тому и Бог не отец». Три старших стольниковских сына – Володя, Жорж и Саша – были к религии равнодушны, а Макса в церковь тянуло. Тетя Аделаида, лютеранка по вероисповеданию, отпускала его в православный храм с радостью. Макс подпевал на клиросе, читал за аналоем акафисты, восхищая старших прихожан чистотою и гладью чтения, а во время литургий батюшка брал Макса прислуживать в алтаре. Обо всем этом Роня понаслышке знал, но это мало его интересовало, пока он сам не побывал у Введения.

Перед отъездом мамы, Рони и Саши в Варшаву Стольниковы взяли в церковь, к обедне, и кузена Роню. Он не впервые был в русском храме, где ему всегда нравилось больше, чем в скучновато-пресной кирхе, но именно в этот раз он всей душой испытал в церкви чувство восторга, очищения и возвышения. Поразили живые огни свечей и лампад, голоса певчих, красота росписей и иконостаса, торжественное величие и задушевность обряда. Но больше всего его тронуло, что в этом дивном храмовом действе участвует равным среди равных не кто иной, как его родной кузен Макс, посвященный в церковные тайны, ему, Роне, совершенно недоступные. Он в первый раз увидел двоюродного брата в стихаре и нарукавниках, поразился, каким ясным голосам Макс читает и поет по церковно-славянски. Значит, Макс здесь – поистине у себя дома, а он, Роня, хотя ему здесь так нравится, все же вроде как в гостях. В этом чувстве не было низкой зависти и духовной устроенности брата, но печаль о неустройстве собственном, может, не до конца осознанная, с этого дня у Рони появилась.

И еще одно открытие сделал тогда приезжий стольниковский кузен под сводами Введенской церкви...

Тетя подвела мальчика к темноватой иконе, висевшей невысоко в левом церковном приделе. Икону почти сплошь укрывала позолоченная риза – свободными оставались только лики и руки, да еще приоткрывалась надпись по церковно-славянски, с пропусками-титлами:

ПРЕСТАЯ БОГОМАТЕРЬ ВЛАДИМИРСКАЯ

Перед отнятой горели с десяток свечей в двух канделябрах. В их колеблющихся отсветах Роня близко увидел смуглый женский лик, слегка склоненный к лику младенца. Икона висела так, что Роня, хоть и с робостью, смог заглянуть в глаза Богоматери.

Взор ее был исполнен тихой, вещей скорби, столь глубокой, будто в этом взоре воплотились думы и мысли всех матерей человеческих. Из-под полуопущенных век на мальчика глядели неземные очи, исполненные доброты, терпения и печали. В этом взоре, струящемся в сердце, была тихая мольба и предостережение, призыв к добру, надежда на милосердие, но и предчувствие неутолимого страдания.

Видя, как поступают другие, мальчик тихонько приложился к руке Богоматери на иконе и на мгновение прижался лбом к прохладной ризе.

После обедни подошла пора ехать на Александровский вокзал Московско-Брестской железной дороги, у Тверской заставы, за Триумфальными воротами. Павлу Васильевичу ехать было нельзя, дела торопили, он простился с Сашей в церкви и уступил отъезжающим свой автомобиль. Завел он эту машину незадолго до войны, но сохранил и коляску – надежнее, да и получил уже уведомление, что автомобили подлежат временному изъятию у владельцев, для нужд действующей армии

Купе оказалось отличным. Роня радовался и поездке, и скорой встрече с папой. Прапорщик Саша Стольников поминутно острил, смешил Ольгу Юльевну и Макса, и лишь тетя Аделаида, как всегда сдержанная, собранная, строгая, одинаково ровная в обращении со всеми, нынче не улыбалась сыновнему остроумию.

Проводник вагона приоткрыл из коридора дверь купе, когда все, в нем находившиеся, «присели на дорожку». Почтительно кашлянув, проводник сказал: «Третий звонок, господа! Не опоздали бы выйти!» Открыв дверь купе пошире, он пошел в тамбур. Тетя перекрестила Сашу, простилась и вышла из вагона вместе с Максом, когда вокзальный колокол отзвучал троекратно и под сводами вокзала, вслед за кондукторской трелью, коротко взревел локомотив-сормовец.

За окном совсем близко мелькнуло худощавое тонкое тетино лицо в ту минуту, когда вокзал стал медленно отодвигаться назад. Роня уловил ее взгляд, искавший Сашу, и отчетливо вспомнил, нет, даже прямо увидел за окном скорбные очи Владимирской...

* * *

...Папа ждал их на платформе Варшавеко-Тереспольского вокзала. Встречавших курьерский было в тот день много, и все очень волновались чрезвычайному обстоятельству: курьерский Москва—Варшава опаздывал на целых 20 минут!

На привокзальной площади застоялись папины лошади – светло-серый в крупных яблоках Чингиз и чуть потемнее и рослее – Шатер. В парке артиллерийской гренадерской бригады насчитывалось поболее полутора тысяч лошадей, и ради соблюдения неких священных и незыблемых воинских начал всем этим бригадным лошадям приказано было избирать клички только на четыре буквы: Ц, Ч, Ш и Щ. Папа рассказывал, как в начале кампании весь бригадный штаб битых трое суток искал пригодные слова на шипящие. Под конец командир уже посулил за каждую новую сотню оригинальных кличек, отвечающих правилу, увольнение во внеочередной отпуск на двое суток...

Кучер-татарин весело козырнул, отстегнул кожаный фартук, приглашая седоков, пристроил в задке коляски один чемодан и «взял в ноги» второй. Фамилия кучера оказалась Шарафутдинов – Роня отметил про себя, что и она начинается на шипящую.

Обгоняя другие экипажи, лихо выехали на Александровский мост через Вислу. У Рони в глазах замелькали перекрестья мостовых ферм, мешавших любоваться заречной панорамой города. Он был прекрасен!

Река с яхтами, катерами и буксирами, а сразу за ней – старинный замок и нарядные дворцы, отороченные темной парковой зеленью... Дальние холмы с крепостными фортами, готика костелов, размах просторных площадей, красота фасадов, соразмерность, созвучность уличных строений, их изысканный колорит – вместе это все и создавало аристократическое, необычайно благородное лицо Варшавы. Ни тени столь привычной Роне российской провинции, да и вообще совсем мало заметны русские черты – вот, пожалуй, этот железный мост, плохо гармонирующий с архитектурой города, и еще кое-какие, чужеродные здесь приметы современной инженерной моды... Да, город интересен именно своей национальной, чисто польской «наружностью», кажется иностранным – для человека русского это имеет особое очарование. Примерно так мама успела высказаться еще по дороге в гостиницу.

Непривычным было для Рони и языковое многообразие. В правобережном предместье, или Праге, Роня слышал много еврейской скороговорки, но понимал в ней только отдельные немецкие слова. Потом, уже за Вислой, – пошел со всех сторон знакомый польский говор, с опорой на звук «пш». Польский язык Роне нравился, он привык к нему у ивановских друзей, Донатовичей и Любомирских... Но здесь говорили так быстро, что он не смог улавливать смысл речей.

По обеим сторонам улицы мелькали французские вывески, польские надписи, рекламы незнакомых европейских фирм, витрины с иностранными товарами. Лишь военные, – а их было очень много в Варшаве 1915 года, – громко переговаривались по-русски.

Коляска с кучером-солдатом неторопливо катилась по великолепной улице Краковское предместье. Мимо Саксонского сада, дворца Потоцких и старинного, высокочтимого костела Святого Креста доехали до почтамта. Отсюда дали Стольниковым телеграмму о благополучном приезде. Потом улица Краковское предместье влилась в столь же красивую улицу Новый Свят. Папа показал сыну Университет, Дворец губернатора, церковь кармелиток – Роня еле успевал вертеть головой. Город ему страшно понравился, как раз своей несхожестью со всем, привычным в городах среднерусских. Наконец, на большой, нелюдной и величаво спокойной площади Роня увидел сидящего на постаменте Коперника со сферой в руках, и тут же, рядом, оказалась гостиница, где их ждал двойной номер и хороший обед.

И блюда показались непривычными, тем более, что все они очень сложно назывались, и даже хлеб был какой-то нерусский, нарезанный чересчур уж тоненько.

Неловкий случай произошел на лестнице, когда Саша Стольников откланялся, а папа с мамой поднимались на свой этаж. Мама уже повела сына вверх по лестнице, папа давал чаевые швейцару. Тут какой-то подвыпивший пожилой штабс-капитан заторопился следом за Ольгой Юльевной, да так неловко, что задел шашкой за перила и споткнулся о ковер. Госпожа Вальдек остановилась, чтобы пропустить вперед офицера, а тот, как только выпрямился, так и очутился прямо перед дамой. Он заулыбался восхищенно, отвесил ей слишком низкий поклон и вполне внятно сказал папе:

– Ай да Лелька! Ну, ловкач, генеральскую подцепил! Не по чину, капитан!

Папа страшно побледнел, взбежал по ступенькам и глазами сделал знак офицеру задержаться на следующем этаже. Роня мельком видел, как папа почти прижал офицера к стене. Мама чуть не бегом отвела Роню в номер и уж хотела было спешить к спорящим, но дверь номера отворилась и тот же офицер явился сам, с извинениями.

– Сударыня, – говорил он совсем убитым тоном, – не извольте гневаться на старого служаку. На войне этой проклятой всякое приличие потерять можно, и вообще башка уже кругом пошла. Кто же помыслить мог, что родная супруга, в эдакую даль ехать не побоится, да еще сынишку привезет! Ты, капитан, счастливец, право; и зла на меня не держи. Сам знаешь, второе ранение, голову задело, вот и чудишь с тоски... Извольте, сударыня, ручку – и еще раз пардон от всей души!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю