355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ро­бер Са­ба­тье » Шведские спички » Текст книги (страница 5)
Шведские спички
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:30

Текст книги "Шведские спички"


Автор книги: Ро­бер Са­ба­тье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

Молодая чета, стоя в обнимку, уже поглядывала на место своих главных радостей: это была постель с периной вишневого цвета, застланной белым покрывалом с ажурными треугольничками по краю, вывязанными крючком, – это рукоделие заняло у Элоди все зимние вечера в родном Сен-Шели. Пуховик летом, конечно, не требовался, но его оставляли на постели «для красоты», к тому же он считался частью их немногих сокровищ.

Молодые долго целовались, потом рука Жана скользнула к упругой груди жены, и ладонь его ощутила твердый сосок. Элоди показала на дверь, за которой находился Оливье, и шепнула: «Нет, не сейчас»… Тогда Жан вышел из комнаты и протянул мальчику пакетик с едой:

– Ну иди, ладно, дай поесть твоей кошке. Но смотри, возвращайся не поздно. Ключ будет под ковриком. И не забудь погасить свет.

Оливье спросил, можно ли ему взять яблоко, выбрал самое большое, сделал вид, что надкусывает его, и быстро выбежал.

*

На улице было полно людей. Дневной свет угасал, и дома принимали лиловый оттенок. Внизу на перекрестке все реже показывались автомобили. Иногда с поворота на улице Рамей слышался скрежет автобуса, снижающего скорость. Паук все еще сидел недвижимо, слушал пение Константина Росси и покачивал в такт головой. Калека был похож на старую ручную тележку, которая стоит на расшатанных оглоблях у склада «Лес и уголь».

Оливье решительным шагом направился к Пауку. И остановился, держа пакет за спиной. Вдруг его руки комично дернулись, и мальчик протянул Пауку бумажный пакетик и яблоко. Калека быстро схватил все это и неловко прижал у груди. Он был невероятно голоден, но не хотел есть при всех. А кроме того, ему хотелось еще послушать радио, – он надеялся, что после всяких безвкусных романсиков будут передавать настоящую музыку. Паук дождался окончания рекламы, воспевающей аперитив «квинтонин» (на мотив «Кукарачи»), затем Андре Боже исполнил «Страну улыбок», а малыш Рамели, пародируя его, завопил во все горло:

 
Я отдал тебе свое сердце,
Полфунта масла в придачу
И головку цветной капусты…
 

Тогда Паук решился и начал потихоньку грызть яблоко, с признательностью поглядывая в сторону Оливье, который внимательно наблюдал за тем, как шила мадам Папа, сидевшая на складном стульчике около Альбертины и Гастуне, дымившего своей сигарой.

На тротуаре улицы Башле ребята играли с огромным волчком под названием «сабо», подстегивая его ударами хлыстика, чтоб ускорить вращение. Оливье подошел поближе, заложив руки за спину, стараясь, чтоб его не заметили неприятели, проживающие на соседней улице. Здесь был Анатоль, напоминающий актера Фернанделя своей лошадиной физиономией и одетый в свитер с желтыми и черными полосами, отчего он походил на зебру. Этакий дылда этот Анатоль, – когда ребята встречали его, то истошно вопили вслед, будто рекламируя зубную пасту:

 
Тюбик с клеем Анатоль,
Что не ведал про «Дентолъ»!
 

Тут была еще девчонка Нана – вот кого следовало бы остричь наголо (из-за вшей), сын полицейского Капдевер, подстриженный «бобриком», сын мясника Рамели – их лавка находилась на углу, и мясник продавал своим единоверцам «строго кошерное» мясо (Оливье полагал, что так называют попросту скверное мясо), – стояли тут также Джек Шлак, Ритон, Туджурьян, жующий резинку, малышка Альбер, гордый том, что старший брат одолжил ему трехколесный велосипед для развоза товаров, двое сыновей Машилло и другие сорванцы.

К концу дня обычно наступало перемирие между ребятами с улицы Лаба и с улицы Башле, и сюда даже приходили мальчишки и девчонки с улиц Ламбер, Николе и Лекюйе. Однако из-за поясов у них торчали рогатки, некоторые обвязывали кисти рук кожаными запястьями, как у героев ковбойских фильмов или у грузчиков, другие отрастили себе на висках корсиканские баки, третьи угрожающе поигрывали плечами, придавая себе злобный вид, как это делал киноактер Джеймс Кэгней. Оливье с видом знатока посмотрел на волчок, сказал: «Привет», – приложив указательный палец ко лбу и пытаясь собезьянничать, правда с достаточной скромностью, ухватки «забияк». Время от времени он оглядывался, чтоб быть готовым, если понадобится, к бегству, но его оставили в покое. Сорванцы занялись зубоскальством и показывали на девчонок, что шли мимо, держась за руки. Мальчишки говорили: «А ну нацелься на эту саранчу», – и с презрительными гримасами выдавали в их адрес грубую брань.

Пока волчок вертелся, как обезумевшая мышь, ребятня толковала о джиу-джитсу, о кэтче, который считался самым опасным по своим жестоким приемам, соединявшим борьбу и кулачный бой, потом попытались представить себе бой между участником кэтча, таким, как Деглан, и известным боксером Карнера или гиревиком Ригуло, причем в споре каждый из ребят спешил высказать свою точку зрения. Беседа была прервана восклицанием Анатоля:

– А вот и Мак!

Да, это был Красавчик Мак, парень постарше их всех; он выходил из дома номер 77, с презрением, сверху вниз, оглядывая людей на тротуаре. Хвастун Мак, покачиваясь, подошел к ребятам, глаза его, как обычно, были насмешливы и злы. Дети расступились, наблюдая за ним, а Мак вымолвил:

– Эй вы, пузыри! – Нагнувшись, он подхватил на лету волчок и стал перебрасывать его с руки на руку. Подростки зароптали. Тогда он грозно встал перед ними, лихо сдвинул шляпу и пренебрежительно бросил: – Не по нраву?

Так как никто не ответил, Мак ограничился репликой: «Вот и ладно!» Подбросив вверх волчок, он подпрыгнул, поймал его и ударом ноги закинул в самый конец улицы. Потом поправил галстук, вернул шляпу на место и, посмеиваясь, пошел дальше.

– Ну и катись! – крикнул ему вслед Туджурьян, но едва «каид»[4]4
  caid – атаман, главарь (франц., арго).


[Закрыть]
обернулся, парень начал смотреть в сторону, сделав вид, что кричал не он. Когда Мак был уже далеко, Капдевер вызывающе заявил:

– Скажи пожалуйста, ведь он сутенер, и все тут!

Но именно Мак вызвал у всех мысль о драке. Все были недовольны, что пришлось уступить его силе, и каждый хотел сорвать злость на другом. Началась толкотня, и Оливье предпочел отойти подальше – не из-за страха, а потому, что носил траур.

Улица заполнилась звуками музыки, вся содрогаясь от крикливых мелодий и припевов. Мальчику захотелось покинуть этот шумный остров. Он прошел, не оглядываясь, мимо Альбертины, мадам Нана, мадам Шаминьон, Гастуне. В конце улицы заметил Красавчика Мака, оглушительно свистевшего в два пальца, подзывая такси. Оливье заинтересовался, куда же тот направляется на ночь глядя, и попытался скопировать его походку.

Мальчишка засунул руки в карманы, ощупывая одну за другой лежавшие там бабки, прищепки для белья, гнутый гвоздик, связку веревочек, резинки, которые он растягивал двумя пальцами, как рогатку. Циветта, изображенная на вывеске кафе «Ориенталь», привлекла его, и он, никем не замеченный, зашел в переполненное людьми помещение. Посетители сидели за столиками с полулитровыми кружками пенящегося пива, пол был усеян шелухой арахиса, смятыми коробками от сигарет и прочим мусором, перемешанным с грязными опилками. Сильные запахи табака, кофе, ликера, духов насыщали воздух. Слышался смех, перебиваемый стуком бильярдных шаров, возгласы, обращенные к официантам в черных жилетах, побрякивание игральных костей, высыпаемых из кожаных мешочков, бульканье кипятильников, дребезжанье граммофонных пластинок. Все сверкало и блестело – бутылки ликеров и сладких аперитивов, бокалы, выстроенные шеренгами по размерам, никелированный шкафчик, в который официанты складывали свои передники, металлические обручи на мраморных столиках, цинковый прилавок…

Восхищенный Оливье приблизился к молодым людям, игравшим в «подъемный кран». Гипноз игры, тревожное ожидание придавали взглядам людей значительность, сосредоточенность. Металлическое приспособление – стрела с грейфером, – заключенное в стеклянную клетку, не так уж часто подцепляло какой-нибудь предмет, но зажигалки, портсигары, расчески и всякий ювелирный хлам были разложены на горках цветных дешевых конфет; каждым поворотом подъемной стрелы игрок руководил с помощью кнопки, а хромированные челюсти грейфера схватывали один-два из этих съедобных камушков и относили их в подъемник. Потом следовало опрокинуть приемный ящичек, чтобы высыпать их, что делали обычно дети. Вот и Оливье, простояв здесь две партии, набрал полные горсти этих безвкусных сластей.

Однако вскоре его присутствие заметили.

Черноволосый официант с тонкими усиками шлепнул мальчика по ногам полотенцем и приказал:

– Убирайся, цыпка!

На улице Оливье заколебался. Возвращаться домой было рано. Он мог бы пойти в направлении бульвара Орнано, спустившись по той части улицы Лаба, что смыкается с бульваром Барбес, к церкви Ла Шанель и через улицу Клиньянкур выйти к бульвару Рошешуар. В этом случае он проследует оживленными и ярко освещенными бульварами, мимо «караван-сараев», именуемых Пигаль, Бланш, Клиши, пробежится по прекрасной улице Коленкур и вернется к месту отправления. Но ребенок отбросил все эти маршруты – они бы вернули его в толпу. Он остановился немного подумать и оперся спиной о железную решетку, ограждавшую каштановое дерево напротив «Кафе артистов». Тут было гораздо тише, чем в кафе «Ориенталь». На террасе располагались целыми семействами, сидели какие-то толстяки, игравшие в карты, – в манилью, в жаке, в занзи, – прихлебывая пиво из пузатых кружек с массивными ручками.

Почему же вдруг, едва он ощутил человеческое тепло, исходящее от этих людей, в нем задрожала, издав стон, какая-то больная струна? Одержимый тоской, Оливье подумал, что, оставшись без матери, к тому же и без сестры, он так и будет бродить в потемках из вечера в вечер, в бесплодных поисках чего-то неясного, лишь еле-еле отогреваясь у чужих очагов, как около уличных жаровен зимой, – ведь его-то очаг погас навсегда.

Что с собой делать, он не знал. Ребенок понял с тоской, что слишком много дорог, слишком много улиц расстилается перед ним, и какую из них он по собственной прихоти выберет, не имеет значения. Он представил себе еще более мрачную тьму, чем та, что окутывала его в клетушке под лестницей на улице Беккерель. Он уже не может туда проникнуть – вечером подъезд запирается. Мальчик побежал по ближайшей от него улице Ламбер. Легкий сухой ветерок щелкал флагом над дверью комиссариата полиции. Оливье добрался до лестницы Беккерель, вскарабкался по ступеням, пытаясь отвлечься от своих дум. По пути он увидел дом с чуланчиком, затем бюро по сбору прямых обложений, куда Виржини ходила платить налоги, и, наконец, отель Беккерель, где была вертикальная световая вывеска. Дойдя до вершины холма, Оливье повернулся, чтоб взглянуть на Париж.

Казалось, город мурлычет, как огромная кошка. Столько тайн хранил в себе Париж, что ребенок, хотя и предугадывал это воображением, был потрясен. Он почувствовал себя одновременно и жалким и сильным, как будто сам был владыкой всей этой ночной жизни, но не мог проявить над ней свою власть. На мгновение его неудержимо потянуло скользнуть по перилам вниз и катиться, катиться, пока от него ничего не останется. Он крепко обхватил себя руками, чтоб не поддаться этому желанию, и вдруг тронул пальцами траурную повязку на свитере. Оливье рванул ее так, что почти отпорол. Тогда он вновь побежал по улице, чтоб хоть как-то отвязаться от неотступных мыслей.

На улице Соль мальчик задержался у деревенского домика, некогда названного «Кроликом Жилля», а потом превратившегося в «Проворного кролика». Этот домик всем своим видом навевал сельские воспоминания, тем более, что, по словам Жана, на месте Монмартра была когда-то деревня. Перед дверью этого дома всегда сидел на скамейке старый человек с седой бородой. Виржини говорила сыну, что это Дед Мороз, и ребенок верил ей; жители улицы Соль относились к старику с почтением и звали его Большой Фреде.

Теперь Оливье проходил по полутемным, плохо мощенным улицам, потом вступил на пыльный ковер широко распростершихся пустырей. Все они имели прозвища, которые были известны только ребятам: Глиняный, Трубный, Пустырь Одинокой Дамы, Пустырь Подземных Ходов, Кладбищенский. Эти места являли собой последние девственные земли столицы, но и здесь уже всюду торчали таблички: «Участок для новостроек», и постепенно пустыри исчезали, а на их месте росли здания. Там, где земли еще пустовали, бродяги раскидывали свои лагеря, парочки обнимались в оврагах, цыганки обделывали выгодные делишки, и даже ходили слухи, что здесь собираются всякие жулики. Иной раз по ночам приходили сюда потихоньку и жители соседних улиц – выбросить развалившуюся плиту, продавленный матрас, строительный мусор, чтобы сэкономить на чаевых, которые приходилось давать мусорщикам за то, что они увозили всякий старый хлам.

Улицы, названия которых еще не стали пока знаменитыми, бугристые, неприметные, были похожи на те, что обычно гнездятся вокруг больших соборов: улица святого Винцента, улица Абревуар, улица Жирардон, улица святого Элютерия, и на каждом их повороте, над каждым домишком виднелась белесая грузная масса собора с круглыми куполами. Оливье обегал весь этот лабиринт. Смятение, беспокойство, любопытство заполняли его, но он еще не знал, что будет жертвой этих чувств очень долго. Когда запоздалый прохожий, или парочка полуночников, или какой-нибудь редкий турист, взобравшийся на эту верхотуру, встречались ему на пути, Оливье, чтоб придать себе бодрости, начинал насвистывать песенку «Эти морские волки» или же прислонялся спиной к ближайшим воротам, засовывал руки в карманы, принимая безмятежный вид, будто вышел просто подышать свежим воздухом у себя перед домом. Пробегали собаки, поспешно нюхая землю, будто они кого-то выслеживали, но ничего не могли найти.

В центре уличной путаницы, точно деревушка с освещенными домиками посреди пустынной равнины, вдруг появлялась площадь Тертр с красноватыми огнями своих кабаре, откуда по временам вырывался возбужденный гул, звуки аккордеона, пение, выкрики, смех, иногда чья-то речь, из которой ребенок на ходу улавливал несколько слов, и то с робостью приближался, то отступал, чтобы тотчас вернуться опять, нырял в один проулок, потом в другой и всегда, как ночная бабочка, устремлялся назад, к этой влекущей его площади.

Надвигалась лиловая завеса ночи. Повеяло ветерком. На небе можно было пересчитать звезды. Опустели улицы. В темноте они выглядели необычно, напоминали средневековые. Можно было легко себе представить, что за стенами находятся старинные приюты, монастыри, темные палаты, пристанища сурового уединения… Оливье пристроился у одной стены, согнулся и сел под окном, скрестив ноги, укрывшись за грудой стульев и столиков из желтоватого металла, словно за крепостной стеной. Над его головой из-за ставен пробивался дымок сигарет – реальное воплощение людского гомона там, за окном. В этом гуле отчетливо слышались припевы песенок «Ни-ни – собачья шкура» и «В Менильмонтане» или же игривые куплеты – «Девушки из Камара» и «Господин кюре влюблен в пастушку», тут же подхватываемые хором. Потом кто-то рассказывал легкомысленные истории, ребенок их не понимал, зато там они вызывали сальные смешки и взрывы женского хохота, часто весьма пронзительного. Затем наступила тишина, и мужской голос начал читать стихи в манере Аристида Брюйана:

 
Бог мой! Без хлеба я, без дома, без мечты.
Людьми я изгнан, ибо нищ и наг.
Не узнает меня ни друг, ни враг.
Так бледен я, так плач мне исказил черты.[5]5
  Здесь и далее стихи даны в переводе Е. Шевелевой.


[Закрыть]

 

Гуляки умолкли, внимая стихам. Оливье прислушивался; он не мог понять таящийся в них смысл, однако чувство одиночества, поэтически выраженное, вызвало в нем трепет. Размер, рифмы заставляли его вспомнить «декламацию наизусть», которой его обучали в школе, и все же тут было что-то иное. Голос чтеца, сильный, значительный, был по-деревенски суров, а угрюмые строки обвиняли общество в тяжелом жребии людей.

 
Но я люблю людей, я их любить привык.
От них я знаю всю трагичность бытия.
Нет женщины, которой сыном стал бы я,
И сердца нет, что мой услышало бы крик.
 

Оливье опять вспомнил Виржини. Как она ходила, рассматривая товар в секциях своей лавочки, как задумчиво она это делала. Ему почудилось, что мать протягивает к нему руки, но никак не может дотянуться. И он тоже искал ее руки, еле видные в густом тумане. Но вдруг перед ним возникла сухая земля кладбища Пантен и легкая пыль от нее на его ладони, и мальчика охватило нестерпимое страдание. Ему послышались стоны, долетавшие из немыслимой дали, из другого мира, будто снова пробудились его кошмарные ночные видения.

И вот приблизилась сама Виржини. На ней было сероголубое шелковое платье, а на плечах небольшая накидка из светлого меха. Волосы ее блестели, как золотая каска, глаза и губы словно светились. Мать склонилась над ним и сказала голосом неземным, дошедшим издалека, со звезд:

– Что ты здесь делаешь? Не пора ли домой…

Он открыл глаза. Вместо Виржини он увидел другую женщину, похожую на нее. Оливье не однажды видел ее на улице Лаба. Мальчик смотрел на нее сквозь слезы. Женщина держала в руках вечернюю шелковистую сумочку, украшенную бисером и стеклярусом.

– Надо идти спать, малыш!

Она склонилась над Оливье, взяла его за руку, заставила выбраться из убежища, предложила проводить до дому. Чуть подальше ее ожидал какой-то мужчина, куривший сигару, светящийся кончик которой пронизывал ночную темь.

Уже стоя, Оливье ощутил, как дрожат его ноги. В кабаре затихал шум. Ребенок глубоко вздохнул, вырвал свою руку и кинулся бежать вниз по улице, все быстрей и быстрей, грудь его ныла, он захлебывался от холодного воздуха. Оливье остановился только на улице Лаба перед домом номер 77 и с силой нажал на кнопку звонка у входной двери.

Глава четвертая

Газета, в которую был завернут лежащий на кухонном столике превосходный салат латук, только что с грядки, вдруг раскрылась. Показалась маленькая пестрая гусеница, она ползла с корешка на более мягкий зеленый лист. Когда она добралась до кромки листа, то попыталась подлезть под него, но шлепнулась на клеенку. Снова толчками двинулась вперед, но на краю стола задержалась, повернула обратно, салат уже не нашла и упала вниз на плиточный пол. Пленница города, она уже никогда не станет бабочкой.

Оливье стоял голый до пояса, плечики его казались такими слабыми, тонкие помочи с них спустились и хлопали по ногам. Ему было тесно в этом закутке. Мальчик натирал слишком большим для его ладоней бруском мыла «кошка» влажную банную рукавицу, пока не образовалась белая густая пена, и смотрел на нее, сморщив нос.

Умывальник с серой и источенной раковиной был чересчур высок для ребенка. Он подымался на цыпочки, наклонялся, подставлял лицо под кран, потом надевал на него душевую трубку и ловил ртом струйки, вытекавшие из ее отверстий, потом скручивал короткий гофрированный шланг, чтоб направить струю на стенку – и там повисали капельки. Наконец с гримасой досады Оливье начал мыть шею.

Утром по воскресеньям песнь улицы звучит иначе, чем в будни. Улица зевает, потягивается. Все долго спят, а потом наслаждаются горячими булочками. Кажется, что по воскресеньям большой колокол Савойяр гудит гораздо торжественней, мусорные баки звякают менее шумно, скромнее ведут себя стукающиеся друг о друга молочные бидоны, не так назойливы человеческие голоса: старьевщик, толкая тележку, выкрикивает обычное «Берем старые вещи, купим железный лом!» с несколько меньшей настойчивостью, стекольщик, неся на спине ящик со стеклами, в которых играют солнечные лучи, тоже не так пронзительно, как всегда, возвещает, сокращая два-три «с» из своего выкрика: «С-с-стекла вс-ставляем!»…

Из квартиры своих кузенов Оливье иначе воспринимал шум улицы, чем из материнской галантерейной лавочки. Другое пространство, более длинные расстояния ослабляли и изменяли здесь многие привычные звуки, и мальчик удивлялся тому, что перестал узнавать их.

По утрам в воскресенье Виржини отворяла в магазине деревянные ставни, на стекле входной двери вывешивала извещение «Закрыто», укрепленное на металлической, отливающей золотом цепочке. Тем не менее в полдень она соглашалась обслужить некоторых покупателей, которым срочно требовался моток шерсти или катушка ниток. Виржини и в праздничные дни вставала рано, ее светлые волосы так и оставались распущенными, ниспадая на лиловый ситцевый халатик. Она переставляла посуду, терла пастой серебряные ложки и вилки, промывала спиртом стекла, чистила овощи, готовила тесто для слоеного пирога, замачивала в мыльной пене вязаные вещи или гладила, и песнь улицы сильнее оттеняла привычные звуки родного дома.

А кроме того, в дни отдыха люди не так уж считались со временем: все делалось медленней, тщательней, заботливей, чем обычно. Виржини сушила хлебные ломтики на круглой пластинке из асбеста, покрытой тонкой металлической решеточкой. Распространялся приятный запах, который становился еще лучше, когда она намазывала на золотистые, еще чуть дымящиеся гренки добрый кусок крестьянского масла, отдающего слегка сметаной и орехами. Все утро в комнате сохранялся этот аромат.

Попозже в большую лоханку, служившую для мытья, мягко лилась вода. Оливье, совсем голый, трусливо пробовал ногой теплую воду, не решаясь сразу встать в нее, а затем медленно сесть на корточки и снова подняться, весь в каплях, чтобы дать матери вымыть себя. В середине лохани была выпуклость, и, когда мальчик прижимал ее ступнями, раздавался смешной звук, будто били в гонг. Оба они смеялись над этим, брызгались, спорили, вскрикивали. «Нет, мамочка, только не в глаза, не в глаза!» Виржини утверждала, что пена этого овального душистого мыла вовсе не щиплет, но, когда она терла гримасничающую мордочку сына, ребенок явно преувеличивал свои неприятные ощущения, чтоб вызвать у нее сочувствие.

Оливье по крохам оживлял в памяти эти семейные сценки, которые казались такими далекими теперь, когда он умывался в одиночестве. Он усердно тер себя «во всех уголках», как его учила Виржини. Никого не было дома, кроме него, торопиться было некуда. Элоди ушла в церковь Сен-Пьер на воскресную службу, а Жан, проводив ее до церковного порога, отправился в городской тотализатор. Вот почему Оливье мог не жалеть времени, все делать не спеша, баловаться, играть с водой и мыльной пеной. Мальчик заботливо вытер руки тряпкой, а лицо вафельным полотенцем, выдавил на зубную щетку пасту Жипс, испускавшую сладковатый запах, и начал чистить зубы по вертикали, как опять же учила мама. Потом попробовал причесаться, но волосы не ладили с гребнем, и при каждой попытке получше их расчесать Оливье вскрикивал: ай-ай-ай… Временами он затихал, разглядывая себя в зеркало, подвешенное к дощечке от счетчика расхода воды. Ему казалось, что он что-то забыл сделать.

Обычно к концу всей туалетной церемонии Виржини сама его причесывала щеткой, а Оливье у нее просил:

– Мам, не брызнешь тем, что «чудно пахнет»?

Он с грустью припомнил это, но качнул головой, решительно отгоняя воспоминания. Наскоро протерев мокрым полотенцем колени и лодыжки, Оливье расстегнул свои короткие штаны, тут же упавшие на пол, надел трусики с корабликом – фирменной маркой, трикотажную рубашку и шотландские носки в клеточку. Затем натянул брюки-гольф, надел кожаные сандалии. И уже одетый отправился в комнату, чтоб оглядеть себя в большом зеркале. Здесь он даже слегка пококетничал, пытаясь укротить рукой хохолок, упрямо торчавший на макушке, потом спустил ниже резинки своих гольфов, чтоб они походили на лыжные брюки.

Когда Элоди уходила, случилась маленькая неприятность: кузина попросила Оливье пойти вместе с ней на мессу, но мальчик решительно отказался. Элоди очень рассердилась:

– Кривляка, ты так и проживешь на земле как звереныш!

Правда, она сказала это и для Жана, сохранявшего свою точку зрения на этот счет. Кузен заступился за Оливье:

– У него еще все впереди, вырастет – сам решит, как ему поступать.

Но Элоди осталась недовольна. А Жан опасался вызвать ее раздражение. И когда Оливье добавил: «А кроме того, я терпеть не могу кюре!» (эту фразу он слышал от папаши Бугра), Жан, уже пытаясь найти с Элоди общий язык, ответил:

– Не говори о том, чего не понимаешь!

Подлинные причины отказа ребенка таились в другом. Раньше он часто забегал в церковь Сакре-Кёр со своими уличными приятелями – Лулу, Туджурьяном и Капдевером, – это место привлекало его своей таинственностью. Детям нравилось зажигать свечи, с которых стекал стеарин, плескать водой из кропильницы, перелезать через горки скамеечек для коленопреклонений или смотреть на богомольцев, лобызающих уже всю истертую ногу статуи святого Петра. Но после смерти матери его пугали эти угрюмые церковные своды, он боялся услышать запах ладана, шепот молитв, увидеть темные рясы священнослужителей – все это было таким мрачным, наводило на мысль о смерти и вызывало страшные ночные видения.

Оливье взял горбушку хлеба, кусочек сахару и, откусывая от них по очереди, вышел из дому. Улица предстала перед ним такая оживленная, шумная, многолюдная, будто все дома разом опустели. Тут были папаши, прогуливающие своих собак, и мамаши, прогуливающие своих кошечек, высокомерные усатые привратницы, женщины с пышными прическами и обвисшими бюстами, пожилые дамы в шейных платках, пенсионеры, без всяких церемоний запускавшие руки в свои пакетики с едой, матроны в широких юбках и цепляющаяся за них разная сопливая мелкота, были тут и вырядившиеся молодые парни, лихо подтягивающие брюки, глядя на простушек с чересчур красным ртом, и детишки в матросских костюмчиках, и жеманницы с поджатыми губками, и балагуры в пуловерах, и франты в котелках, были и многочисленные отпрыски бедняцкого племени, облаченные в латаную одежду, но причесанные чуть аккуратней, чем в будние дни, и совсем обособленной кучкой стояли арабы у двери гостиницы, где они жили.

Дедушка Самуэль, которому перевалило за восемьдесят, сидел перед еврейской мясной лавкой, то подтягивая рукава рубахи черными резинками, то задумчиво почесывая бороду. На голове у него постоянно торчала черная шляпа с широкой лентой. Все свое время он тратил на то, что искал и звал домой своего внука Рамели, который никогда не станет хорошим мясником, потому что слишком много читает. Из бакалейного магазина на улице Башле сюда доносилось лязганье весов, стук переставляемых литровых винных бутылей, просьбы покупателей и ответы хозяина («Благодарю вас, мадам, мсье», или «Это все, больше ничего не понадобится?» или хвастливое: «А вот это товар эсстра, просто сплошной эсстаз, да и только!»), запах керосина, смешанный с ароматом острых сыров.

Бугра сидел на ящике и читал вчерашнюю газету «Пари-миди». По временам он приоткрывал свою куртку, где у него сидела морская свинка, жадно втягивавшая воздух, прежде чем нырнуть опять под полу, в тепло его тела. Переваливаясь, проходила мимо мадам Шаминьон в фиолетовой шляпке, с висящей на локте хозяйственной сумкой из черной клеенки и складным кошельком в руке. Сын булочника наводил лоск на свой велосипед с грузовой тележкой и ножным тормозом. Капдевер уже в десятый раз выцарапывал свои инициалы на стенке ограды, через которую можно было увидеть булочника и его помощника, – оба они, в майках, обсыпанные мукой, хлопотали у печи в полуподвале, выпекая штучный хлеб, сдобу, «польку», «витые колбаски» и караваи.

Казалось, дома, лавки, даже стены полны радостного довольства. Из окон неслись аппетитные запахи чеснока, жареного лука, разогретого масла, тушеного рагу. По воскресеньям все женщины превращались в кулинарок. Они спрашивали друг друга: «Что вы сегодня готовите?» – ответы были подробными и давались с такой гордостью и столь значительным тоном, как будто все будущее человечества зависело от баранины с зеленой фасолью, мясного бульона, говядины по-бургундски, котлет с горошком, телячьих ножек или бараньего рагу с лучком и репкой.

Оливье бродил, перебегая с одного тротуара на другой, ловя на ходу словечки, запахи, краски, мгновенные впечатления. Каждый человек казался ему чем-то вроде балаганного фокусника, а вся улица была как театральные подмостки с разыгрывающейся на них пьесой. Мальчик заметил товарища по классу, который здоровался с высоким изящным негром, Рири Шаминьона, страдавшего икоткой и посему прибегавшего к скороговорке: «Икотка напала, наказал меня бог, а вот и пропала, спаситель помог» – и еще девчонку-итальяночку, полировавшую ногти. Двое любителей скачек толковали о «Призе Дианы» и спрашивали себя: сумеет ли Шквал побить Попугая и Удочку из конюшни Ротшильда. Лулу, в костюмчике из черного бархата, на котором резко выделялся своей белизной воротничок а-ля Дантон, похлопав рукой по стянутому шнурком мешочку со стеклянными шариками, сказал Оливье:

– Сыграем партию? Я тебе дам пять…

Ребята забавно запрыгали, сведя ноги вместе, к самой середине улицы и прямо на мостовой начали играть в «лапу и клещ», по очереди бросая шарики, которые запутывались в траве, пробивающейся меж камнями. Время от времени один из мальчиков после меткого удара вопил: «А вот и лапа!», а другой отвечал: «Ни черта!» или же: «Задел второй, эх ты, мазила». Тогда хвастун растопыривал пальцы между двумя шариками, чтоб доказать, что промежуток полностью соответствует правилам. А то еще били «клеща»: зажимали шарик в кольцо из большого и указательного пальцев (получалось нечто вроде монокля) и, приставив его к правому глазу, хорошенько прицелившись, бросали вниз так, чтоб этот шарик столкнулся с другим. Оливье проиграл пять выданных ему шариков и бросил игру, тем более что ему постоянно казалось, что, когда он развлекается, взрослые смотрят на него с упреком – ведь он носил траур.

Толстая Альбертина сидела у своего окна, считавшегося в некотором роде оком улицы, и с нежностью облизывала билетики с картинками, которые частенько выдают в виде премии своим покупателям торговые фирмы, а потом приклеивала их в клеточках особой зеленой тетради. Время от времени она отходила к плите и приподымала крышку кастрюли или же перелистывала журнальчик «Мируар дю монд», восхищаясь кораблем Алена Жербо, стратостатом профессора Пикара или детищем графа Цеппелина. Она окликнула Оливье почти ласковым голосом:

– Ты все еще таскаешься по улицам, скверный мальчишка!

В кафе «Лес и уголь» перед узким прилавком еще толпились несколько пьяниц, споривших друг с другом из-за места у цинковой стойки. Зато в кафе «Трансатлантик» на углу улицы Башле было людно, и кое-кто из любителей выпить вышел к дверям со стаканчиком в руке постоять на солнышке. Тут было разгулье всяких напитков: ликер «мандарин-кюрасао», ликер лимонный, «кирш», аперитивы фирм «дюбонне», «сен-рафаэль», наливка из черной смородины. Напиток молочного цвета «перно» из Поптарлье, подкрашенный гренадином, уже назывался «томат», а с добавлением зеленой мяты носил прозвище «попугай». Хозяин Эрнест разливал «сухие» аперитивы в самые маленькие рюмки, а для тех, что «с водой», выбирал бокалы побольше, конической формы, на ножке из витого стекла. Чтоб избежать дополнительной струйки воды из сифона, но получить вино в этих больших бокалах, заказывали обычно аперитивы «с водой, но без воды!».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю