Текст книги "Шведские спички"
Автор книги: Робер Сабатье
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 18 страниц)
Оглобли ручной тележки из лавки «Лес и уголь» отбрасывали тень на тротуар. Оливье забавлялся, подталкивая тележку, но угольщик мощным овернским басом велел ему убираться. И мальчишка звонко запел:
– Что же мне делать, что же мне делать…
Спустившись по улице до кафе «Ориенталь», он опрокинул ящичек игрушечного подъемного крана, но тут уже не было зеленых конфеток: значит, до него сюда забрался другой ребенок. Поскольку кассирша очень строго посмотрела на Оливье, он попросил у нее коробок шведских спичек и пачку «High Life» (он произнес «хишлив» – на французский манер). Ему не хватило на эти покупки одного су, но женщина сказала: «Достаточно». И Оливье ушел, громко выкрикнув «До свиданья, дамы и господа!» – однако ему никто не ответил.
Оливье не открывал сигарет, пока не дошел до окна Альбертины: он знал, что она ему сделает не слишком приятное внушение, но это было лучше, чем молчание или скука. В то время как он закуривал сигарету, втянув, а потом надув щеки, чтобы побыстрее выпустить дым, окно распахнулось, и Альбертина, кутаясь в халат, заявила:
– А я тебя видела!
– Конечно, – сказал Оливье, – я этого и хотел.
– Хорош, нечего сказать! А ну дай-ка одну мне!
Оливье протянул ей пачку, в которую она засунула свои толстые, точно сосиски, пальцы, потом чиркнул спичкой и поднес ей огонек. И они посмотрели друг на друга, как близкие люди, у которых столько общих воспоминаний.
– Ну что, – сказала Альбертина, – укатили все твои приятели? А ты тут куришь… Хорош!
Минутку они молча курили, потом Альбертина вспомнила: «А моя утюжка?» – и закрыла окно.
Оливье отошел на несколько шагов. Он смотрел на полированные ставни галантерейного магазина. Печатей на них уже не было, они блестели, как и во времена Виржини. Это ему было приятно, но мальчик подумал: «Кто же их вымыл?» Потом он заметил печатное объявление: Насчет продажи обращаться не через эту дверь! Оказывается, следовало идти сперва к нотариусу на улицу Ром. Ребенок этой фразы не понял, он полагал, что объявление извещало, что дверь продаваться не будет, но тогда зачем вообще к кому бы то ни было обращаться?
Вкус сигареты Оливье не понравился. А купил он эту пачку потому, что она напомнила ему день, когда вдвоем с Бугра они разливали вино по бутылкам. Сигарету он бросил в канавку. Может, какой-нибудь бродяга подберет окурок, а возможно, он догорит сам собой. Если вода не унесет его в канализационный сток.
*
Приближалось 15 августа, и Оливье собирался писать своей бабушке в Сог – ведь это был праздник святой Марии. Люди все повторяли: «Ну и жарища!» – как будто от этого утверждения на них повеет прохладой. И еще добавляли: «Прямо Каникюль!»[18]18
canicule– собачонка (лат.). Так называли звезду Сириус из созвездия Большого Пса. Три тысячи лет тому назад она появлялась перед восходом солнца в июле – самом жарком месяце в году. Хотя теперь Сириус появляется в другое время года, слово «Canicule» стало обозначением сильной жары.
[Закрыть] – даже не всегда понимая, что это слово означает.
В бистро «Трансатлантик» Эрнест непрерывно торговал бочковым пивом – многие покупатели приходили за ним с литровыми бидончиками, а молодые рассыльные тянули пиво прямо из бутылок, взбалтывая его, чтобы поднялась пена. В самом конце улицы домохозяйки покупали пиленый лед, который продавался с грузовой машины «Парижский холодильник», и дети сосали ледяные осколки, слишком большие для их маленьких ртов.
Жан уже неделю работал в цехе цинкографии газеты «Матэн», и Элоди излагала свои планы на будущее, начиная каждый раз со слов: «Теперь, когда у тебя есть служба…» В субботу Жан принес бумажный конверт и торжественно вручил его Элоди: это было его первое жалованье на новом месте. Они принялись плясать, и Жан напевал «Поговорим немного о Париже…» Кузен заметил улыбку Оливье, снял кепку, кинул ее на диван и в замешательстве почесал голову.
– Ты бы не ходил сегодня шляться по улицам, потому что… Элоди готовит не обед, а королевский пир!
И в самом деле, кузина все утро не выходила из кухни, откуда неслись чудесные запахи тимьяна и лаврового листа. Стол был накрыт на троих, причем каждый прибор имел две тарелки и две рюмочки. Салфетки были свернуты в форме епископской митры. Маленькие хлебцы из лучшей муки высовывались из-под складок салфетки. Элоди внесла бутылку белого вина, завернутую во влажное полотенце. Луч солнышка согревал бутылку вина «Ветряная мельница», стоявшую на подоконнике…
Жан ходил из комнаты в кухню и обратно. Он вдруг вынул из кармана детский журнальчик «Эпатан» и бросил его Оливье, сказав: «Ах, я и забыл совсем»… Оливье принялся разглядывать смеющиеся физиономии героев комикса «Пье-Никеле» и читать подписи под картинками.
А его кузены о чем-то шептались. Уже давно они не были такими веселыми. Оливье радовался этому и улыбался. Он оторвался от своего журнала и посмотрел на стол, покрытый скатертью в цветах, на красиво расставленные приборы, на буфетик и его сияющую мраморную доску, на нарядный камин – на нем стояла хрустальная ваза с полевыми цветами. Солнечный лучик, упавший на стол, как бы рассек его пополам. Все казалось таким светлым!
И однако в воздухе словно витала некая тайна, как бывает, когда вам заботливо готовят какой-то сюрприз и вы догадываетесь о заговоре ваших близких.
Когда Элоди, надев белый фартучек горничной, пришла с Жаном в столовую, Оливье услышал конец разговора: «…это выход из положения», – и после: «Тс-с!» Спросить, в чем дело, он не успел, так как Элоди весело закричала:
– За стол, за стол!
– Сейчас подзаправимся, что надо! – ликовал Жан.
Он потрепал мальчика по затылку, прижал его на мгновение к себе и сказал: «Ну, кудрявая твоя головенка!» Они начали баловаться, и Элоди вынуждена была призвать их к порядку.
Пир, совсем как в деревне, начали с супа, в котором плавала лапша, изготовленная в форме букв. Она сразу напомнила Оливье те времена, когда он учился читать по этим мокрым мягким буквам, которые вытаскивал на край тарелки, складывая из них слова. Сейчас он тоже принялся искать в тарелке свои инициалы; от горячего супа на его щеках вспыхнул румянец.
Жан рассказывал о своей новой работе. В ночную смену ему придется ходить всего лишь одну неделю из трех. Правда, после такого смещения графика дневные смены казались намного длинней, словно к ним прибавляли еще два-три часа.
После супа на стол подали «ракушки святого Жака», накрытые подрумяненной хлебной корочкой. Полукруглые донышки ракушек при малейшем движении ерзали по тарелке. Как было весело выцарапывать вилкой бороздки в ракушке! Оливье расспрашивал про эти прекрасные дары моря, которые впоследствии еще могут служить пепельницами.
Жан и Элоди переглядывались, что означало: «Скажем ему сейчас?» – но все не могли решиться. Солнышко грело, обед получился чудесным, белое вино освежало. И кузенам так хотелось отложить все, что могло быть неприятным.
Так как Оливье говорил про Бугра, Элоди воскликнула:
– Ну да! Он совсем не так хорош, как ты рассказываешь! С ним ты бы стал настоящим бродягой!
Мальчик посмотрел на нее. Почему «ты бы стал» ?.. Но Элоди за словом в карман не лезла. Выпив вина, она стала как всегда говорливой, и казалось, что ее плотоядный ротик с особым смаком произносит каждое слово:
– А этот отвратительный тип, этот Мак – самый настоящий бандит, разве нет? Помнишь, как он взял меня за руку на рынке? Ну, я его хорошо отбрила тогда. И вот его уже в тюрьму засадили…
– Так не за это же, – заметил Жан.
Но Элоди ничто не могло убедить. Ей казалось, что все эти факты связаны между собой и что на свете все-таки есть справедливость.
– Так или не так, – ввернул Оливье, напрягая свои жалкие бицепсы, – этот Мак научил меня боксу!
– Ну, это еще что, ты мог бы от него научиться бог знает каким делишкам, – продолжала Элоди. – Таскаешься постоянно по улицам, как… как черт знает кто!
Оливье сдержанно улыбнулся. Она не сможет понять. Никто не поймет.
Элоди то и дело с удовольствием повторяла слово «шалопай», как будто не понимала его обидного смысла, а ее южный акцепт к тому же его смягчал.
– А вот ему нипочем, когда его называют шалопаем, он даже гордится этим!
Жан посмотрел на Оливье с видом сообщника. В детстве он тоже играл на улице и мог понять мальчика. Но на этот раз он выступал в роли родителя и был обязан выразить возмущение. Альбертина Хак тоже обзывала Оливье сорванцом, но после этого угощала его бутербродом или оладушкой. Со взрослыми так часто бывает: они и то и другое делают разом. Гастуне тоже не прочь окатить то холодным, то горячим душем: Оливье, мол, парень что надо, и вдруг завопит – в приют мальчишку отправить, в приют для сирот военнослужащих.
Только Бугра отмалчивался. Он предоставлял каждому делать, что ему хочется, а сам на все чихал. Люсьен тоже считал, что лучше никому не мешать. Оливье вспомнил о Мадо и вздохнул: он представил себе ее на этой голубой и розовой Ривьере, как выглядит на почтовых открытках берег Средиземного моря.
За «ракушками святого Жака» последовала тушеная телятина с чесночком и картошкой. Жан откупорил бутылку «Ветряной мельницы» и налил Оливье на самое донышко, добавив в стакан шипучки, от которой вино слегка помутнело, затем приняло синеватый оттенок и стало хотя и чуть кисловатым, но довольно приятным на вкус.
Потом хлебным мякишем каждый насухо вытер свою тарелку и перевернул ее, чтобы положить сыр на оборотную сторону, где виднелась голубая марка фаянсовой фабрики. Оливье с удовольствием съел большой кусок «сен-нектера», пока Жан лепил из хлеба волчок.
Элоди принесла стеклянные блюдца с пирогом, начиненным вишней с косточками. Все уже были сыты, но чревоугодие взяло верх, и они съели пышный пирог.
– Ну, теперь бы еще «кавы»[19]19
«Кава» – хмельной напиток из корня полинезийского перца.
[Закрыть] выпить! – сказал Жан.
Он зажег сигару, а Оливье расхрабрился и предложил Элоди сигарету «High Life», которую она закурила несколько неуклюже. К удивлению мальчика, Жан сказал:
– Можешь одну выкурить, раз они у тебя имеются! Но знай, что это в последний раз!
Почему «в последний раз»? Оливье аккуратно сложил серебряную бумажку и ответил:
– Нет, мне не хочется.
Элоди ободряюще кивнула мужу, и Оливье это заметил. Жан отставил стул, ущипнул себя за нос, потер руки и начал произносить заранее подготовленные фразы:
– В жизни бывают и тяжелые времена, но не следует чересчур переживать. Все в конце концов улаживается. Только нужно, чтоб каждый хоть немного этому посодействовал.
– Да, – машинально подтвердил Оливье.
– Выслушай меня внимательно, потому что я должен тебе сообщить нечто важное. Речь идет об одной новости, которую мне поручили объявить тебе, хорошей новости – будь уверен…
Жан кашлянул и снова зажег погасшую сигару. Едкий дым ожег ему нёбо. Когда пришло время сказать, в чем дело, он уже не был уверен, что это такая уж хорошая новость для его маленького кузена. И он выпалил скороговоркой:
– Короче, твой дядя и тетя решили тебя усыновить. Теперь ты будешь у них как сын. Вот для тебя выход из положения…
Оливье не шелохнулся, но лицо его побледнело. Он глядел на вишневые косточки, лежавшие в синем блюдце. Вокруг каждой косточки еще оставалось немного розовой мякоти. Оливье стало холодно. Он не осмеливался взглянуть Жану в лицо. А кузен быстро и нервно курил, старался держать себя по-приятельски, искал нужные слова:
– Трудновато было все уладить. У них уже есть двое сыновей, понимаешь. Но теперь, что решено, то решено. Тебе там будет неплохо. Куда лучше, чем по улицам шлёндать.
Элоди попыталась придать своему голосу еще более веселые интонации, чем обычно, и высказала несколько оптимистических обещаний:
– Ну конечно же, тебе будет неплохо! У них такая большая квартира, что там хоть три семьи могут жить. И всюду ковры. Да не такие, которым цена два су. Они тебя устроят в коллеж. Найдешь себе хороших товарищей. Будешь учиться. Станешь такой умный! Тебя научат звонить по телефону, кататься на велосипеде. Ух, сколько же интересного тебя ожидает!
Могла ли она знать, что все, что ей казалось столь приятным, погружало Оливье в смертельную тоску? Свои грубые, нелепые представления о богатстве Элоди в изобилии обрушила на Оливье, да еще тоном королевы на час.
– Научишься играть в бридж… У них две прислуги… Дадут тебе домашний халат… Станешь разъезжать с ними в машине… Э, через некоторое время мы уже будем для тебя недостаточно хороши!
Если бы Оливье поднял голову, то наверняка бы заметил, что, пока Элоди все это выкладывала, она постепенно становилась грустной и на ресницах у нее повисла слеза. Жан тоже был взволнован и тяжело дышал. Он раздавил в блюдечке окурок своей сигары и незаметно дал знак Элоди, чтоб она кончила говорить.
Оливье с трудом глотнул слюну, отбросил упавшую на глаза прядь и тихо спросил:
– Когда?
Жан и Элоди в едином порыве придвинули к нему ближе свои стулья – он с одной, она с другой стороны. Они обняли Оливье, им так хотелось его утешить, повторить, что они очень любят его, попросить у него прощения за то, что не могут оставить его у себя, и еще за что-то, чего они не умели выразить, – нечто тайное, спрятанное на самом дне их души, – возможно, за то, что они были все-таки счастливы.
– Скоро, – ответил Жан. – Дядя приедет за тобой в три часа. На своей машине. Знаешь, он добрый малый, немного, правда, сухой, но хороший. А твоя тетя – вот увидишь, она тобой займется, твоя тетя. Ты будешь как сын для нее. Они повезут тебя отдыхать на каникулы. Даже в Этрета. Ты, может быть, увидишь море!
– Надо уложить твои вещи, – добавила Элоди, – вот помоем посуду, и сразу. Ничего, у нас еще есть время.
Они пододвинулись еще ближе к Оливье, и, так как это были совсем молодые люди, незрелые духом, напуганные трудностями жизни, заплакали.
Оливье сидел недвижимо. Какой-то внутренний голос нашептывал ему слова, фразы, которые надо было сказать, целую вереницу противоречивых просьб, обещаний, доводов. Глаза его отражали эту душевную муку, но он оставался нем, сжал губы, нахмурил лоб, и со стороны могло показаться, что он равнодушен ко всему, на него свалившемуся, как это было и в день похорон Виржини.
Оливье не плакал. Только он один и не плакал. Он продолжал смотреть на вишневые косточки в блюдце. Очень пристально.
*
Газовый фонарь в верхней части улицы Лаба забыли погасить, и он продолжал гореть днем. Его бледное свечение растворялось в солнечном свете – был виден лишь слабый огонек в колпачке горелки, похожий на какое-то красное насекомое.
Рядом с этим фонарем стояли трое – Элоди, Жан и дядя, – они беседовали, а чуть дальше ходил Оливье, ловя обрывки их разговора.
– Он парень нелегкий, это так, нелегкий, но, может, с вами… Нельзя сказать, что плохой… Даже милый мальчик. Но дикий, совсем дикий! Ясно, что Виржини… Да-да, конечно… Мы бы очень хотели… У вас ведь другое положение, вы богаты… Не особенно? Ну что вы…
На углу улицы Ламбер шофер в синей форме и фуражке с кожаным козырьком начищал до блеска кузов автомобиля. Он с пренебрежительной миной уже засунул в багажник картонную коробку с маркой универмага «Ля бель Жардиньер», в которую уложили одежду мальчика.
А со школьным ранцем Оливье расстаться не захотел. Он прижимал к себе свое единственное достояние. В ранце лежали книги Паука, а также «Жизнъ Саворнъяна де Бразза».
Улица сейчас была застывшей, тихой, пустынной. Она подверглась яростной атаке белого палящего солнца, которое ее обесцветило и, как бы накинув простыни на фасады ее домов, превратило их в череду одинаковых призраков. Оливье бродил по ней прежде, скрывая в груди душевную боль, а улица, чтоб понравиться ему, творила для него встречи, игры, зрелища, полные слов и движений. К той грустной музыке, которую нес в себе этот мальчик, она добавляла порой веселые нотки. Позже он вспомнит эти простые житейские сценки, настолько заурядные и обыденные, что большинство людей их попросту не замечали.
Оливье все еще слышал, как звенели кристаллы соды, которые Элоди бросила в миску с грязной посудой. Жан, не находя себе места, пошел за сигаретами, но вернулся с пустыми руками: ему был нужен предлог, чтоб хоть на несколько минут уйти из дома.
А теперь, когда взрослые беседовали, ребенок оглядывался кругом, как котенок, который норовит куда-то удрать. Оливье и сам еще не понимал, что он ищет, на что надеется. Быть может, на неожиданный случай, на помощь извне. Вдруг кто-нибудь придет и скажет: «Стойте! Это недоразумение. Вы ошибаетесь. Оливье здесь останется, потому что…»
Голубоватые створки распахнувшегося окошка Бугра отбросили на улицу мягкий солнечный блик. Пробежал Рири, он катил перед собой позванивающее серсо. Какая-то собака лениво разлеглась на солнце. Оливье уже и не пытался услышать, что там говорили Элоди, Жан и дядя. Их слова, потеряв всякое значение, проносились над его головой, как жужжащая муха.
Все походило на день похорон Виржини, только народу теперь было меньше и дядя пришел не в прорезиненном плаще. Он был одет в двубортный стального цвета костюм, черные ботинки его ярко блестели. Длинные руки дяди свисали вдоль тела, а белые кисти, казалось, были припудрены тальком. В кожу безымянного пальца глубоко вдавилось обручальное кольцо. Нижняя губа немного выпячивалась вперед. Дядя сутулился, и у него была походка грузного, стесняющегося своей силы человека.
Оливье сцепил пальцы под ранцем, веса которого он почти не ощущал. Мальчик созерцал капот автомобиля и пробку радиатора в форме орла с распростертыми крыльями. Если смотреть отсюда, мостовая в конце улицы казалась совсем гладкой. А улица Кюстин там, вдали, была замощена плотно пригнанными деревянными просмоленными торцами. Когда шел дождь, лошади скользили по ним, иной раз даже падали между оглоблями и, чтобы поднять коня на ноги, его приходилось сперва распрягать.
– Нам пора отправляться!
Дядя хотел ускорить прощание. Оливье упорно рассматривал нитку, висящую из шва его ранца. Она была светлее, чем сам ранец из телячьей, уже потертой кожи. Сапожник с улицы Николе, подшив оторвавшийся на ранце карман, не обрезал тогда этой нитки. И Оливье иногда забавлялся тем, что подвязывал к ней деревянный угольник.
– Ну, Оливье, давай попрощаемся! Будь умником, пиши нам. Обещаешь? Смотри, длинные письма…
Жан и Элоди расцеловали его в обе щеки, дядя пожал молодым людям руки, и они быстро пошли домой. Тогда дядя слегка наклонился и взял Оливье за плечо. Он смотрел на уличного мальчугана, который войдет теперь в его семью, смотрел на его светлые, блестевшие на солнце волосы, и чувствовал себя неловким, смущенным. Ему хотелось как можно скорее вверить мальчика заботам жены.
Они прошли несколько метров по этой крохотной улице, которая всегда казалась Оливье большой. На какое-то мгновение остановились у галантерейного магазина. С первого мая Оливье только и знал, что крутиться вокруг этой центральной точки квартала: невидимая, тайная, неуловимая Виржини продолжала существовать среди своих ящиков, ниток и ножниц. Когда Оливье уедет, Виржини умрет по-настоящему. Но так как лавочка была все еще здесь, Оливье даже в минуту отъезда не мог поверить, что он навсегда покидает улицу. Нет, нет, это всего лишь прогулка. Или отлучка на летний отдых.
– Пошли, – сказал дядя, – твоя тетушка нас уже ждет.
Окно Альбертины было закрыто. Наверное, она дремала после обеда, скрестив руки на своем большом животе, с рассыпавшимися вокруг красного распаренного лица «английскими» локонами. Когда мальчик влезал в машину, ему показалось, что он слышит радиоприемник Люсьена.
Водитель уже закрывал дверцу, как вдруг Оливье подпрыгнул, узнав голос, не похожий ни на какой другой:
– Эй, обождите-ка! Эй! Одну минуточку, черт побери!
По улице спускался, прихрамывая и морщась от боли, бородатый верзила, держась рукой за бедро. Дядя принял его за нищего и полез было в карман, но Бугра открыл дверцу машины и обхватил своими огромными лапами голову Оливье:
– Как это так? Разве теперь не принято прощаться с друзьями? Дай-ка пожать твою пятерню!
Голос у Бугра был хриплый, надтреснутый, не совсем такой, как обычно. Ему явно хотелось сказать мальчику:
«Желаю счастья!» или что-нибудь вроде этого. Но он лишь трижды подмигнул ему и кивнул головой, как бы внушая: «Все наладится! Будь уверен!»
– Прощай, Бугра, – шепнул Оливье.
На редкость разные, ничуть не похожие друг на друга, Бугра и дядя обменялись понимающим взглядом. Потом Оливье ощутил, что его друг незаметно сунул ему в ладонь какую-то вещицу. Кольцо! На него, наверно, хватило монетки в каких-нибудь двадцать су.
– О! Бугра, Бугра!
Дверца машины закрылась. Дядя махнул рукой, и шофер отъехал. Оливье повернулся, чтоб посмотреть на Бугра через заднее стекло. На Бугра в его вельветовой, как у плотников, куртке. На Бугра и на всю улицу.
В левой руке Оливье зажал кольцо, а правая судорожно схватилась за нитку от ранца. Все меньше казался издали старый Бугра, все меньше становилась и улица. Улица… Легкий треск раздался в машине: нитка, которую держал Оливье, порвалась.