Текст книги "Как было — не будет"
Автор книги: Римма Коваленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Юлька разжимает кулаки, огурцы и морковки падают к ногам. Юлька, переступая через них, идет к столу.
– Вот я тебе задам, – говорит бабушка, подбирая огурцы и морковку, – целый день неведомо где брындаешь. Так хорошие девочки не живут.
Голос у бабушки обычный, но Юлька все чего-то ждет. Ждет, что бабушка улыбнется: «А теперь угадай, кто к нам приехал». Юлька крикнет: «Мама!» И из-за старого черного шкафа выйдет мама. Юлька подходит к шкафу, смотрит и даже становится в простенок между окном и шкафом.
– Ты что прячешься? – спрашивает бабушка. – Все жилы я на себе сегодня порвала – не могла дозваться.
– Я у бабки Шуры была.
Бабушка охает, садится на табуретку и всем своим видом показывает, что Юлька лишила ее последних сил.
– Ты что, погибели моей хочешь? – спрашивает она.
Юлька молчит.
– Ты что, хочешь, чтобы она тебя в секту затянула?
Юлька не знает, что такое секта, но на всякий случай говорит:
– Не тянет она меня в секту. Чаю давала. А потом огурцов нарвала.
– Что ж ты так бежала с этими огурцами? Напугала она тебя, видно?
Юлька думает, что бы сказать, и говорит, как было.
– Колька под грушей сидел, говорит: «Беги домой скорей». Я и побежала. Думала, мама приехала.
Бабушка качает головой и смотрит на внучку.
– Скучаешь по маме?
– Мне осенью в школу идти, – говорит Юлька, – она мне форму купит с передником.
– Купит, купит… – соглашается бабушка. – И портфель купит, и ботики. Осенью дождь льет, грязно бывает, а ты ботики обуешь – и в школу.
– Я на пятерки буду учиться, – говорит Юлька, потом понижает голос и шепчет осуждающе: – А у Кольки двойки.
Бабушка толчет в чугунке картошку, заправляет маслом, и потом они ее едят с кислым молоком и огурцами, которые принесла Юлька. Потом Юлька моет ноги в старом алюминиевом тазу и лезет на высокую кровать, на которой спит она, по бабушкиному выражению, как царица. Бабушка спит рядом на низенькой раскладушке, которую мама привезла вместе с Юлькой.
Под утро Юльке снится сон. Девчонка в красной куртке ведет ее за руку в кино. Они садятся в первый ряд, но на экране какие-то темные пятна, ничего не разобрать. «Рамку!» – кричит вместе со всеми Юлька, она знает, что в кино должны показывать маму, но на экране ничего не видно. Вдруг девчонка в красной куртке хватает ее за плечо и говорит: «Бежим! Сейчас всех будут затягивать в секту». Юлька бежит, но ноги не слушаются, как будто это не ноги, а чулки, наполненные песком. Юлька видит, что девчонка в красной куртке уже далеко, ее не догнать, и начинает плакать. Бабушка будит ее:
– Ты что, Юлечка? Глотни водички, – дает ей кружку бабушка, – повернись на другой бочок.
Юлька пьет воду, поворачивается и снова засыпает.
* * *
Она никогда бы первая не подошла к девчонке в красной куртке, но та сама ее позвала.
– Девочка! – обрадованно крикнула она. – Ты зачем там прячешься в кустах?
Юлька выпрямилась, но шага вперед не сделала.
– Иди сюда! Ты мне очень нужна.
Юлька ладошками пригладила волосы и пошла к трем дубам.
– Слушай! – Девочка в красной куртке улыбалась и смотрела на нее сияющими глазами. – Если б ты знала, как ты мне нужна.
Юлька тоже улыбнулась ей.
– Я тебя нарисую. Иди к той стене. И стой там. Там, где ромашки.
Юлька пошла к стене и стала. Девчонка взялась за кисть.
– Тебе там скучно? – крикнула она ей. – Потерпи, пожалуйста.
Юлька хотела ей крикнуть, что не скучно, только кто-то по ногам ползает, но постеснялась.
Потом они сидели на траве под тремя дубами и разговаривали. Девчонка сказала, что зовут ее Ниной и что учится она в художественной школе.
– В девятый перешла. А ты еще в школу не ходишь?
– Пойду этой осенью.
– А разве здесь школа есть?
– Есть, Колька в ней учится. А я в другом городе в школу пойду, где мама живет.
– Здесь очень красиво, – сказала Нина, – ты хоть соображаешь, как здесь красиво?!
Юлька кивнула.
– Хочешь, я и завтра приеду?
– Приезжай, – сказала Юлька, – я тебе сколько хочешь могу у стены стоять.
Теперь Нина приезжала почти каждый день. Юлька встречала ее у автобусной остановки, и они вместе шли к трем дубам. Нина закончила картину, на которой у длинной, с зубцами стены голубел треугольник платья и неясным розовым пятнышком вырисовывалось Юлькино лицо. Теперь она рисовала Юльку вблизи. Делала наброски в альбоме. Юлька сидела перед ней на пеньке, зажав ладошки в коленях и наклонив голову к плечу. Когда сидеть ей надоедало, она вскакивала и подбегала к Нине, становилась рядом с ней и рассматривала рисунок.
– Нарисуй кудри, – просила она, – нарисуй кудри мне и бантик. Мы раскрасим и пошлем маме.
* * *
С утра идет дождь. Ночью была гроза, а сейчас просто идет дождь. Бабушка ушла, и Юлька сидит у окна и смотрит на поляну. Колька тоже сидит дома. Он уже набегался под дождем, пока мать не поймала его и за ухо не отвела домой. Когда она его вела, Юлька высунулась из окна и крикнула:
– Так и надо! Так и надо!
Потом Юлька увидела Нину. Она бежала через поляну под разноцветным зонтиком, придерживая на боку сумку. Юлька бросилась на крыльцо.
– Не закрывай зонтик. Это твой?
Нина положила раскрытый зонтик в коридоре, чтобы с него стекала вода, и стала ругать Юльку:
– Зонтик ей понравился! А что я, как коза, прискакала по лужам – это ее не удивляет.
– Удивляет, – соглашается с ней Юлька, – а где твои краски? – Она видит, что Нина ругается просто так, и ей становится весело.
– Я к тебе приехала, – говорит Нина. – Ты это способна оценить?
– Да! – кричит ей Юлька. – Давай пойдем бегать под дождем. Бабушка с тобой все разрешает.
Они обе смеются, потом Нина серьезно говорит:
– А я, знаешь, почему приехала? Я ведь тебе обещала письмо маме написать. Помнишь?
– Помню. А хочешь, я тебе карточку мамину покажу?
Нина задумывается, потом говорит:
– Покажи.
Юлька ищет за зеркалом ключ от шкафа, находит его. Нина смотрит на нее с сомнением:
– Давай лучше бабушку дождемся.
Но Юлька не слушает ее.
– Мы только карточку посмотрим и опять закроем.
Она открывает шкаф, и в комнату врывается запах лекарств и нафталина. Юлька влезает на табуретку и достает до верхней полки, на которой стоят в ряд бутылочки с лекарствами, а с правой стороны лежит тяжелый альбом.
– Держи, – говорит Юлька и протягивает Нине альбом, слезает с табуретки и видит на нижней полке шкафа мягкий белый сверток с химическими буквами и следами сургуча.
– Посылка от мамы, – радостно сообщает Юлька.
Посылка давно вспорота. Юлька разворачивает белую материю и видит черные блестящие ботики с бархатными воротничками.
– Ботики! Мне! – кричит она. – И еще, Нина, смотри – форма!
Она разворачивает коричневое с белым воротничком платье и прикладывает его к себе.
– Очень красивое платье, – говорит Нина, – я тебя в нем нарисую.
Юлька складывает платье, кладет наверх ботики и заворачивает в белую тряпку с химическими буквами. Нос у нее краснеет, над бровями появляются ямочки.
– Ну и зря, – говорит Нина. Она все поняла и спешит успокоить Юльку. – Это еще ничего не значит…
– Она не приедет? – спрашивает Юлька.
Нина начинает сердиться:
– Юлька, как тебе не стыдно. Ты же умная девочка, будущая отличница… Конечно же приедет.
Юлька листает альбом и показывает пальцем на фотографию:
– Вот она.
– Я так сразу и подумала, – говорит Нина, – ты на нее похожа. А теперь давай писать письмо.
– «Здравствуй, мама, – диктует Юлька, – мы живем с бабушкой хорошо. У нас лето и тепло. А сегодня дождь. Бабушка здорова, и бабка Шура тоже здорова. Они еще не помирились. Напиши, когда ты приедешь…»

ВОСЬМОЙ ДЕНЬ НЕДЕЛИ
По вечерам она стала приходить на кухню с клубками. Вяжет свитер. Иногда поднимает на меня глаза и улыбается. Губы сомкнуты, улыбка делает лицо жалким. Я не люблю, когда у нее такое лицо, и говорю сердито:
– Сколько книжек можно было бы прочесть за это время.
– В книжках – чужие жизни, – объясняет Лика, – а я хочу прожить свою жизнь. Хочу, чтобы меня любили, а не читать про любовь. Хочу связать ему свитер.
– Ну и вяжи. Только он вряд ли это оценит.
– Он наверняка не оценит. – Лика вздыхает. – Он не способен ценить, он красивый. А красивым все дается легко, и они ничего не ценят.
Голова у нее опущена, короткие прямые волосы схвачены на макушке бантиком, но, как бы она себя ни уродовала, ей все идет, даже этот дурацкий бантик. Иногда у нее путаются нитки, она рвет их, распускает связанные рядки и стонет. Нелегко ей дается это кроткое занятие.
– В ваше время, – она вымещает досаду на мне, – конечно, все было по-другому: девушки не вязали, они читали книги, повышали свой уровень…
– Не трогай мое время. И вообще оно ни при чем. В каждом времени есть свои вязальщицы свитеров.
– Бедненькие, – шепчет Лика, – сидели и вязали. Как я.
– Не как ты. Ты притворяешься, а они вязали серьезно.
– Маргарита, вы не талантливая. Между прочим, знайте: все талантливые люди – притворщики.
В коридоре звонит телефон. Лика замирает, смотрит на меня вопросительно.
– Это не тебе, – говорю я и иду в коридор. Она тоже идет за мной. Ей хочется, чтобы это звонил Никич. Я снимаю трубку и слышу Клавин голос:
– Наконец-то я вас застала.
– Почему «наконец-то»? Я весь день дома…
– Бросьте мне, бросьте… – Голос у Клавы пронзительный, по телефону особенно невыносимый, я отстраняю трубку от уха.
Лика фыркает:
– Она ведьма и сплетница. И почему это вам ведьма дороже хорошего человека?
Я осуждающе гляжу на Лику и шепчу ей:
– Иди, иди, хороший человек, вяжи свитер.
А Клава надрывается:
– Маргариточка! Только скажите мне правду: есть разница между работой и праздником?
– Есть. Конечно, есть. А что случилось?
– Это я еще узнаю, что случилось. Стал одеваться на работу, как в гости. Что это может быть?
Я уже все поняла. У Клавы очередной приступ ревности.
– Ничего плохого не может быть, – успокаиваю я ее, – просто стали жить лучше, одежды прибавилось, можно и на работе выглядеть по-человечески.
– Перед кем?
– Перед товарищами.
Клава умолкает, потом говорит недобро:
– Хоть вы идейная, Маргарита, но одного секрета не знаете. Товарищи – это на собраниях и на демонстрации, а в других местах – просто мужики и бабы.
– Что вы от меня хотите, Клава? Ну, спрячьте, закройте на замок все его костюмы, пусть он у вас ходит на работу как пугало.
– Так и сделаю! – Клава свирепо дышит. – И ему скажу, что вы мне присоветовали.
Лика все еще стоит в коридоре. Привалилась спиной к стене, разглядывает потолок. Она знает, как заканчиваются наши с Клавой телефонные разговоры, и ждет бурного финала. Неожиданно Клава меняет тему:
– Видела этого, с бородой, что к вам ходит.
– Никича? – спрашиваю я и смотрю на Лику. Та сразу отрывается от стены и впивается в меня глазами.
– Вы знаете, Маргариточка, что я всем людям желаю добра. Вы своей соседке передайте это. Она меня обливает грязью, а я ей тоже желаю добра. – Клава шмыгает носом, голос становится рыдающим: – Подлец он, Маргариточка, этот ваш, с бородой. Я его сегодня в универмаге видела. С одной. Молоденькая такая и одета прилично… – Клава замолкает, ждет, что я скажу. И Лика ждет.
– Это ничего не значит, – говорю я Клаве, – мало ли кто с кем и где ходит.
– Блаженная вы, Маргарита. И хитрая. Извините, но привыкла вот так – одну правду.
На этот раз я выдержала. Клаве не удалось втравить меня в ссору. Всегда бы так: «Правда, Клавочка, – хорошо, а доброта – лучше».
Мы возвращаемся с Ликой на кухню. Она садится на подоконник и жалобно смотрит на меня.
– Не могу видеть такое твое лицо… Ты же талантливая – притворись.
– Я не хочу, – отвечает Лика, – что она вам сказала?
– Видела Никича в универмаге с какой-то девицей.
Лика мстительно поджимает губы.
– С Валькой. Это наша звукооператорша Валька. У нее, как у камбалы, самая широкая часть тела – талия.
Она смотрит на телефон, видимо, решает кому звонить – Никичу или Вальке, потом переводит взгляд на меня.
– Не надо, – останавливаю я, – не надо никому звонить. Чего у тебя нет, Лика, так это терпения.
Она идет на кухню, берет вязание и яростно орудует спицами.
– Этот свитер я подарю вам.
– Подари Вальке.
– Вы ехидная, Маргарита. Вас это не украшает. В вашем возрасте надо быть мудрой и мягкой: все понимать и всех прощать.
Утром она стучит в мою дверь:
– Маргарита, не забудьте про двенадцать часов.
В двенадцать ее передача «Для вас, женщины». Я не люблю эти передачи. Есть в году Восьмое марта, и хватит. В остальные дни можно и не доказывать, что женщина тоже человек. Прекрасные женщины – председатели колхозов, врачи, инженеры – в этой передаче на одно лицо. Рассказывают мне, пенсионерке, сидящей у телевизора, чего они достигли в жизни. А я уже это давно знаю, чего может достичь женщина и чего не может. А те, кому бы эти рассказы были не без пользы, их не слышат: они на лекциях, на работе или на кухне – готовят обед детям, которые через час-другой прибегут из школы. Двенадцать часов – более бесплодного времени для такой передачи не придумаешь.
– Выступи там на своем собрании, пусть перенесут передачу на субботу или хотя бы на вечерний час, – сказала я как-то Лике.
Лика посмотрела на меня с сожалением:
– Я выступаю, зал аплодирует, передачу переносят… Как вы наивны, Маргарита.
Лика работает ассистентом режиссера. На экране ее не бывает. Она, как это у них называется, за кадром. Я не знаю: любит она свою работу или нет. Все силы ее уходят на войну с режиссером Мартыном. Он бездарный, тупой, ничего не понимает в искусстве, и рожа у него, как у вареного сома. Лика не может говорить о нем спокойно:
– Маргариточка, это не человек, а какой-то кошмар. Идет трактовая репетиция, а мой Мартын в прострации, как робот, у которого сели батареи.
Может быть, оттого, что она на него постоянно нападает, у меня к Мартыну заочная симпатия.
– Ты зарываешься, Лика. Из тебя слова вылетают, как осы. Он твой начальник, и ты, пожалуйста, обуздывай себя.
– «Начальник»! – Лика хохочет. – Он по профессии дачный муж. Я уверена, что по утрам он пьет гриб, знаете, такой, плавает в банке. А банка завязана марлей, чтобы гриб не вываливался, когда он его наливает.
– Квас он наливает, а не гриб.
– Ох, Маргарита! Сразу видно, что вы не человек искусства – вы все уточняете…
Я сижу перед телевизором, слушаю воспоминания военной летчицы, и вдруг в прихожей – звонок. Клава. Принесло же ее так не вовремя! Я ставлю рядом с собой стул, усаживаю Клаву и прикладываю палец к губам. Клава согласно кивает. На экране уже другой сюжет – демонстрация мод.
– Распутство, – говорит Клава, – учат людей распутству.
Я не отвечаю, Клава кряхтит, хмыкает и заключает:
– А потом удивляются, что у нас имеются бандиты. Да такая хоть и порядочного человека в грех введет.
Клава – мое наказание. Редкий день обходится без ее звонка или визита. Лика говорит: «Ваша подруга детства ходит сюда как на работу». Клаву в детстве я не знала, да и потом мы не дружили. «Подруга детства» – Лика всегда что-нибудь придумает…
В первый послевоенный год, когда я с сыновьями вернулась из эвакуации, Клава приютила нас в своей комнате. Это была даже не комната, а часть подвала разрушенного дома, с цементным полом и железной печкой, труба которой дымила прямо в ноги прохожим. Я считала тогда Клаву старухой, столько старушечьего тряпья было на ней намотано, а ей в тот год было тридцать четыре. Она поднималась рано, засыпала уголь в печку и садилась к столу, к чистым листам бумаги. Было что-то мистическое в ее занятии: черными, задубевшими пальцами Клава нарезала белую прозрачную бумагу, сыпала зернышки сахарина и сворачивала их в аптекарские пакетики. Мальчишки мои считали ее ненормальной. Она исчезала рано и появлялась поздно вечером. Весь день торговала сахарином на барахолке.
Мы прожили вместе около года. Потом нас расселили, и мы несколько лет не виделись. Встретились случайно на улице. Она сказала: «Маргарита Петровна, так загордились, что и не узнаете?» Даже когда она крикнула: «Клава я! Клава!» – я и тогда ее не узнала. Круглолицая, кареглазая женщина в красном нарядном платье была мне незнакома. Клава тормошила меня и смеялась счастливым смехом. Потом она потащила меня к себе. В просторной опрятной комнате над столом висела в раме увеличенная фотография мужчины в пилотке. Меня поразили его глаза: в них застыла такая отчаянная решительность, будто ему предстояло через секунду ринуться в бездну. Клава меня подвела к портрету, как к иконе:
– Я вас с ним познакомлю. Таких людей можно только во сне увидеть.
Они пришли вместе на следующий день. Клавин муж оказался удивительно похожим на свой портрет – за весь вечер не раскрыл рта, глядел перед собой таким же застывшим, решительным взглядом. Иногда этот взгляд останавливался на мне, и тогда Клава покашливала – ревновала.
В буфете у меня хранилась бутылка вина. Я поставила ее на стол. Решительный взгляд Клавиного мужа потеплел, но Клава тут же вернула ему прежнее выражение.
– Не пьет, – сказала Клава, – в рот ему будете лить – выплюнет. Теперь таких мужчин в музеях надо держать и за деньги показывать.
Клава не случайно привязалась ко мне: я единственная могла по достоинству оценить перемены в ее жизни. Лика знает ее всего лишь последних четыре года и этих перемен понимать не может. Когда Клава с мужем приходят ко мне, Лика ворчит на кухне: «Вы всеядная, Маргарита, вам лишь бы люди. Идите, идите, развлекайте свою подругу детства и ее истукана».
Передача «Для вас, женщины» заканчивается. Среди многих фамилий, бегущих по экрану, я вижу Ликину и говорю Клаве:
– Вот Ликина фамилия.
Клава пожимает плечами и морщит губы: дескать, ну и что?
Меня это обижает, Клава ко многому в жизни относится без почтения.
– Она талантливая, – объясняю я Клаве, – творческая личность. Такие люди многим со стороны кажутся странными.
Лицо у Клавы делается обиженным:
– Я ж ничего не говорю. Пусть будет личность. Я к вам пришла совсем по другому делу…
Сегодня суббота. В субботу Лика приходит с работы торжественная – впереди два свободных дня, воскресенье и понедельник. В воскресенье придет Никич, бывший Ликин однокурсник. Он большой, плотный, с рыжей шкиперской бородой. Глаза голубые, добрые, какие-то прощающие всем всё глаза. При встрече он целует мне руку, почтительно склоняя голову, и я каждый раз замечаю, что голова его пахнет апельсином и похожа на большой рыжий апельсин. Я не знаю его имени; Никич – это от фамилии Никитин. Он приходит, и Лика начинает метаться по квартире.
– Никич! Я никуда не пойду. Мне не в чем.
Никич сидит на кухне, вытянув ноги, смотрит на Лику и подмигивает мне:
– Что мне нравится в Лике, так это постоянство. Каждый раз одно и то же.
Лика приносит мне мешок со старыми чулками, улыбается своей жалобной, с сомкнутыми губами улыбкой, и я говорю Никичу:
– Ликино постоянство и мне известно. Все, как всегда, – надо искать пару без шва и приблизительно одного цвета.
Наше терпение Лика награждает спектаклем. Накручивает волосы на бигуди. Зажигает в духовке газ и садится на пол. Сушит голову.
– Не жестко? – спрашивает Никич.
Лика терпеливо сносит его вопросы.
Потом садится у зеркала и делает себе лицо. На это я не могу смотреть. Круглое, милое Ликино лицо превращается в желтую маску с двумя черными кляксами вместо глаз, с неживыми бело-розовыми губами.
– Ужас, – говорю я, – глаза как заплатки, а губы – будто ела зубную пасту.
Лика смеется: я ничего не понимаю в современных лицах.
Иногда мне хочется, чтобы там, куда они уходят с Никичем, ее крепко обидели. Пусть бы она вернулась оттуда несчастная, смыла эти дурацкие краски и никогда больше туда не ходила. Я как-то сказала ей об этом.
– Это у вас материнское, – объяснила она, – если бы у вас была дочь, вы бы заели ей жизнь. Из любви бы заели.
Вряд ли у меня к ней материнские чувства. У меня не болит по ней сердце, как по Косте с Владькой. Это что-то другое. Такие, как Лика, мне в жизни не встречались.
За окном вечер, в квартире тихо, и тут уж никак не увильнешь от воспоминаний. В такие часы я вытаскиваю старые письма, смотрю на фотографию мужа, – жил человек, и нет его, и никогда больше не будет. Лика как-то сказала: «Вся жизнь, если не строить иллюзий, – суета сует. В результате всех ждет одинокая старость, а потом и вообще ничего». Это был один из наших самых яростных споров.
– Старость – это прекрасное время, – доказывала я ей, – если человеку есть чем жить. Если он накопил к старости достаточно любви и щедрости.
– Ах, не смешите. – Лика не хотела щадить меня. – И вы, и ваша подруга детства, и все ваши друзья – старички-бодрячки. И от меня это не уйдет, и не старьте меня раньше времени.
Она ушла. Обидела и ушла. Всякий раз, когда она вот так уходит, моя обида незаметно перекочевывает на Костю и Владьку. Я сажусь за письмо и пишу Владьке: «Здравствуй, сын. Получила твое письмо. Рада, что у тебя все благополучно. Я тоже пока здорова, и у меня все хорошо…» Слезы застилают глаза. Я не могу простить Владьке, что мы живем далеко друг от друга и видимся редко. На Костю я не обижаюсь. Костя служит на флоте и принадлежит целиком только своему кораблю. Семья его в Ленинграде. И он видится с ней также редко, как и со мной.
Сегодня суббота. Лика сидит на кухне и вяжет свитер.
– Кому ты на этот раз его подаришь? – спрашиваю я.
– Никичу, – отвечает Лика, – это была не Валька. Это была просто девица, рядовая личность, товарищ по работе.
– Ты видела Никича?
Лика кивает головой: видела. Плечи ее вздрагивают, она опускает лицо в вязанье и хохочет.
– Знаете, на кого он похож? На носорога, который три дня пролежал в гробу.
– Ты ему об этом сказала?
– Зачем? Он должен сам догадываться.
Она морочит и меня, и Никича… Я наконец решаюсь:
– Лика, знаешь, о чем я думаю? Ты не любишь Никича.
Лика смотрит на меня с любопытством и молчит.
– Ты его не любишь, – говорю я более уверенно, – и это лишает смысла все ваши отношения.
– Первый раз слышу, что у любви есть смысл, – отвечает Лика, – любовь – это пожар, болезнь. Какой в этом во всем смысл…
– Не понимаю, – говорю я, – совсем тебя не понимаю, Лика.
Лика откладывает вязанье, смотрит в угол.
– Я хочу, чтобы он меня любил. Остальное не имеет значения.
– Имеет.
Лика качает головой: не надо больше об этом.
В воскресенье приходит Никич. Лика примеривает ему недовязанный свитер. Никич стоит растопырив руки и улыбается мне. Потом они уходят. Мне тоже хочется куда-нибудь уйти, но я остаюсь. Так всегда: только хлопнула за ней дверь, а я уже жду ее возвращения. Это началось не с Лики, много раньше. И это самое трудное, что выпало мне в жизни. Длинные вечерние ожидания. Мой погибший на войне муж был кадровым командиром. Все погибшие мужья в воспоминаниях своих жен были когда-то их лучшими друзьями. Мне тоже порой так кажется. Но этого не было. Мы любили друг друга, но жили слишком бурно – ссорились, мирились… Он был из казачьей донской семьи, крутого и категоричного нрава. Все женщины в его глазах были бабами, приданными природой в подчинение мужчинам. Я ждала его длинными вечерами, закутав кастрюлю с ужином в старое, солдатское одеяло. Ждала радостно и тревожно.
Потом в войну, вечерами, в голодном сибирском городе я ждала, что вдруг кто-то придет с вестью о муже. Раненый боец из госпиталя или почтальон с телеграммой. Ждала Костю из плавания. Потом, спустя много лет, ждала Владьку с институтских вечеров. Когда они оба отошли от меня, по вечерам я по-прежнему ждала. Это было даже не ожидание, а тоскливое предчувствие чего-то неотвратимого, возможно старости. В такие вечера я старалась думать о своей фабрике, куда утром пойду на работу, о срочных делах, которыми завтра будет заполнен день. Я любила свою работу. Она мне досталась не по диплому. Во втором послевоенном году выбрали председателем фабкома. А потом фабрика выросла, и эту должность сделали, как у нас говорили, «освобожденной». Так сложилось: до войны была женой командира, в войну кем только ни была – комендантом в общежитии, кассиром в театре, даже диктором на областном радио. А потом за паек и восемьсот хлебных граммов – вахтером на оборонном объекте.
А теперь у меня Лика. Соседка Лика. Сижу и жду. Как будто было мало ожиданий в моей жизни. Жду когда она вернется. Жду, что будет у них с Никичем.
Второй час ночи. Точно ли Никич провожает ее? Может быть, одна бредет сейчас по городу? Я говорю себе: «Ей двадцать шесть, и ей пора уже самой сидеть и кого-нибудь ждать». Я хочу разозлиться, у меня тяжелая голова и просто не хватает сил для таких ночных бдений. «Она эгоистка, она думает только о себе. А ты ложись спать, она может вообще не прийти». Я расстилаю постель и иду на кухню ставить чайник. Она вот-вот придет.
Это «вот-вот» я всегда чувствую. Чайник кипит, и я слышу, как в двери тихонько скребется ключ.
– Конечно, она не спит! – кричит с порога Лика, влетает на кухню и оглядывает ее, будто видит впервые, потом осторожно садится на табуретку, откидывает голову и говорит загадочным голосом:
– Ах, какой был вечер! Какой счастливый, необыкновенный вечер! Я еще вся в его тумане и музыке.
Я смотрю на нее недоверчиво, наливаю в чашки чай.
– Пей. У тебя всегда все необыкновенно.
– Только так! – Лика надменно поднимает бровь. – Что в этом плохого?
Ей хочется рассказать, как все было там, откуда она пришла, и она сердится, что я не проявляю любопытства.
– У хозяйки были прекрасные, средневековые волосы, – говорит нараспев Лика, – они спадали ей на спину и грудь. Когда один из гостей запел цыганскую песню, у нее на глазах заблистали слезы.
Я молчу. В Ликином голосе появляется мстительность.
– А Хозбачев был весь вечер в меня влюблен. Читал мне Есенина. Ах, как он читал! Как пьяный, влюбленный поэт.
Хозбачев – новая звезда в театре, в котором Лика когда-то работала.
– Хозбачев, – говорю я, – раньше таких фамилий у артистов не было.
– А теперь есть, – отвечает Лика, – теперь для всех девиц города Хозбачев – самая красивая фамилия.
У Лики вид победительницы, она не может скрыть счастливую улыбку, вспоминая Хозбачева.
– На столе стояли свечи, а между ними букетики ландышей. В тарелках – всего мало, но все самое изысканное. Воск оплывал со свечей, Хозбачев слепил из него черепаху и посадил мне на плечо.
– А что же Никич? – спрашиваю я осторожно.
– Никич тоже был прекрасен. Он молчал. Ему очень идет молчать. И знаете, что я увидела, – он лучше всех, значительней. Когда я смотрела на него, а потом на худенького Хозбачева, то понимала, что из Никича можно сделать пять таких Хозбачевых.
– И Никичу нравилось, что Хозбачев в тебя влюблен?
– Откуда я знаю. Они там все в меня повлюблялись. И я поняла – хорошо быть красивой, но лучше быть обаятельной.
У нее усталый вид и чулки на ногах разные – это незаметно, но я знаю, что разные. С вечеринок она иногда приносит завернутые в газету куски пирога и конфеты. Завтра утром она скажет: «Не смотрите на меня так печально. Не усложняйте».
Завтра утром – понедельник. Второй Ликин выходной день. Она поднимается поздно, приходит на кухню грустная, смотрит на меня виноватыми глазами.
– Не усложняйте, Маргариточка. Все образуется. Довяжу этот проклятый свитер, запишусь в Университет культуры, буду повышать свой уровень.
Мы не ссорились, но она ищет примирения.
– Маргарита Петровна, ведь я же не плохой человек.
– Ты хороший человек, Лика, – говорю я, – но живешь ты, по-моему, плохо.
– Я просто живу, – говорит Лика, – ведь мне ничего не надо. А если надо, то очень немного. Пусть другие добиваются, достигают, а я хочу просто жить. Почему это плохо?
– Потому что ты умная. Потому что маешься и задаешь такие вопросы. Значит, и сама чувствуешь: что-то не так.
– Я не маюсь. Просто сегодня такой день. Понедельник. Все люди куда-то побежали, что-то делают, а у меня – выходной, восьмой день недели.
Как-то она рассказала о своем детстве. Родилась в войну. Мать умерла в сорок четвертом. В детском доме жила до второго класса. Потом ее разыскала и забрала родственница – одинокая, больная женщина. С ней Лика прожила четыре года. Потом новый детский дом в большом городе, и слава первой ученицы, и золотая медаль к аттестату.
Я вижу эту девочку с чистым именем – Лида, строптивую и способную, с пятерками в дневнике – ни маме, ни папе – себе. Девочку из детского дома, пережившую потерю родных, и этим как бы осознавшую собственную временность. И может быть, сегодняшняя тяга к беззаботной жизни всего лишь восполнение недобранной в детстве радости? Не у всех детство совпадает с детством, а старость – со старостью.
– И ты собираешься так прожить всю свою жизнь?
– Как? – Ликин вопрос звучит вяло и отчужденно.
– Вот так, как говоришь, – просто.
К Лике возвращается ее надменный, независимый тон:
– Да. Вот так и проживу. У меня есть прожиточный минимум красоты, таланта и денег.
Утром пришло письмо от Кости.
«Мама, я знаю, что я не Владька, но, может быть, ты в виде исключения приедешь и ко мне?» У меня защемило сердце. Перед Костей у меня давнее чувство вины. Он был старшим сыном, а Владька младшим. И была война. Раз в месяц в детской диетической столовой, куда был прикреплен Владька, выдавали по талону двести граммов масла. Я жарила дрожжи на сковородке, делила их на две части и клала сверху кусочек масла Владьке, половину такого кусочка – Косте. Костя был большой, ему было десять лет. Потом ему было четырнадцать, уже два года не было войны. Я спорола пуговицы со своей старой вязаной кофты и сшила ему свитер; он ходил в нем в восьмом классе, со швом через всю спину. После восьмого пошел в мореходное училище и, как только стал зарабатывать деньги, присылал с припиской: «Купи что-нибудь себе. Не трать все на Владьку».
Я решила, что поеду к Косте. Три раза я была у него в Ленинграде и никогда в том городе, где он живет без семьи, один; никогда не видела его корабля и вообще никогда не видела военного корабля.
Я стала думать, как приеду к нему, какой обед ему приготовлю. Он приведет своих товарищей, рюмки наполнятся, и Костя будет глядеть на меня, как в детстве, серьезно и застенчиво. Наверное, я всплакну, и никто не будет знать истинной причины слез – моей старой вины перед первым, с малых лет взрослым сыном.
Я уже села за письмо, как вдруг в прихожую ворвался звонок. Нескончаемо длинный. Кто-то нажал пальцем кнопку и не собирался ее отпускать.
– Кто там? – спросила я громко.
Звонок оборвался, и послышался жалобный Ликин голос:
– Это я.
Я открыла.
– Что-то новенькое. Раньше у тебя были ключи.
Лика ничего не ответила, прошла в свою комнату, дверь оставила открытой, и я увидела, как она, в плаще, с сумкой в руках, стоит посреди комнаты.
– Что случилось?
Лика бросила сумку на тахту, сняла туфли и пошла в чулках на кухню. Села за стол, попыталась улыбнуться, но улыбки не получилось. Ее вид напугал меня. Я никогда не видела Лику плачущей.







