Текст книги "Как было — не будет"
Автор книги: Римма Коваленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Обедали торжественно. Новый зять открыл шампанское, разлил по чашкам, поднялся и произнес тост:
– За вас, Стефания Андреевна. За ваш героический труд. – Он опустил глаза, закончил, смущаясь: – За то, что Юльку такую хорошую родили и вырастили.
Утром молодые засобирались на центральную усадьбу. Юлька надела свой школьный лыжный костюм. Стефания вынесла им лыжи на крыльцо. Стояла с непокрытой головой, глядела, как они прилаживают крепления.
– Когда вернетесь? – робко спросила она у Юльки.
– К вечеру.
Юлька впереди, новый зять Гена за ней; легко и ловко побежали они. Заблестела, заискрилась на солнце под их следом старая лыжня, и мелкий редкий снег, кружащий в порывах ветра, не сразу погасил ее алмазное сияние.

АЛЬКИНО СВИДАНИЕ
Альке девятнадцать лет. Она работает в секции головных уборов и второй год учится на подготовительных курсах. Мечтает поступить в педагогический институт. В промтоварном магазине об этом знают и дают Альке советы: «Выходи замуж, пока есть возможность. В педагогическом засохнешь и пропадешь».
А какая уж там возможность? Приличные молодые ребята покупают головные уборы серьезно, в разговоры не вдаются, а те, что значительно глядят на нее из-под новых козырьков, развязно спрашивая: «Девушка, я вам нравлюсь?» – Альке неинтересны. Первое время она ждала, что не сегодня-завтра в конце рабочего дня войдет высокий парень в свитере крупной вязки, примерит одну, вторую, третью кепку… Улыбнется застенчиво, собираясь уходить, тут-то она скажет: «Приходите в конце месяца». Он спросит: «Почему в конце месяца?» Алька объяснит, что в конце месяца, когда подгоняется план, бывают хорошие товары. До конца месяца – вечность, но парень все равно будет приходить каждый день. Пригласит в кино – она откажется: мол, занятия на подготовительных курсах. Его и это не остановит. Он узнает ее адрес и в воскресенье встретит у дома. Они пойдут пешком, пересекут город, выйдут к реке…
Но парень в свитере крупной вязки не приходил, и Алька перестала его ждать. После работы она поджидала Наташу из секции дамского трикотажа и вместе с ней шла домой. Альке с ней было интересно. У Наташи был жених. Родители жениха ненавидели Наташу, писали в горторг, что она «преследует их сына и намеревается сломать ему жизнь». Наташа каждый вечер ругала родителей жениха, а про него самого говорила:
– Он тоже, я тебе скажу, не сахар. Ревнивый, как Отелло, и без юмора.
Алька спрашивала:
– Но ты ведь замуж за него собралась?
Наташа грустнела и смотрела в сторону.
– А где лучше возьмешь? Они только в кино да в книжках хорошие.
От таких разговоров Альке становилось холодно. Наташу она считала красавицей. Когда она шла с ней, парни глядели на Наташу, и пожилые женщины тоже глядели. Алька, ловя эти взгляды, опускала голову и говорила себе: «С завтрашнего дня сажусь на диету, покупаю крупные бигуди и начинаю следить за собой». Дома она зажигала в коридоре свет и смотрелась в длинное зеркало, висевшее между дверями. В зеркале она видела девчонку в клетчатом пальто, с румяными щеками и дурацким помпоном на берете.
– Аленька?! – Это соседка Зинаида. Она всегда ласкова с Алькой, всегда радуется ее приходу. – Алечка, хочешь блинов? Напекла, а есть некому.
Алька снимает пальто, заглядывает в комнату – отец спит, ему в ночную смену, спрашивает Зинаиду:
– А мама где?
Зинаида осуждающе машет рукой:
– Где ей быть? Вызвали. Такой характер: телефон еще звонит, а она уже платок завязывает.
Мать работает операционной сестрой. Алька любит, когда маму вечером вызывают в больницу. Можно вдоволь наговориться с Зинаидой. Отец спит, а если и не спит, то все равно не вмешивается.
– Зинаида, – говорит Алька, разрезая блин на четыре части и поливая его сметаной, – ты меня уродуешь. От блинов знаешь как толстеют.
– И толстей себе на здоровье, – радостно отвечает Зинаида, – молодое тело должно быть как яблоко. А уж к тридцати хороша субтильность.
– Теперь толстые не в моде. Везет же некоторым! Едят что хотят, а не толстеют.
– Это злые, – объясняет Зинаида. – У них все от злости сгорает.
– А ты молодой толстая была?
– В меру. Как ты. И тоже своей красоты не сознавала.
– Ты уж скажешь, Зинаида! Какая там красота!
– Ну да, – отмахивается Зинаида, – тебя послушаешь, так только то и красиво, что у твоей Наташи. А вся красота ее временная. А твоя, что бутон, с годами будет распускаться и цвести.
Алька хохочет и спрашивает весело:
– Почему же у Наташи жених, а у меня нет?
Зинаида тоже смеется.
– А он ее бросит. Это пока родители держат, он к ней рвется. А скажут они ему: «Женись», – он бегом от нее.
Очень легко Альке с Зинаидой.
– Зинаида, а где мой жених?
Зинаида ладонью вытирает губы, будто снимает улыбку, и говорит серьезно:
– Твоего подождать пока надо. Он небось сейчас сидит и тоже пытает: «Где моя невеста?»
– Он будет ждать, я буду ждать. Так всю жизнь и прождем. Искать надо, идти друг другу навстречу, тогда, может, и встретимся.
– Нет, – отвечает Зинаида, – тогда-то и разминетесь. Ждать надо.
Алька задумывается. Зинаида с улыбкой смотрит на нее, потом отводит взгляд и говорит так, будто видит перед собою кого-то третьего:
– Молодая. Сразу видно, что молодая. Кто пожил на свете, хочет, чтобы его любили, а молодые сами хотят любить.
На подготовительных курсах Алька слушает лекции, которые читают профессора. Алька слушает маленького, юркого профессора, который не умеет стоять на месте – бегает от двери к кафедре, и думает: «А как вот такой, интересно, женился?» Профессор говорит: «Не советую классические формулировки отождествлять с пилюлями. Глотание – процесс потребительский. Каждый, кто не учит, а изучает литературу, должен вырабатывать собственную концепцию. Поэтому предлагаю вам самим ответить на вопрос: действительно ли «Евгений Онегин» является энциклопедией русской жизни того времени?» Алька понимает, что говорит профессор, торопясь записывает названия книг, и сердце ее волнуется от предчувствия открытия: «Конечно же «Евгений Онегин» не энциклопедия русской жизни. Это энциклопедия дворянской жизни». Щеки ее розовеют, она смотрит на снующего от двери к кафедре профессора и чувствует себя его сообщницей. Но профессор этого не замечает, звонок прерывает его на полуслове, он останавливается, подносит руку с часами к глазам и качает головой.
В аудитории сразу становится шумно. Алька сидит на своем месте, ждет, когда схлынет народ, потом не спеша поднимается и идет к двери. У студентов перерыв. Они стоят у стен, курят, смеются и провожают глазами толпу «подготовишек», которая движется к вешалке. Алька идет как сквозь строй.
На улице холодно. Асфальт устлан желтыми листьями. Алька ступает по листьям, поднимает плечи и подбородком чувствует верхнюю пуговицу пальто. На трамвайной остановке Алька, взглянув на длинный хвост очереди, решает идти пешком. Но тут подходит трамвай, очередь рассыпается, Альку затягивает водоворот и поднимает на подножку. Парень с выбившимся из-под пальто шарфом толкает ее плечом вперед, и тотчас за ним закрывается дверь.
– Влезли, – говорит парень над Алькиным ухом. – Вам где выходить?
Алька понимает, что вопрос этот не праздный: если ей выходить скоро, парень будет протискиваться дальше, уступая ей место.
– Мне до Парковой, – отвечает она.
– Мне тоже, – говорит парень.
Альке хочется посмотреть ему в лицо. Уж очень хорош у него голос. Через две остановки в трамвае становится свободно, и Алька видит его лицо. Ничего особенного, но симпатичный: брови смешные – уголочками, как у клоуна. А губы серьезные.
И он на нее посмотрел. Алька вся сжалась от его взгляда. А потом всю дорогу сидела, боясь шевельнуться. Вышла из трамвая, ни на кого не глядя.
– Девушка, куда вы так торопитесь?
У Альки перехватило дыхание и заколотилось сердце.
– Домой тороплюсь.
– К мужу?
– К какому там мужу!
– Ну, тогда не стоит бежать.
Алька останавливается. Разговор ей не нравится.
– Вы со всеми так знакомитесь?
– Как?
– Вот как со мной.
– Со всеми!
Парень смотрит ей в лицо и улыбается. Алька поднимает бровь, она умеет поднимать левую бровь, и говорит:
– Ну и глупо.
– Что глупо?
– Глупо так бездарно знакомиться.
– А как надо?
Алька теряется. Парень нахально смотрит ей в лицо, поднятая левая бровь на него не действует.
– Нет, вы уж объясните мне, как надо знакомиться.
– Не на улице, – Алька ничего больше придумать не может.
– Ах, не на улице, – говорит он, – тогда где же?
Алька начинает злиться на него:
– Откуда я знаю?
– Вы не знаете, я не знаю, как же тогда быть?
Алька молчит.
– Как вас зовут? – спрашивает он.
– Алевтина.
– А меня Виктор.
Алька боится, что он будет называть ее Алевтиной, и еще раз говорит:
– А меня Аля.
В темноте падают редкие пушинки. Первый снег.
– Вот и зима, – говорит Виктор, – вы любите зиму?
– Люблю, – отвечает Алька, – и зиму, и лето, и весну, и осень – все люблю.
– Это правильно, – говорит Виктор, – а вот я люблю лето.
– А еще что вы любите?
– Много еще кой-чего.
– А кто ваш любимый герой?
Алька понимает, что про героя сказала зря, но назад не воротишь.
– Ну, например, у некоторых мальчишек герой Печорин, – объясняет она.
– У мальчишек… Я уже три года работаю.
– А я второй, – говорит Алька, – летом опять буду в институт сдавать.
– В какой?
– В педагогический.
– Сдадите, – говорит он, – позанимаетесь и сдадите. А у вас есть любимый герой?
– Нет. Я про Онегина сейчас думаю. В школе не думала, а сейчас думаю. У нас на подготовительных литературу профессор преподает.
– Ну и как вы про Онегина думаете?
– Белинский считает, что он страдал. Я этого не понимаю. Молодой, богатый, красивый, безделье его заело. Я не верю, что виновата эпоха. Просто он был равнодушный к людям.
Они идут какое-то время молча. Потом Виктор говорит:
– Давайте встретимся.
Алька поворачивает к нему голову и серьезно спрашивает:
– А зачем?
– Ну просто так встретимся, поговорим об Онегине. В субботу, в половине восьмого? А?
– Ладно, – соглашается Алька, – давайте встретимся.
Виктор достает блокнот, записывает ее телефон и говорит на прощанье:
– А в институт вы точно поступите.
Дома Алька никому ничего не говорит. Молча ест на кухне. Молча проходит мимо Зинаиды в комнату. Мать спрашивает:
– Ты что такая?
– Устала, – отвечает Алька.
Мать смотрит на нее с обидой. Алька знает этот взгляд, за ним последует вздох. И сердитый голос, в котором жалость и досада: «Заколдованный он, что ли, этот институт. В школе хорошо шла, занималась, не бегала… Может, учителей нанять?» Альке нож в сердце эти слова. Но на этот раз мать говорит:
– На заводе у отца школа открывается. Бухгалтерская. Год учиться.
– Мама! – Алька смотрит ей прямо в глаза, если мать продолжит, она скажет: «Что ты от меня хочешь? Я работаю, приношу девяносто рублей. Оставь меня в покое». Но мать не продолжает, и Алька садится к телевизору. Женщина в черном длинном платье поет у рояля: «Зачем тебя я, милый мой, узнала? Зачем ты мне ответил на любовь?..» Алька зажмуривается и видит Виктора. Шарф у него выбился из-под пальто, брови уголочками. «Давайте встретимся». – «Мы ведь уже встретились, – Алька смотрит на него веселыми глазами, – давайте лучше не расставаться». – «А разве так можно?» – Он растерян, боится, что она уйдет. «Можно! – говорит Алька. – Давайте вашу руку, и пойдем, пойдем…» И они идут, идут. Полы их пальто развеваются, щеки горят, незаметно ноги отрываются от земли, и они летят. Над заводской трубой Алька толкает Виктора плечом, мол, пора сворачивать, и слышит голос отца:
– Алюша, поднимайся и ложись-ка спать по-человечески.
На рассвете Алька позвонила Наташе из автомата:
– Наташка, приходи пораньше, есть новости.
– Какие еще новости? – Голос у Наташи сонный: звонок разбудил ее.
– Умрешь, какие новости. Невероятные.
Наташа оживает:
– С кем-нибудь познакомилась?
– Вот именно.
Наташа бросает трубку, и через час девчонки встречаются у дверей магазина. Ходят по тротуару взад-вперед и говорят, перебивая друг друга.
– Алька, ты должна себя продумать. Я тебе дам жидкую пудру восточного тона.
– В этом пальто все пропадет. Видишь, какое пальто? – отчаивается Алька.
– Пальто тоже можно продумать. Я тебе дам мохеровый шарф. Повяжись вот так – закроешь воротник. А в кафе снимешь пальто и набросишь шарф на плечи.
– В каком кафе?
– Ты что – дура? – вскипает Наташа. – Он пригласит тебя в кафе. В кино с ним ходить не смей. В кино ходят знаешь кто? Влюбленные пятиклассники и пенсионеры. Ты должна с первой минуты правильно поставить себя.
Алька думает о встрече, и сердце ее тарахтит, как перед экзаменом. Она думает о встрече весь день, и заведующая секцией делает ей замечание:
– Фролова, где вы витаете?
Алька вздрагивает и видит перед собой длинного парня с длинным, сосредоточенным лицом, который через прилавок пытается достать с полки шапку. Алька подает ему «пирожок» из серого каракуля, и парень неуверенно кладет его себе на голову.
– Вам бы лучше с козырьком или шляпу, – говорит она.
Парень двумя пальцами снимает «пирожок» и жалобно говорит Альке:
– Меховую бы с козырьком.
– Приходите в конце месяца, – шепотом говорит она ему, – в конце месяца бывают приличные шапки.
Она не замечает, что дарит ему фразу, которую приготовила парню в свитере крупной вязки. Парень в свитере может не приходить, и этот может не приходить в конце месяца. Никто из них Альке не нужен. Но парень нахлобучивает на голову свою выгоревшую кепку и говорит:
– Я приду. В конце месяца. Вы меня только не забудьте.
Алька поднимает левую бровь и милостиво улыбается:
– Постараюсь.
В субботу она идет к Наташе. Та встречает ее и прямо у порога, не теряя времени, начинает давать советы:
– Только ты, пожалуйста, все запоминай. Что он скажет, как посмотрит. Я потом тебе растолкую его истинные намерения.
Альке жутко. Она сидит перед зеркалом, смотрит на себя и Наташу, которая вертится вокруг нее с щипцами для завивки, и ничто возвышенное не идет ей в голову.
– Наташа, – говорит она, – а что мне говорить? О чем говорят на свиданиях?
– Здрасте! – Наташа плюет на раскаленные щипцы, и те тоже возмущаются. – Ничего тебе говорить не надо. Пусть он расшибается. А ты просто реагируй. «Вы в этом уверены?», «Это я уже слыхала». Гляди на него загадочно, и на первый раз хватит.
Наташа накладывает на Алькино лицо восточный тон, рисует на веках черные полоски и прыскает духами «Черный нарцисс».
– Ты добрая, Наташа, – говорит Алька, – ты очень дружеская!
Улицу Алька не видит. Люди, машины, дома – всего этого нет, есть только Алька в розовом пушистом шарфе и зыбкие пятна света от уличных фонарей на асфальте. Она идет быстро, но это не ноги несут ее, это как во сне – сейчас что-то поднимет ее над землей, и она полетит. Стрелки на уличных часах показывают двадцать минут восьмого. Алька пересекает площадь и направляется к стеклянному зданию аэрофлота. Летом широкое крыльцо аэрофлота – место свиданий всего города. В этот же морозный вечер на крыльце только Алька и узкоплечий солдатик в ушанке из искусственной цигейки. Солдат греется – прыгает и размахивает руками. Алька поднимается наверх и видит, как бегут троллейбусы по площади, как солдат сбегает со ступенек и прикуривает у прохожего. Потом он снова возвращается на свое место, курит, бьет сапогом о сапог.
Десять минут девятого. Алька не заметила, как исчез солдат. Один ушел или та пришла, которую он ждал… Виктор не пришел. «Жди ровно пять минут, – сказала Наташа, потом отойди, спрячься и наблюдай еще минут пятнадцать. Если появится – не подходи. Просто удостоверься, что приходил». Алька ждет уже сорок минут.
Напротив аэрофлота закусочная. Алька сбегает с крыльца, заходит в закусочную, берет стакан чаю, пирожок и садится к окну. В закусочной тепло, Алькины замерзшие щеки отходят и заливаются румянцем, она пьет чай медленно, поглядывая на пустынное крыльцо аэрофлота. И вдруг внезапная мысль обжигает ее: на крыльце никого нет! Он увидит издали, что ее нет на крыльце, повернется и уйдет.
Возвращается на крыльцо и стоит. Два парня проходят мимо крыльца и свистят ей. Женщина в платке спрашивает: «Доченька, где остановка второго троллейбуса?» А его все нет. Надо и ей уходить. Наташка ждет ее звонка. Она не будет звонить. Завтра на работе скажет: «Встретились. Были в кафе. Ничего в нем нет интересного. Обыкновенная серость».
А вдруг с ним что-нибудь случилось? Случаются же с людьми несчастья. Если с ним ничего не случилось и они когда-нибудь встретятся, она посмотрит ему прямо в глаза и спросит: «Вы живы?»
Пошел снег, как два дня назад, когда они вышли из трамвая. «А я вот люблю лето». «Ну и правильно, – думает Алька, – лето лучше зимы. Летом тепло».
…Алька смотрит на часы – половина одиннадцатого. Потом смотрит вниз и видит Виктора. Он стоит у начала лестницы и смотрит на нее. Потом кричит:
– Аля, это ты?
Она спускается к нему. Лицо утонуло в шарфе, видны только глаза.
– Ты замерзла?
– Замерзла, – говорит она, и зубы ее начинают стучать.
– Пойдем куда-нибудь, – говорит он, – мы еще успеем на последний сеанс. Или хочешь в кафе?
– Я домой пойду, – отвечает Алька, – очень холодно!
Они идут и молчат. Алька спрашивает:
– А почему ты не пришел?
Он не отвечает, спрашивает сам:
– Почему ты так долго ждала? Ты знала, что я приду?
– Нет, – говорит Алька, – просто ждала. А ты не мог?
– Я мог, – говорит Виктор, – только я забыл. А потом вдруг вспомнил… В девять часов вспомнил, что сегодня суббота.
– Вот видишь, ты сам не знал, что придешь, откуда же я могла это знать?
– Знаешь что, – говорит он ей, – давай будем считать, что этого свидания не было?
– Нет, – отвечает ему Алька, – было. Ты же пришел.
Другой был бы у них разговор, если бы он пришел вовремя. И не было бы никакого разговора, если бы он не пришел или она ушла. Но он пришел, и она дождалась. И теперь они идут по улице, падает хлопьями ноябрьский снег, и городские фонари освещают белую дорогу – дорогу Алькиного первого свидания.

СЕРАФИМА
Волосы у нее прямые и седые, лицо молодое.
– Серафима, – говорю я ей, – давай я из тебя за два часа красавицу сделаю.
– А зачем?
– Красивая будешь – кто-нибудь влюбится. Сначала влюбится, а потом женится.
Серафима смотрит на меня без улыбки: дескать, дура ты, дура, и разговоры твои неумные.
В доме у нее тихо. Кругом прибрано, чистенько. На кухне половики в полоску, тканные еще в деревне, когда Серафима была молодая.
– Скучно тебе, Серафима?
– Еще не заскучала. Еще пока отдыхаю.
– А потом?
– Потом видно будет.
Она не знает, что с ней будет потом. Бросила на седьмом десятке мужа Анатолия, уехала от него в другой город и вот отдыхает.
– Неужели сердце не болит, как он там у тебя, старичок, один-одинешенек?
– Алкоголик, – отвечает Серафима, и в глазах ее ни жалости, ни тоски. Серые, высветленные годами глаза глядят спокойно, – алкоголик один не бывает. Ему компания – водка.
– Зальется и умрет. Хоронить поедешь?
– Не знаю, – говорит Серафима, – может, и поеду. Только я его уже давно похоронила.
Мне бы почаще к ней приходить, но не получается. Дом Серафимы на окраине города, тропка ведет через овраг, по которому бегают бездомные собаки. Идешь вечером в темноте, и душа в пятках.
Прихожу к ней в субботу с ночевкой, достаю письмо от мамы, которое она писала под диктовку бабушки, родной сестры Серафимы.
– Письмо тебе опять.
Серафима машет рукой: положи куда-нибудь, потом прочитаю.
– Ты, как затворница, от всех отшилась, и никто тебя не интересует. А вдруг в письме что-нибудь такое…
– Ничего там такого. Садись, про себя расскажи.
Меня Серафима любит. Я ей досталась первым послевоенным летом. «Война кончилась, победу объявили, и тут тебя вскорости в пеленках везут». Первые мои воспоминания – длинная, в сборку юбка Серафимы, над которой вдруг исчезает верхняя половина туловища. Стоит посреди огорода Серафимина юбка с двумя босыми ступнями на земле. «Симбуля! – воплю я в ужасе, – Симбуля, где ты?»
Серафима распрямляется – вновь над юбкой возникает ее спина, руки и голова: «Ну, чего кричишь? Иди травку порви молоденькими ручками». Она всегда так говорила: «Ну, беги молоденькими ножками», «Ну-ка, молодым глазком вдень мне нитку в иголку».
Я рассказываю Серафиме о редакционных делах, она слушает внимательно, в светлых глазах загорается любопытство, мелькает усмешка.
– Объясни, – выспрашивает меня она, – значит, человек напишет статейку и ее потом все читают?
– Все не все, а многие читают.
– А потом что?
– Прочитают, ума наберутся и живут потом лучше.
Серафима улыбнулась, покачала головой.
– Выходит, у вас там самые умные собрались. Знают за всех, как кому жить. Откуда знают?
Своими вопросами она загоняет меня в тупик. Я объясняю ей терпеливо, не спеша, как ребенку. Серафима это чувствует и обижается.
– Я твои статейки все читаю, – говорит она и поджимает губы, мол, спорь не спорь, а ума они мне не прибавили.
– «Читала»! Они же не для тебя написаны. Газета молодежная, а ты разве молодежь?
– Я не молодежь, – соглашается Серафима, – но такой же человек, как и молодежь. Все – люди.
Иногда она говорит:
– Про всех пишут. Одна тройню родила, так тоже написали. А ты бы взяла и про меня написала.
– Как ты семью свою раскидала?
– И про это можно. Прочитают, как ты говоришь, ума наберутся. А можно и про другое.
– Как в войну партизанила?
– Про это тебе не написать. Ты об этом сама по писаному знаешь. Ты напиши, как я тебя растила, как родители тебя бросили, а потом ботиночки красные прислали, а я их на базар отнесла, а деньги Макару отдала, чтобы крышу соломой покрыл.
– Думаешь, это кому-нибудь интересно?
– Полезно, – убежденно говорит Серафима, – молодежь, она кто? Она – молодое-зеленое. В загс бегут, детей рожают, куда-нибудь их засунут в ясли или в деревню – и рады. А зачем рожать, если нету ответственности: если родил, самому и выращивать надо. Ребенка с матерью две пуповины связывают, одна при рождении рвется, а другая покрепче – от сердца к сердцу до самой смерти тянется…
Иногда я приношу к ней письма, которые приходят в редакцию. Вопросы в них каверзные, задают такие почему-то только девчата.
– «Дорогая редакция, что мне с собой делать: сплю утром не то что будильник – пушка не разбудит? На работу опаздываю, уже выговор заработала».
– Серафима, почему она так спит?
– Беззаботная. Кабы на поезд надо было – не проспала бы. А работа у нее не поезд, выговор схлопочет, а деньги не пропадут.
– «Дорогая редакция, дай совет, как мне жить дальше. Полюбила я женатого человека, день и ночь о нем думаю. Хотела письмо ему написать или по телефону признаться, но смелости не хватает».
– Серафима, что мне ей написать, какой совет дать?
– Какой тут совет… В таких случаях каждый за себя знать должен.
– А она не знает.
– И знать не будет. Напиши: полюбила и люби. Любовь из кармана не достанешь и в сторонку не выбросишь. Люби, вздыхай, помирай, а женатому своему вида не показывай.
– Меня с работы выгонят, если я ей так напишу.
– Кто же про то знать будет?
– Копия письма останется, второй экземпляр хранится в отделе писем.
– Не надо хранить. Две девки про любовь поговорили, и не надо никаких экземпляров.
На планерке я говорю об этом редактору:
– По-моему, не обязательно каждое письмо печатать в двух экземплярах. Есть такие письма, которые должны быть написаны от руки, а на карточке можно сделать пометку – «отвечено лично».
– Опять вы со своими фантазиями, Савельева, – морщится редактор, – будет проверка, и как мы узнаем, что вы там понаписали в «отвечено лично»… – Он глядит на меня черными пронзительными глазами и, как закоренелой двоечнице, которой ничего не объяснишь, а можно только вдолбить, тягостным голосом произносит: – Запомните, Савельева, письмо из редакции – это документ.
– …государственной важности, – шепчет мне сидящий рядом Генка, – тупица ты, Савельева, но мила.
Генка в меня влюблен. Может быть, это и не так, но я считаю, что влюблен, и это помогает мне жить. Наши столы в отделе стоят напротив. Когда Генка курит, повернувшись к окну, я поглядываю на него и говорю себе: «Он сейчас думает обо мне. И возможно, даже страдает». На планерках он смешит меня: «Савельева, ты щеки свеклой красишь?» Я хихикаю, щеки у меня розовые сами по себе. Редактор глядит на меня укоризненно, мой смех в его глазах – признак все той же тупости. Как ему объяснить, что смешат меня не Генкины слова, просто радостно, что Генка разглядывает мое лицо, радостно и смешно. «Савельева, когда ты смеешься, у тебя профиль как у деформированной брюквы». У меня готов ответ Генке: «Откуда такие познания в овощах?», но сказать ни слова не могу – смеюсь… Взгляд редактора становится отчаянным. Под таким взглядом ждешь, что он рявкнет что-нибудь оглушительное, но нет – вздыхает и говорит тихо:
– Подождем, товарищи.
Все ждут. Я с пылающим от смеха лицом покидаю кабинет редактора. В приемной машинистка Наташа отрывается от машинки и глядит на меня круглыми от удивления глазами. Желтые в густых черных ресничках изумленные глаза. Тонкие прекрасные руки.
– Ты красавица, Наташа, – говорю я ей, – редкостная красавица.
Лицо Наташи вспыхивает румянцем.
– Вас удалили?
– Зачем такое серьезное слово «удалили»? Надо называть все своими именами. Нет, меня не выгнали. Я сама ушла.
Наташа отводит от меня изумленный взор и задумывается, она не может думать обо мне плохо: о человеке, который назвал тебя красавицей, невозможно думать плохо. Я выхожу в коридор. «Смейся, – говорю я себе, – хохочи от души. Это же так смешно – смеющаяся идиотка с профилем деформированной брюквы». Но смеха нет и радости нет. И злости на Генку тоже нет, хотя виноват во всем он. Сейчас вернется в отдел, скажет мимоходом: «Савельева, это был последний всплеск твоего интеллекта», и тут же напустит на себя серьезность, мол, а сейчас протри глаза и вспомни, кто ты и кто я. Он – заведующий отделом, мне надо об этом напомнить, чтобы не зарывалась и держала дистанцию. Иногда он напоминает и о том, что попала я в редакцию только благодаря его глупости и он не уверен, получится ли из меня когда-нибудь настоящий журналист.
– Генка, – говорю я, когда возникает такой разговор, – что из меня получится – поживем-увидим, а из тебя уже получился симпатичный нытик.
Иногда я и сама вспоминаю про Генкину глупость. До нее все в моей жизни было ясно и понятно: диплом культпросветшколы, Дворец культуры, и я – новенькая заведующая детским сектором. Комнаты с табличками на дверях: «Студия хореографии», «Школа вокала», «Театр чтеца-декламатора». Ошалеть можно было от этих великосветских табличек. Прихожу на репетицию в студию хореографии. Длинноногие девочки в белых балахончиках танцуют гавот.
– Что они все такие тощие? – спрашиваю после занятий руководительницу студии.
– Специальный отбор. Хореография – это искусство, которое требует определенных физических данных.
И так за каждой дверью – дети по специальному отбору. Выступаю на собрании сектора:
– А что же делать детям без данных? Собак гонять? Длинные ноги танцуют гавот, а короткие гоняются за собаками.
Большой поднялся шум.
– Какие собаки?! Почему собаки?!
Я им тогда ничего не могла вразумительно объяснить, потом всю ночь думала и писала. Получилась статья.
Генка, Генка, если бы знать, действительно ли в твоем письме была глупость? «Уважаемая товарищ Савельева! Прошу Вас прийти в редакцию во вторник во второй половине дня. С приветом Г. Миронов». Я цитирую это письмо, когда Генка нападает на меня. «Как я тебя сразу не раскусила, ведь чистосердечно же признался, что «с приветом».
Планерка окончилась. Генка входит в отдел хмурый, не глядя на меня, садится за стол.
– Больше не буду, – говорю я ему, – ты что, оглох?
Он молчит, я тоже могу молчать сколько угодно, но только не тогда, когда назревает ссора.
– Генка, – говорю я ему заискивающим голосом, – давай вечером пойдем к моей бабке Серафиме. Это далеко, ну и что?
– Иди к редактору, – отвечает Генка, – поедешь в командировку.
Редактор смотрит на меня черными жгучими глазами, говорит усталым голосом:
– У вас есть литературные способности, Савельева, есть неожиданный, эффектный подход к теме, но не хватает глубины.
– Не хватает, – соглашаюсь я с ним, – глубину не сочинишь. Глубина – это мудрость.
Черные глаза редактора теплеют и вдруг вспыхивают таким светом, что я пугаюсь, вот так, наверное, они горели, когда он кому-то говорил: «Я люблю вас».
– Мудрость – дело наживное, стало быть, и глубина будет. Вы старайтесь, Савельева, и ведите себя… посерьезней.
Потом он берет со стола письмо. Читает его вслух. Я слушаю и чувствую, как в душе моей растет нежность к этому черноглазому немолодому человеку.
После работы мы с Генкой идет к Серафиме. Сначала идем к трамвайной остановке, пересекаем в душном переполненном вагоне город, потом шагаем по окраинным улочкам, по тропке через овраг.
– Генка, – спрашиваю я, – как бы ты жил, если бы у тебя было много-много денег?
– Не знаю, – отвечает Генка, – не думал об этом. Во всяком случае, жил бы получше, чем сейчас.
– Как получше?
– Отстань, – сердится Генка.
Серафима сидит на лавочке у ворот. Первая протягивает Генке руку. Знакомится. Пропускает его вперед, а мне понимающе улыбается: привела. От гостей она отвыкла, на лице беспокойство, снует по кухне, вызывает меня в сени.
– Может, сбегать?
– Куда?
– Ну, это… за маленькой.
– Обойдется. Не суетись. Чайник поставь и не беспокойся.
Разговор не получается. Генка разглядывает комнату, и я тоже разглядываю, как мне кажется, его глазами. Уютный мещанский дом: ковер на стене, комод, вязаные салфетки.
– Этот дом – целая история, – шепчу я Генке, – в нем жила ее старинная подруга. Перед смертью составила завещание и отписала все, что у нее было, Серафиме.
Генка пожимает плечами: бывает же такое. Серафима накрывает на стол, ворчит на меня, что не предупредила о госте, извиняется перед Генкой. Извиняется зря: на сковороде горка блинов, в блюдечке конфеты – ждала меня.
– Вот это моя Серафима, – говорю я Генке, когда мы трое усаживаемся за столом, – очень вредный и мудрый человек.
– То ли похвалила, то ли обругала, – смущается Серафима, а сама зорко поглядывает на Генку.
– Это у нее такой стиль, – объясняет Генка, – стиль кнута и пряника, чтоб любили и боялись.
Серафиме это не нравится. Генка безуспешно пытается обрести в ней союзника.
– Ешьте, – говорит она ему, – на работе, поди, наговорились друг про друга, а тут ешьте.
Потом мы рассматриваем альбом с фотографиями, я показываю Генке свои детские карточки. Серафима оставляет нас одних, моет на кухне посуду. Генка смотрит на часы, и меня охватывает досада: зачем я его сюда притащила? Досадую на Серафиму: не понравился ей Генка. Я провожаю его за ворота, сажусь на лавочку и смотрю ему вслед: темнота сразу проглотила его высокую тощую фигуру, сейчас за поворотом он спустится в овраг, вздрогнет от воя бездомной собаки и навеки проклянет меня. Никогда больше не будет разглядывать мое лицо, курить и думать обо мне, глядя в окно.







