412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Римма Коваленко » Как было — не будет » Текст книги (страница 12)
Как было — не будет
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 01:32

Текст книги "Как было — не будет"


Автор книги: Римма Коваленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

– Говори сейчас же!

Лика подняла на меня мокрые глаза, голос был хриплым, чужим:

– С чего это вы взяли, что у меня может что-нибудь случиться?

Она храбрилась. Но это у нее плохо получалось: сомкнутые губы дрожали, лицо было загнанное.

– Лика, плюнь на все. Не усложняй.

Я говорила ее словами, мне было невмоготу видеть ее несчастной. Кто-то ее крепко обидел. Когда-то я хотела, чтобы такое случилось. Мне представлялось, что придет она злая, прозревшая, смоет свои дурацкие краски и начнет новую жизнь. Но она пришла жалкая, потерянная, сидела на кухне и плакала тихо, без голоса, слезы капали на клеенку.

– Лика, я не хочу, чтобы ты была такая.

– Я тоже не хочу, – ответила она тихо, – но что делать, когда все так плохо.

– Это пройдет.

– Это никогда не пройдет. Сейчас я виделась с Никичем…

– Вы поссорились?

– Он женится. Ему все надоело, и он решил жениться.

Это было так же страшно, как если бы она сказала, что Никич умер.

Я поставила чайник. Мы пили чай и молчали. Лика вдруг спросила:

– Маргарита Петровна, что мне теперь делать?

Я никогда не знала, что в таких случаях делают люди.

– Надо, Лика, это пережить, и ты это переживешь.

– Я не переживу, – ответила Лика, – я привыкла думать, что он любит меня.

Утром я не слыхала, как она ушла. Пришла Клава, принесла полкоробки дорогих конфет.

– Мой вчера принес. Угощайтесь.

В каждый свой приход Клава затевает разговор о Лике. Сейчас я жду его.

– Что-то ничего я не пойму, – Клава наклоняет голову и смотрит в коридор; удостоверяется, что Лика там не стоит, – ничего не пойму, Маргарита Петровна, в вашей соседке. Почему этот рыжий на ней не женится?

От ее вопроса у меня мурашки бегут по спине.

– Кто это, Клава, может знать…

– Я знаю! – Клава выкрикивает эти слова, и глаза у нее загораются, как у кошки. – Она всех хитрей надумала быть. Чтоб ей, значит, и одинокая свобода, и мужчина с любовью и приветом.

– Может, он ее не любит?

Клава хмурит лоб и отвечает угрюмо:

– Любит. Девка она хорошая, острая, с характером. – Клава говорит это убежденно, и я поражаюсь: Лику она терпеть не может, а допускает, что она хорошая и что ее любят.

– Все дело в ней, – объясняет Клава, – хочет ваша Лика легкой жизни. А того не знает, что эта жизнь самая тяжелая.

Клава уходит. Звонит Лика:

– Маргарита Петровна, о чем вы сейчас думаете?

– Ты знаешь.

– Я дура, Маргариточка, мне не надо было вам ничего говорить.

– Ты дура, – отвечаю я. – Жаль, конечно, но что поделаешь.

– Ничего не поделаешь. – Лика вздыхает и вдруг торопливо просит: – Скажите сразу, не думая, он любит ту, на которой женится?

– Ну, если он может без любви… тогда и говорить о нем не стоит.

В ответ вздох и слабый Ликин голос:

– Вот видите, как все непросто.

На улице осень. Я иду к Никичу пешком. Это несколько трамвайных остановок. Прошлым летом Лика показала мне его дом и окно на втором этаже. Я иду к нему с разговором, которого он не ждет. Боюсь этого разговора, понимаю свою бестактность, но все-таки иду. Если бы у Лики была мать, она бы тоже пошла.

Поднимаясь по лестнице, я хочу, чтобы его не оказалось дома. Но он дома, открывает дверь, смотрит на меня без удивления и говорит:

– Входите.

Мы здороваемся, он целует мне руку, склоняя голову. Голова его похожа на апельсин и пахнет апельсином. У него однокомнатная квартира: маленькая кухня и комната без дверей. Никич показывает мне на кресло и уходит на кухню. Возвращается с бутылкой под мышкой, в руках – вазочка с печеньем. Не спеша ставит на низкий столик рюмки, открывает бутылку. Говорит:

– Это ликер. Вы не возражаете?

Я возражаю.

– Я пришла серьезно поговорить с вами, Никич.

– Тогда я буду пить один, – говорит он. Наливает ликер в рюмку, смотрит на нее, скрестив на груди руки.

Я жду, когда он выпьет, но он не пьет, смиренно дожидаясь моих слов.

– Я пришла поговорить с вами о Лике.

– Да, да, – говорит он, – я вас слушаю.

– Мне кажется, что вы относитесь к ней неправильно.

– А надо правильно, – Никич говорит эти слова без вопроса и сбивает меня.

– И вы и Лика взрослые люди…

– Совершенно верно. – Никич наконец глотает свой ликер и окончательно запутывает меня. Если бы он сказал: «Не суйтесь не в свое дело», я бы нашла, что ответить. Но он соглашается, и я говорю совсем не то, что хотела:

– Лика несчастна, и вы в этом виноваты.

– Я не виноват, – отвечает Никич, – я чувствую себя виноватым, но на самом деле не виноват.

– Вы так хорошо к ней относились. Как это несправедливо, что так получилось.

– Да, – говорит он, – пожалуй, вы правы. Именно несправедливо.

На секунду мне кажется, что он издевается надо мной, я смотрю на него внимательно, и Никич отвечает мне таким же внимательным взглядом. Мне уже нечего терять в этом странном разговоре, и я спрашиваю напрямик:

– Вы женитесь по любви, Никич?

– Да, – отвечает он и смотрит мне прямо в глаза.

Надо уходить, но я сижу и чувствую, как от волнения у меня дрожат руки.

– Ну что ж, Никич, будем считать, что нашего разговора не было.

Я поднимаюсь. Никич идет провожать меня к двери. В коридоре останавливается, трет ладонью щеку.

– Вы что-то хотите сказать, Никич?

– Нет… просто так, одна мысль: пошла бы Лика для кого-нибудь вот так, как вы?

– Сейчас, пожалуй, нет, – отвечаю я, – но потом… пойдет. У нее еще есть время.

Лика дома. Я это чувствую, открывая дверь. Из кухни тянет теплом. В прихожей валяется на полу мешок со старыми чулками. Я вхожу на кухню, и сердце мое переполняется досадой. Нет, это даже не досада, а пустота. Как будто я бежала куда-то, задыхаясь, добежала, успела, а куда? Никуда.

Лика сидела на полу у открытой духовки, сушила волосы, накрученные на бигуди. Подбородок был поднят, глаза прикрыты.

– Как будто ничего не случилось? – спросила я.

– А так оно и есть, – ответила Лика. – В моей жизни ничего не случилось.

– И не случится. – Это было жестоко, но я сказала так.

Лика поднялась, села на стул.

– Почему?

Я могла бы ей ответить: «У себя спроси». Я могла бы передать слова Клавы: «Хочет ваша Лика легкой жизни. А того не знает, что эта жизнь самая тяжелая». Но Лика спрашивает меня. И я сижу, думаю, готовлю ответ. Не знаю, поймет ли меня Лика. А если поймет, кому и когда помогали в таких случаях чужой опыт и чужие правильные слова…

НА КАНИКУЛАХ У ОТЦА

Надя открывала дверь, когда отец, откашливаясь, поднимался по лестнице. На площадке между третьим и четвертым этажами он останавливался и доставал из портфеля ключ.

– Открыто! – кричала ему сверху Надя.

Отец перекладывал портфель под мышку и, бледный, тяжело дыша, входил в квартиру. Бросал портфель на тумбочку в прихожей, менял туфли, упираясь рукой в стенку. Потом проходил в комнату, садился в кресло и отгораживался от Нади газетой. Надя не уходила, дожидалась, когда он заговорит с ней.

– Ну, какие новости? – спрашивал отец, выглядывая из-за газеты.

– Анна прислала телеграмму. Беспокоится о твоем здоровье. Мне – привет.

– Дай телеграмму.

Липа была его второй женой. На письменном столе под стеклом лежала ее фотография. Анна на карточке – молодая, большеглазая и уже тогда чем-то обиженная, будто знала, что жизнь с Олегом Федоровичем сложится трудно.

Отец пил. Тайком. Хоть и понимал, что прячется сам от себя, что Анна и Надя знают. За последние годы он сдал: располнел, седина сделала волосы щетинистыми, по утрам громко кашлял. С Анной у него были четкие, немногословные отношения. Он не требовал никаких забот. Утром сам варил себе кофе, обедал в столовой, с получки покупал впрок новые рубахи.

– У нас тридцать три рубашки, – без улыбки говорила Анна, – и будет еще больше.

Анна нравилась Наде. Нравился ее спокойный голос, умение обыкновенные вещи делать значительными. Она говорила Наде: «Когда ты приезжаешь, мне не так одиноко в этих комнатах». Она бы никогда не сказала «в квартире». Анна работала консультантом в музыкальном издательстве. Интересно было сидеть возле нее, когда она наигрывала на пианино новые мелодии.

– Нет музыки, – жаловалась Анна, – что-то есть, а музыки нет.

К ней иногда приходили молодые композиторы. Причесывались в прихожей, подтягивали у зеркала галстуки. Потом проходили в комнату к Анне и там сразу оживали: спорили, разносили аккордами пианино, пели. Надя мстительно улыбалась за дверью, когда после музыкального грохота раздавался тихий голос Анны:

– Много шуму, мальчики, и неизвестно, по какому поводу.

Иногда Анна брала Надю с собой на концерты в филармонию. Места всегда были в третьем ряду у прохода. К Анне подходили почтенного вида мужчины, целовали ей руку. Надя смотрела в сторону. Ей казалось, она щадит Анну тем, что не подглядывает.

Музыка не волновала Надю. Она знала: надо представлять себе какие-то картины, но ничего не представлялось. Думалось об отце, как он сейчас один в квартире наливает в стакан водку. Стакан грязный, он его никогда не моет и прячет в шкафу в коробке из-под шляпы. Сам себя губит. А ведь он еще красивый, с прочной начальственной походкой. Несколько лет назад, когда Надя приезжала к нему летом, он водил ее по улицам за руку, покупал двухсотграммовые брикеты мороженого и таинственно заглядывал по пути в подъезды домов. Они всегда ели мороженое в каком-нибудь чужом, пыльном подъезде и смотрели друг на друга, подмигивая, когда мимо них проходили жильцы дома.

Теперь отец тяготится Надей. Сидит после работы, прикрывшись газетой, ждет, когда она выйдет, чтобы снять со шкафа коробку. Через полчаса он станет совсем другим: добрым, разговорчивым… Надя в эти минуты презирает его.

– Послушай, – говорит он ей, входя с телеграммой на кухню, – ты не могла бы объяснить, кто такая Анна? Знакомое имя.

Он валяет дурака, ему надо поговорить.

– Это твоя жена.

– По-моему, ее раньше звали Цецилией.

– Тебе лучше знать.

– Дочь, – говорит он ей, улыбаясь, – не зарывайся. Будь человеком, дочь, и чти отца своего.

Если ему звонят по телефону, он отвечает:

– Я? Нет, я не один. Со мной дочь Надя, пятнадцати лет.

Наде надо поговорить с ним серьезно. Пока Анна на курорте, самое время поговорить, но разговор не получается.

– Помни, кто ты и кто я, – вертит пальцем перед Надиным носом отец, когда она только приступает к серьезному разговору.

Наде скучно в доме отца. Она ждет приезда Анны. Дни стоят жаркие, и никуда идти не хочется. Через день приходит Юра, длинный, узкоплечий парень из композиторов, играет на пианино свои пьесы и рассказывает, как трудно пробиться в музыкальном мире таким, как он, молодым и без связей. Наде он не нравится. Она со злорадством думает о том, как спокойно поставит Анна на место этого длинного нытика: «В ваших пьесах много шуму неизвестно по какому поводу». Нет, возможно, она скажет что-нибудь другое. У Юры пьесы тихие и грустные.

Мама присылает письма. «Вчера ходила на базар. Хотела то купить, другое. Но для кого? Тебя нет, и ничего мне не надо. Пиши мне, доченька, всю правду. Если что там не так – не стесняйся. Люди говорят, что я безрассудно поступаю, отправляя тебя туда. Но ведь ты сама хочешь. А я тебе не враг. А людям я отвечаю, что не такую я дочь воспитала, которая променяет мать на сладкий кусок».

Мать работает диспетчером в автобусном парке. Ночью или днем, когда какая смена. Шоферы, выпрашивая выгодный рейс, суют ей деньги. Мать не берет и говорит об этом просто: «Не такая уж я честная дева Мария, просто боюсь этого дела». В молодости она была шофером, тогда и свела судьба с Олегом Федоровичем. «Будет тебе восемнадцать лет, – говорит мать, – тогда все расскажу. Он тебе отец. Жизни разные, а дите ты у нас одно».

Кое-что Надя знает. Было такое время, когда мать, разговаривая с соседками, кивала в ее сторону: «Она еще не понимает». И спокойно рассказывала: «Добрый он был человек, слова плохого не слыхала. Звал с собой. Я, может, и поехала бы. Так и загадала: пришлет письмо, попросит – поеду. А он деньги прислал. Аккуратно с тех пор деньги присылает».

Анна тоже в одном из разговоров об отце сказала: «Он добрый. До того добрый, что свыше человеческих сил определить, в чем его доброта». Надя удивилась ее голосу: в нем было столько обиды, как будто доброта отца стояла у нее поперек горла.

Потом, в другой раз, когда они говорили вообще о жизни и людях, Надя догадалась: «Это об отце». «Люди, Наденька, живут по двум заповедям: сам для себя или для других. Третьего нет. Но среди тех, кто живет для себя, не все одинаковы, не все законченные эгоисты. Среди них есть и такие, кто мучается, кто чувствует свою вину перед людьми».

…Целый день Надя вертелась у зеркала. Примеряла Анины шляпки, туфли.

Потом пришел Юра. Они ели холодные котлеты на кухне, и Надя покровительственным голосом допрашивала:

– Юра, вы сразу решили стать композитором?

– Нет. Я сначала поступил в архитектурный институт. Математику знал, с черчением было похуже. В первом же семестре профессор Войтицкий сказал: «Таким шрифтом нужно подписывать не чертеж, а багаж и отправлять малой скоростью».

Это надо уметь – смешные вещи говорить таким унылым голосом.

Надя услышала шаги отца и побежала к двери.

– Открыто!

Олег Федорович бросил портфель на тумбочку в прихожей, проходя по коридору, увидел на кухне Юру.

– Что он там делает?

Надя посмотрела на отца осуждающе.

– Это же Юра.

– Возможно.

Она не стала с ним спорить. Чепуха какая-то. «Возможно»! Возможно, Юра, а возможно, и не Юра. Специально такое брякнет, чтобы позлить.

Назавтра с утра шел дождь. Надя расплела косы, открыла окно и легла животом на подоконник. Косы у нее были недлинные, концы закручивались колечком, а если их вот так распустить и подставить дождю, то уже проверено, будут кудри. С дождем просто повезло. Когда волосы высохли, позвонил Юра, помолчал, а потом своим скучным голосом произнес:

– Надя, я вас приглашаю в кафе.

– Куда? – переспросила она.

– В кафе «Спутник». Туда надо ехать на втором троллейбусе.

В кафе над каждым столом на длинных шнурах висели люстры-рожки. От них на скатерти плавали зеленоватые пятна. Юра сказал, что должен подойти его приятель Борис. Он художник, они вместе учились в школе.

Художник Борис оказался мальчишкой в бумажном растянутом свитере, с пухлыми губами и ямочкой на подбородке. Он сразу стал говорить Наде «ты».

– Ого! – сказал он. – В твоей прическе что-то есть.

Надя убрала со лба прядь и покраснела.

Официантка принесла бутылку вина и салаты. Надя прикрыла ладонью рюмку.

– Мне не надо.

– Ну-у, – разочарованно протянул Борис, – одну-единственную, за знакомство.

– Нет.

На маленькой эстраде играл оркестр. Юра пригласил Надю. Поборов страх, она пошла впереди него к пятачку, на котором уже танцевали две пары.

Кафе закрывалось в одиннадцать. На улице Борис сказал:

– Люди! Пошли ко мне! Моя родня на даче, а у меня есть что вам показать.

Шли пешком. По дороге Борис смешил их разными историями, но как только подошли к его дому, затих и сказал шепотом:

– Ни звука.

Лифт работал, но они пешком поднялись на седьмой этаж. Борис открыл дверь квартиры и вздрогнул. Телефон в прихожей залился злорадным, уличающим визгом.

– Да! – беззаботно крикнул в трубку Борис. – Это я. Ну что вы, Анна Филипповна. Полный порядок.

– Соседка из квартиры напротив, – объяснил он гостям. – Несет службу надзора. От имени и по поручению предков.

Картины Бориса не понравились Наде. Всего две краски – синяя и голубая. Голубые люди, синие дома. А в квартире понравилось: комнаты просторные, с высокими потолками, с коврами и удобными, несовременными креслами. И в таком богатом доме такой смешной мальчик – в бумажном растянутом свитере, со своими синими картинами.

Они пили кофе и играли во мнения. Надя долго думала, что сказать о Юре. Потом придумала:

– Ты скучно-торжественный.

Домой они с Юрой шли молча. Фонари уже не горели, редкие машины бешеной скоростью, как пулей, пробивали ночную тишину. Юра попытался взять ее под руку. Она отстранилась. От каблуков болели ноги, голова валилась с плеч от усталости. Еще одно напряжение – первый раз идти под руку – было не по силам.

Она увидела отца не сразу, он стоял у стены под лампочкой, освещавшей номер дома. Был он в пальто и в зимней шапке.

– Добрый вечер, – сказал Юра.

– Вечер уже был. Сейчас ночь. – Олег Федорович повернулся, вошел в подъезд, ничего не сказав Наде.

– Тебе влетит, – сказал Юра, – это я виноват.

Входная дверь была открыта. Надя вошла, повернула ключ и услыхала голос отца.

– Да, да, нашлась. Извините меня, товарищ дежурный. – Молчание, и по другому номеру: – Леонид! Прости, старик, все в порядке. Да, да, пришла. Всыплю обязательно. Спокойной ночи.

Надя постучалась.

– Иди спать, – глухо сказал отец, – поговорим завтра.

Утром разговор не состоялся. Когда Надя проснулась, отца уже не было. Надю не долго грызло раскаяние. Ничего особенного не случилось. Ну, пришла поздно. Все родители такие: из пустяков раздувают трагедию. Она ему скажет: «Не знаю, почему ты разволновался. Ничего со мной не случилось». Им всем кажется, что случилось. И Надя знает что. Злости не хватает, как им только не стыдно воображать всякую гадость.

Отец позвонил в полдень:

– Завтра поедешь домой. Я купил билет.

– Мне?

– Да.

Случилось что-то непонятное. Надя легла на тахту и уставилась в одну точку. Звонил телефон, а она не поднималась. Пусть звонит. Была тайная надежда, что это звонит отец. Передумал или просто никакого билета не покупал.

Звонил Юра.

– Как дела, Надя?

– Плохие дела. Отец купил билет. Я завтра уезжаю.

– Ерунда какая… За что же он выпроваживает тебя?

Ей стало легче. Она все поняла, вечером она сказала отцу:

– Я знаю, почему ты выпроваживаешь меня. Ты испугался.

Он отложил газету, снял очки, спросил:

– Это ты меня напугала?

– Нет. Ты сам… Боишься быть виноватым.

Через час, когда стакан из коробки уже побывал в его руках, он пришел к ней в комнату, сел на кровать.

– Собралась? – Он показал на стоявший посреди комнаты чемодан. – Отец-лиходей выгоняет дочь из дома. Позорный отец. Не повезло тебе с отцом.

Вот он, тот момент: сейчас она ему скажет.

– Я знаю, почему ты пьешь, – она взглянула на него решительно и сердито.

Он не ожидал, растерялся. Потом наклонился и снизу тоже посмотрел на нее недобро.

– Все мы что-то знаем…

– Знаю, почему ты пьешь.

Он покачнулся, поглядел на Надю серыми, тоскующими глазами и закрыл их ладонью.

– Старость грешна, молодость жестока…

– Ты не старый. Ты никакой. Живешь сам с собой. А чтобы другие тебе не мешали, ты с ними добрый. Все говорят, что ты добрый. И всем с тобой плохо, трудно. И пьешь ты потому, что это тебе, тебе, тебе от водки хорошо. А как другим – это тебе неважно. Я уеду, но ты знай, что я все понимаю. Это ты не мне купил билет, а себе, чтобы тебе было спокойно.

Он остался верен себе. Когда она, разгоряченная, боясь взглянуть на него, умолкла, он похлопал в ладоши:

– Браво.

Потом он неслушающимися пальцами пытался играть на пианино, говорил, что тоже уедет. Без чемодана. Навсегда. Все боятся туда ехать, а он с полным удовольствием. Он говорил о смерти, Надя понимала его, но досада не проходила. Когда он вышел, она подбежала к двери и повернула ключ.

Назавтра они стояли на перроне, возле вагона, и отец маялся. Бросал на дочь виноватые взгляды, вздыхал. Наде было невмоготу смотреть на него.

– Папа, я не обижаюсь. Было скучно. Анны нет, даже хорошо, что я уезжаю.

– Вот что, – он взял ее руку в свои, – напиши мне письмо. Не сразу, пусть пройдет время… Я тебе отвечу.

Поезд тронулся. Он остался стоять, провожая глазами вагон. Впервые незнакомая волна жалости и вины ударила Надю в лицо. Как будто не он ее выгнал, а она его бросила. Что это? Первый звонок из ее завтрашней, взрослой жизни или предчувствие долгой разлуки? Она знала, что теперь уже нескоро увидит отца и что в той, новой встрече им будет еще трудней друг с другом.

НАДЯ

Разговор шел о семейном воспитании, дескать, что увидел, заглотнул человек в детстве, то и потянется за ним через всю жизнь. Укладывали в папки чертежи, сдували со столов графитную пыль, мужчины закуривали – минут за пятнадцать до звонка в отделе разрешалось курить. Каждый день в эти минуты возникал общий разговор.

– Да чепуха это, – как всегда заваривала спор Ася Стукалина, – у нас семья была скупая, над каждой копейкой чахли, насмотрелась, наглоталась этой скупости досыта. И что – всю жизнь в долгах, хоть бы что-нибудь застряло в характере.

– Аська, у тебя вечно примерчики из самых недр личной биографии.

– А твои откуда? С базара?

– Грубо, Стукалина.

– Семья, воспитание – это все правильно, но есть еще наследственность. Почему-то ее никто не берет во внимание.

– Тихо! Говорит Егорова. Давай, Надя, излагай, а то скоро звонок, и мы ничего не узнаем про наследственность.

– А тут излагать нечего: два близнеца живут в одной семье, в одних условиях, а вырастает два разных человека.

– Ну и что?

– Ничего. Сказала, что думала.

В последние дни каждое резкое или небрежное слово вызывало слезы. И сейчас кольнуло в горле, слезы подступили к глазам, она отвернулась. Спас звонок. Кто-то придумал конец рабочего дня оповещать звонком. Ровно половина шестого. В шесть она будет дома. А они могут продолжать свой диспут. Есть ли жизнь на Марсе, нет ли жизни на Марсе, газеты бы лучше вслух читатели, чем вот так коллективно толочь воду в ступе.

На улице сразу все проходит: и обида, и волнение. Легко шагается, так бы шла и шла, есть же счастливчики, которым не надо спешить домой. Она оглядывает прохожих: сколько все-таки людей, и ничего неизвестно, кто у них дома, что у них дома. И еще есть окна домов. Слепые днем, вечером они вспыхивают радугой занавесок: вот за этой, в петухах веселых красок, может быть, чья-то счастливая семейная жизнь.

«Ну и что?» – у этого типа Толубеева каждое слово как ржавый гвоздь. Она же ясно все сказала про наследственность, так нет, надо прикинуться идиотом: «Ну и что?» Аська его обхаживает. Бедная девочка. А что делать? Единственный в отделе холостяк.

Что за проклятый характер. Настоящая неприятность не приносит столько горя, сколько чье-то небрежное, недоброе слово. Я тебе, Толубеев, этого «ну и что» не забуду. Чуть не испортил такой день. Ах, какой был необыкновенный, как птица в небе, легкий и счастливый день. Проект, над которым парилась месяц, который, по Аськиному выражению, «засыпал пеплом душу всего отдела», вдруг в одно мгновенье превратился в ветку сирени. Надя еще в школьные годы придумала эту несбыточную радость: входит в класс, а на парте тяжелая гроздь лиловой сирени. И нельзя гадать – от кого, откуда, просто ветка сирени, просто чудо.

Такое чудо случилось утром в кабинете директора. Заказчик сидел на краешке кресла, сложив ладони на ручке портфеля. Было похоже, что он прикрывает портфелем свой круглый живот, как это делают полные женщины, ставя на колени сумку. Надя окинула взглядом его коротенькую фигурку в новом костюме и ботинках, круглое бледное лицо с мешками под глазами и, по давней привычке сразу определять по виду кто есть кто, решила: «Бухгалтер. Не пьяница. Больные почки».

– Председатель колхоза «Рассвет» Быков, – представил директор института «бухгалтера с больными почками», – просит изыскать возможность, чтобы вы лично довели привязку проекта, прямо у них там, на местности. Смету они расширят по вашему усмотрению.

Господи, он сам не знал, что сказал. «Смету они расширят по вашему усмотрению». У нее застучало сердце. Вместо того чтобы произвести хорошее впечатление на председателя, бодро, по-деловому приступить к расспросу, каким образом это все произойдет, она разволновалась и стала восхищенно думать о директоре института: «Только идиоты не могут в нем видеть подлинной сути, цепляются за казенные словечки, которыми он выражает верные и справедливые мысли». «Просит изыскать возможность, чтобы вы лично…» Хорошо сказано, ей, например, понятно, и по-другому не надо.

– Когда вы сможете поехать? Есть мнение, что можно употребить на окончательную привязку три недели.

– Месяц, – сказала она, понимая, что сейчас можно просить с лихвой, отказа не будет.

– Хорошо.

Она взглянула на председателя колхоза, тот смотрел на нее добро, но безучастно, не зная, какая буря радости громыхала в ней в эту минуту, как любила она его, каким он был красивым и замечательным.

– Церковь остается? – спросила она, молчать больше было нельзя, председатель должен понимать, что этот проект она знает назубок.

– Остается, – вздохнул председатель, – нам бы хотелось вообще ничего не сносить. У нас там свои архитекторы: проголосовали, и все – закон.

Она представляла, о чем он говорит. Типовой проект жилого и административного центра не приняло колхозное собрание. Колхозники не хотели расставаться с маленькой бездействующей церковкой, с черным бревенчатым складом, который еще до революции был построен как холерный барак, а потом был первым сельсоветом.

– В каких пределах может быть расширена смета? – спросила она.

– В разумных, – ответил председатель, – когда вас ждать?

Она вошла в отдел и, как лунатик, побрела между столов к своему месту.

– Что с тобой? – спросила Ася Стукалина.

– Смету они расширят по моему усмотрению.

– Ты едешь? – спросил Толубеев. – Сына берешь с собой?

– С собой, – ответила она, хотя сразу поняла, что это невозможно, – мы еще не установили сроки.

– Не в сыне дело, – откликнулась Аська. – Олега пристроим. Надька, ты хоть соображаешь, на какую самостоятельность вырываешься? Новое в архитектуре – музей и современность, баня по-черному и стеклянный баллончик парикмахерской. Везет людям.

Они все были в курсе ее горестей: как она месяц билась над тем, чтобы вписать, привязать к местности типовой проект, не вылезая из сметы.

В двенадцать дня позвонил Раскосов:

– Надя, у меня предчувствие: сегодня умру.

Все в отделе стихли, слушают, что она будет говорить.

Раскосов всегда звонит ровно в двенадцать, такая у него игра – звонить ровно в двенадцать.

– Не умрете, – она говорит тихо, делая вид, что не замечает, как все прислушиваются, – у вас здоровый организм. Вы будете жить сто лет.

– Спасибо. Сто лет – это неплохо. А почему тогда предчувствие?

– Потому что все хорошо у вас, так хорошо, что даже страшно.

– Понятно, – говорит Раскосов, – объяснили, и все стало понятно.

Каждый день он морочит ей голову своими разговорчиками, а она дурачит весь отдел. Никто не знает, кто это ей звонит. Ася Стукалина обижается: «Змея ты, Надька. Напускаешь таинственность, как будто кому-нибудь интересно». А самой интересно. Да и остальным тоже. И Наде интересно: смешной этот Раскосов, звонит зачем-то каждый день.

Иногда после работы она встречает его в институтском дворе и спрашивает мимоходом:

– Еще не надоело?

– Нет. А вам?

– Не знаю. Глупо, по-моему.

Раскосов останавливается и говорит ей в спину:

– Подумаешь, умная.

Надя улыбается, но Раскосов этого не видит. Он остается во дворе, ждет, когда там появится жена. Они вместе пойдут в детский сад за сыном, которого, как и отца, зовут Сашей.

А Надин сын, красивый большеголовый мальчик, ждет ее после работы дома. Домашние уроки по арифметике он выполняет сначала на черновиках, поэтому колонки цифр в тетрадке сияют красотой. Он тащит Надю с порога к столу, сует ей дневник и тетрадки и нетерпеливо постукивает каблуком, торопя ее.

– Не бей хвостом, – говорит Надя. Это их семейное выражение. Когда-то ей так говорила мать.

Сын пыхтит, прижимает подбородок к груди и нацеливается на нее, как бычок, выпуклым, с кудрявой челкой лбом. Наде хочется притянуть его к себе, поцеловать в круглую пушистую макушку, но он отчужденно пыхтит и ждет той секунды, когда она скажет: «Ладно, не нудись, иди».

Он не идет – летит. С места в карьер. У Нади перехватывает в груди: ей кажется, что он врежется в косяк двери или в стену. Дверь в коридоре провожает его орудийным залпом.

Вырвался.

Надя складывает тетрадки в портфель, рассматривает самолеты, которыми разрисованы обертки учебников, и думает: «Есть разные дети. Есть дети, у которых с малых лет живут в душе внимательность и жалость. А у Олега душа как мяч, и сам он как мяч».

Она бросает в ванну чулки и трусы сына, открывает краны. Снует из ванной в кухню: стирает и готовит ужин. Каждый вечер одно и то же: стирка, ужин, обед назавтра. Иногда она вспоминает что-нибудь и останавливается между кухней и ванной. Стоит застывшая, как в детской игре «замри», и лицо у нее в такую минуту потерянное и обиженное.

– Олег! – кричит она в форточку. – Домой!

Он послушно, с первого ее зова, покидает двор. Как маленький солдат, возникает перед ней на кухне, готовый выполнить любой приказ.

У них прочный договор: Олег после школы разогревает себе обед, ест, потом делает уроки, устные – вслух, письменные – с черновиками. Это дает ему право не ходить в группу продленного дня. «Редкий мальчик», – говорит о нем соседка Мария Ивановна из квартиры напротив. Она учительница-пенсионерка и навидалась на своем веку всяких мальчиков. Встретив Надю на лестнице, она каждый раз заявляет ей: «Редкий мальчик, вы уж мне поверьте». Надя слушает и краснеет, со школьных лет она теряется и краснеет перед учителями. И сейчас, в тридцать, ей кажется, что любой учитель может ее спросить о чем угодно, такое у него право, и она обязана обстоятельно, полным предложением ответить. Встречи с Марьей Ивановной на лестнице и с молоденькой учительницей Олега на родительских собраниях – самые трудные минуты в ее жизни.

Но сегодня она рада встрече с соседкой.

– С работы? – спрашивает та.

– С работы. Сейчас освобожу своего узника.

Марья Ивановна улыбается ей.

– Я иногда смотрю, как он бегает во дворе. Крепкий, здоровый мальчик.

– И учится хорошо, Марья Ивановна, отличник.

– В здоровом теле – здоровый дух.

Вот так бы всегда: не смущаться, не столбенеть, а на равных. Скучная эта Марья Ивановна, всю жизнь учила людей, а сама не научилась мало-мальски интересно разговаривать.

Дома она говорит сыну:

– Целый день тебя не вижу. А приду – ты сразу убегаешь.

Олег стоит к ней спиной, поворачивает голову и из-за плеча смотрит на нее подозрительно.

В ярко-синих глазах загорается протест: глаза удивительные, она слышит их: «Ты что? У нас же уговор». Щеки, нос, кудри на лбу по-детски безмятежны, а глаза все время в работе: что-то решают, вспоминают, высчитывают.

– Пойдешь, пойдешь, – успокаивает она его, – но хоть немножко поговори со мной. Что у тебя сегодня было?

Сын поворачивается к ней, глаза гаснут. Надя видит, что он не понимает, о чем она спрашивает. Не понимает и не хочет понимать.

– Ничего не было.

– Ничего не бывает только у тех, кто еще не родился, – говорит она. Сначала хотела сказать «у покойников», но передумала. – Был в школе, что-то все-таки происходило?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю