Текст книги "Как было — не будет"
Автор книги: Римма Коваленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
– Ты все испортила, Серафима, – говорю я, возвращаясь в дом, – другой бы специально старался, а так испортить бы не смог.
– Что-то я тебя сегодня не узнаю, – как ни в чем не бывало отвечает Серафима, – не пойму, по какой причине ты места себе не находишь.
– Могла бы и понять, если бы захотела.
– А нечего понимать, – она стоит посреди комнаты, руки в бока и глядит на меня нахальным, лихим глазом, – чего понимать, когда понимать нечего?
Вот тебе и раз: подбоченилась, сделала свое черное дело и радуется.
– Мне сколько лет? – спрашиваю я ее. – Мне, может, замуж пора?
– Может, и пора, только не за этого.
– Скажи, пожалуйста, «не за этого»! За кого же?
– За того, кого любить будешь.
– А этого не люблю?
– В том-то и дело.
– А если никого не полюблю?
– Полюбишь. Помнишь, писала тебе одна – полюбила женатика. Смотри в такую яму не угоди. Писать кому будешь, совет просить?
– Серафима, Генка там идет по темным улицам. Жалко его.
– А он и сам себя жалеет. Больше не пойдет.
У меня в сумке лежит письмо, но нет сил говорить о нем. Завтра скажу и о письме, и о командировке.
– «Здравствуйте, товарищи из редакции! Я очень долго думала перед тем, как написать письмо. Наконец решилась. Очень мне тяжело его писать, но надо. Надо перешагнуть ложную сентиментальность и сделать решительный шаг. Прошу не считать мое письмо жалобой. Я не жалуюсь, я обвиняю. Обвиняю свою мать. Не подумайте, что она преступница или плохого поведения, все очень наоборот. И обо мне не спешите слагать плохое мнение, дочитайте письмо до конца.
Мать моя – знаменитая женщина, у нее два ордена и несколько медалей ВДНХ. Чуть ли не каждый месяц ее вызывают в область на разные конференции, пленумы и т. д. О ней писали в газетах, и в вашей перед съездом колхозников был ее портрет.
Вот такой у нее внешний вид перед людьми…»
Серафима сидит на диване, подавшись вперед, щурит глаза и слушает.
– Ты вникай как следует, – говорю я ей, – это письмо особенное. Это письмо – моя судьба. Мне надо нырнуть на такую глубину, чтобы все ахнули.
Серафима нетерпеливо машет рукой: читай, читай…
– «…А на самом деле она совсем не такая. Главная цель ее жизни – деньги. Рубль к рублю – накопить побольше. Я случайно нашла сберегательную книжку, и у меня сделалось нервное потрясение. Две тысячи восемьсот рублей (новыми)! Когда другие дети в пионерском возрасте отдыхали в лагерях, ездили на экскурсии по городам нашей страны, она незаконно включала меня в свое звено, я работала наравне с другими, но ничего за это не получала. По ее примеру и другие члены звена незаконно использовали труд своих детей. От этого у них росли нормы выработки, и звено добивалось рекордов.
Тогда я подумала, что она так делает потому, что жить нам трудно (отца у меня нет, он бросил ее и уехал, когда мне было два года), но теперь понимаю, что на это натолкнула ее жадность. Слезы застилают мне глаза, когда я вспомню, как в седьмом классе умоляла ее купить мне сапоги. Они тогда только появились в сельпо, и всем девочкам купили. У нее же был один ответ: «Летом заработаешь и купишь».
Когда я нашла книжку, у нас с ней произошел скандал. Я ей все в глаза высказала, пообещала, что выведу ее перед людьми на чистую воду. Она, конечно, разозлилась страшно и, вместо того чтобы по-матерински вникнуть в мои переживания, выгнала меня из дома и сказала, чтобы я шла на все четыре стороны. Я ночевала в сарае. Хотела повеситься, может быть, так и сделаю в дальнейшем.
Помирились мы не окончательно. Она кинула мне в лицо книжку и сказала, что я могу брать все деньги и подавиться ими. Я ей ответила, что пусть она театр не устраивает: во-первых, мне их никто не выдаст, во-вторых, это ее деньги, а не мои, просто мне обидно, что она из-за жадности потеряла даже материнский инстинкт, напомнила ей, что до 18 лет родители обязаны не только кормить, но и одевать детей.
Уважаемые товарищи из редакции, не подумайте, что я какая-нибудь модница или несознательная. Когда было трудно и бедно, я ничего не требовала. Но если есть столько денег, почему же надо отказывать себе и своей дочери во всем? Этого я не понимаю. Мы боремся с пережитками прошлого. Жадность – это самый жуткий пережиток. И я хочу с ним бороться, но не знаю как.
Учусь я в девятом классе. Учусь средне, на три и четыре. Летом работаю в ученической бригаде.
С комсомольские приветом.
Раиса».
Я отрываюсь от письма и вижу, что Серафима уже не сидит, а лежит на диване.
– Ты что легла?
– В поясницу стрельнуло. – Она лежит на спине, смотрит в потолок, и я не вижу выражения ее лица.
– Что же ты скажешь об этой Раисе?
– Мне что говорить. Не мне она писала, не мне о ней говорить.
– А все-таки.
– Сама ты о ней что думаешь?
Мнение о Раисе у меня готово, и я его охотно выкладываю:
– Во-первых, она дура. В том смысле, что не очень развитый человек. Во-вторых, эгоистка. Это тоже у нее производное от духовной бедности. И в-третьих, иждивенка. Из той породы захребетников, которым весь мир всю жизнь что-то должен.
Серафима кряхтит, поднимается, глядит на меня туманными глазами, что-то говорит, но я не слышу, губы шевелятся беззвучно. Я не сразу соображаю, что ей плохо, и бросаюсь к ней, когда она уже лежит на полу. Хотела подняться, качнулась и съехала с дивана.
– Симбуля! – кричу я вдруг забытое имя, которым называла ее в детстве. – Симбулечка, что с тобой?
Серафима открывает глаза и шевелит губами. Я бросаюсь на кухню, там, в шкафчике, в верхнем ящике, – лекарства. Панический страх охватывает меня, руки трясутся. Я выдвигаю ящик, несу его в комнату, ставлю на пол возле Серафимы.
– Это? – Серафима качает головой: нет. Я достаю следующую бутылочку: – Это?
Наконец она кивает утвердительно – это. Я капаю лекарство в ложку, Серафима не может его проглотить, я снова капаю и чувствую, как по шее у меня ползут слезы.
У кого-нибудь есть здесь на окраине телефон? Я поднимаю Серафиму, она тяжелая, безжизненная, укладываю ее на диване. Страх понемногу отпускает меня, надо быстро и точно что-то предпринимать. Пишу на листке адрес, фамилию Серафимы и выскакиваю за ворота.
– Очень прошу вас, – останавливаю молодую женщину, – вызовите из автомата или откуда-нибудь «скорую помощь» по этому адресу.
Женщина берет записку, не читая сует в карман, и я уже сомневаюсь, позвонит ли.
– Очень вас прошу, – говорю я ей, – умоляю вас: не забудьте.
– Ну что вы на самом деле, – недовольно отвечает она, – неужели не позвоню!
Она уходит, а я возвращаюсь в дом. Тихонько прикрываю двери, на цыпочках вхожу в комнату.
– Придвинь стул и сядь тут, – говорит Серафима.
Я беру стул, подношу его к дивану, сажусь и начинаю рыдать.
– Ты не обращай на меня внимания, Серафима. Это я так. Очень перепугалась.
– Хорошая ты моя, – говорит Серафима, и я от этих слов пуще заливаюсь слезами, – головушка ты моя светлая, молоденькая.
– Лежи спокойно, Серафима, – я вытираю лицо и, как давно уже со мной не бывало, всхлипываю глубоко и протяжно, – тебе нельзя разговаривать. Молчи.
– И смеяться, и плакать умеешь, – Серафима не слушается меня, – а та не умеет.
– Какая «та»?
– Раиса.
– Не надо про нее, Серафима. Ты поправишься, я поеду туда, напишу статью, все будет правильно. А ты про эту Раису сейчас не думай.
– Я про нее не думаю. Я про мать, – Серафима закрывает глаза, слабый голос доносится будто издалека, – ты про мать ни слова не пиши, ты про нее подумай хорошенько. Как она на земле все выращивала. Земля, она человека всего берет от темна до темна. Вот и заросло дитя сорняками. Самый свой главный плод не вырастила…
– Молчи, Серафима, а глаза открой.
– Не бойся, – на Серафимином лице появляется подобие улыбки, – я не умру. Я еще на твоей свадьбе погуляю.
Через час за воротами просигналила машина. Приехала врач, немолодая усталая женщина. Глянула с порога на лежащую Серафиму и хриплым мужским голосом приказала:
– Вскипятите воду.
Она долго осматривала ее, не отвечая на мои вопросы, недовольно морщилась, когда я пыталась вызвать ее на разговор.
– Доктор, у нее очень крепкий организм, она никогда не болела.
Она опять глянула на меня, как на назойливую муху, поднялась, стала укладывать свои инструменты.
– Будем госпитализировать. Захватите паспорт.
Я не решилась спросить – чей паспорт, взяла два, свой и Серафимы.
Мы втроем с шофером внесли носилки в машину.
Всю дорогу я держала Серафимину руку, мучилась от тишины и, наконец, не выдержала:
– Доктор, вы ведь были на фронте?
Она не сразу ответила, вгляделась в меня, словно пыталась что-то вспомнить.
– Была. А с чего это вам пришло в голову?
– Голос у вас такой, и еще это слово «госпитализировать».
Мне хотелось сказать ей, что Серафима тоже в прошлом героический человек, была в партизанах, имеет боевой орден, но не смогла: Серафима лежала с закрытыми глазами, ее нельзя было волновать.
В приемном покое была очередь. Носилки с Серафимой положили на высокий столик с колесами, ее лицо оказалось вровень с моим.
– Все, Симбуля, будет хорошо, – говорила я ей. – Я буду приходить к тебе каждый день, а когда тебя вылечат, я перееду к тебе и буду с тобой жить.
– Далеко тебе до работы будет, – отвечала Серафима, – ты ко мне тогда уже просто почаще приходи. А к этой Раисе не езди. Мать пожалей. Отругаешь девку в статейке, а позор и боль кому – матери.
Меня вызывают к дежурному врачу. Я раскрываю паспорт Серафимы, сообщаю фамилию, год и место ее рождения, что она пенсионерка, невоеннообязанная, замужем, проживает одна по улице Гоголя. Когда возвращаюсь в коридор, Серафимы уже там нет. Молодой парень в белом халате, видимо практикант, подзывает меня пальцем.
– Тут ваша бабушка беспокоилась. Просила передать, чтобы вы родным не сообщали о ее болезни. А то приедет какой-то Анатолий, а он ей не нужен, ей нужны вы.
Последние слова он произносит с таким значительным выражением, будто я ему вдруг тоже стала нужна.
– Она в моем отделении, – говорит он, – прием по четным числам, но вы можете приходить каждый день. А кто такой Анатолий?
– У нее очень серьезная болезнь? – спрашиваю я, хотя он вряд ли что знает.
– Не очень, – отвечает он и улыбается. – Вы непохожи. Она вам родная?
Я киваю: родная. Он не отстает:
– А мать у вас есть?
– Есть, – отвечаю я, – но она живет в другом городе. Меня вырастила Серафима. И сейчас мы живем с ней в одном городе.
Зачем я перед ним исповедуюсь? Наверное, мне надо сейчас думать вслух, в чем-то разобраться. «Ты про мать ни слова не пиши, ты про нее подумай хорошенько. Как она на земле все выращивала… а самый свой главный плод не вырастила».
Прости меня, Анатолий…

ИЗ ХОРОШЕЙ СЕМЬИ
Валя знала, что что-то такое будет. И ждала и волновалась. Думалось об этом неясно, расплывчато, волнение мешало сосредоточиться. Она даже хотела поговорить об этом с Юлькой, но боялась начать. С Юлькой разговоры не получались.
«Не смеши меня», «Мама, ты чудо природы». У Юльки было много всяких словечек, от которых у Вали пропадало желание говорить. А хотелось: «Юля, давай поговорим откровенно, как мать с дочерью. Очень у меня большая тревога за тебя и за себя. Свой ли ты кусок, деточка, собираешься ухватить?» Юлька поднимет брови: «Женька – кусок?! Мама, не смеши меня». Нет, не получится разговора. Не знает девка жизни и не хочет знать.
– Валя, тебя к телефону.
Она шла по длинному коридору к фанерной каморке диспетчерской как на казнь. Вот оно – случилось. Тестомес Костя, позвавший ее, крикнул в спину:
– Живей, Валюня!
Эти слова подстегнули, она прибавила шагу, и когда вошла в диспетчерскую, то сразу села на стул, сердце колотилось так, что слова не вымолвить. Телефонная трубка лежала посреди стола. Отдышавшись, Валя взяла ее, срывающимся голосом спросила:
– Кто говорит?
В трубке послышался женский голос:
– Валентина Степановна! Это мать Жени Ковальчука… Вы слышите меня? Это говорит мама Жени.
Голос в трубке умолк. Валя тоже молчала.
– Я звоню вам… Нам необходимо встретиться.
– Хорошо.
– Где?
Голос был требовательный, Валя вздохнула.
– Завтра я работаю во вторую смену. Приходите утром…
– Домой? Исключено. Нам надо встретиться на нейтральной почве.
Валя растерялась. Нейтральная почва…
– Скажите лучше вы. Туда я и приду.
– Может быть, в парке?
Они договорились, что придут завтра в десять утра в парк и там на горке у читального павильона увидят друг друга и поговорят. Валя вернулась к своему рабочему месту успокоенная: что там ни будет, а главные страхи позади. То, что не давало покоя последние дни, стало чем-то определенным. Завтрашним свиданием. И пусть бы уж скорей оно приходило. Она скажет все спокойно и обдуманно. Дочь ее и лицом и умом бог не обидел. В институте учится. Женихи еще будут. На вашем сыне свет клином не сошелся. Она подумала, что надо не забыть этих слов: «свет клином не сошелся». И когда шла с фабрики домой, сочиняла новые фразы, которые завтра скажет: «Вы заботу держите о своей жизни, а я о своей. Вам сын – свет в окне, мне – дочь. Каждой матери свое дитя у сердца». На случаи, если, та обидит чем-нибудь Юлю, она тоже приготовила ответ: «А я ничего плохого про сына вашего не скажу. Смирный он парень, терпеливый. Уж какой мороз не мороз, а стоит у дома, ждет Юлечку. А в квартиру так и не насмелился заходить».
Она знала, что Юля не разрешает Женьке заходить к ним. Стесняется половиков, вышивок, фикуса на табуретке. Еще в десятом классе она как-то завела об этом речь. Мещанство. Дурной вкус. Пошлость. Валя выслушала ее, стараясь постичь смысл всех этих слов, и обиделась. Особенно за фикус. Какой же фикус дурной вкус? «Тебя что, есть его заставляют? Пустоглазая, – сказала она Юле, – ничего не видишь. Листок один был. В бутылке стоял. Потом корешок белый пустил, живую ниточку. А как в землю попал, с того корешка и пошли другие листья. Живое все это. Понимать надо».
Она шла с работы парком. Двадцать лет ходила она на фабрику и обратно этим путем, привыкла к нему и почти не замечала людей, идущих рядом и навстречу.
Парк начинался тихой речкой Немигой. Один берег речки упирался в булыжную мостовую города, а другой, в неровных кустиках травы, был уже территорией парка. Редко кто из гуляющих подходил к реке. Поэтому жила она просто как граница между городом и парком.
Валя иногда шла берегом. Здесь было тихо. В голову приходили мысли о прожитых годах. Как быстро прошла ее молодость, как изменился за эти годы парк. Когда-то оба берега были зелены, и вон там, за мостом, купались. Она не купалась и даже ни разу не гуляла. Парк был дорогой на фабрику, дорогой домой.
Она тогда, в молодости, ничего не понимала и дивилась, что вот как ей довелось: люди деньги платят, чтобы по этому парку походить, а она бесплатно. Утром еще билеты не проверяют; вечером уже не проверяют. Иди и гляди на дураков, как они не знают, куда себя девать. Ну, молодежь понятно – танцуют, женихаются, а детные, а старые… В городе всего напридумают, лишь бы не работать.
Она приехала из деревни в первый послевоенный год. И надо же как повезло – попала на фабрику бисквитных изделий. Работала подсобницей на складе готовой продукции, потом на замесах. Работа не казалась ей трудной, в деревне таким трудам счет не велся, а здесь – восемь часов, и наше вам досвиданьице. Деревню вспоминала с болью в сердце. Родители померли, и никому она не стала нужна. Девчатам из общежития деревня помогала – картошкой, салом, сушеными яблоками. А ей все из чужих рук: «Садись, Валя, ешь, не купленное». Она не стеснялась, брала и, когда на танцы собиралась, душилась чужим одеколоном, надевала чью-нибудь кофту. Девки были не жадные, самостоятельные, понимали жизненный главный смысл. Учились в техникумах, в вечерних школах, а ей не до книжек было, все голову ломала, где еще заработать. На фабрике попросила, чтобы поставили в первую смену. Возвращалась в шестом часу и бежала на другую работу. Серьезно жизнь начинала, ответственно. И о замужестве думала серьезно. На красавцев не заглядывалась. Не по ней красавцы. Надо, чтобы неприметный для чужих глаз был, спокойный, непьющий, чтобы любил да уважал. И встретила такого. Три месяца рядом побыли. Потом в армию ушел. Проводила, а вот встретить – не довелось.
С улицы увидела свет в своих окнах – Юля дома. Засомневалась: говорить, не говорить. С одной стороны, надо бы все выяснить, чтобы завтра никакое слово не застало врасплох, а с другой, – Юлька бешеная, побежит к Женьке, и вместо благородного разговора двух родительниц получится сплетня.
Юля сидела у телевизора с чалмой из полотенца на голове и смотрела футбол. Валя заглянула в ванную – белье валяется, вода не спущена.
– Мама, пожалуйста, без паники. Сейчас будет перерыв – уберу.
Сидит розовая, в чистом халатике. На столе яблоко надкушенное. Детонька моя ясная…
– И что тебе в этом футболе за интерес?
– Не мешай.
Валя села рядом, поглядела на снующих по полю парней, стараясь проникнуть в Юлин интерес, соскучилась и поднялась.
– Ела?
– Ела. Просят же – не мешай.
Сказала и вскрикнула, захлопала в ладоши, стала тискать, целовать Валю:
– Гол! Гол! Мамочка! Гол!
– Пусти, бешеная. Вижу, что гол. Это кому же они?
– Бразильцам.
Объявили перерыв. Юля отправилась убирать ванную, потом опять засела у телевизора. Никак не подступишься. После футбола стала одеваться.
– Далеко собралась?
– В парк. Скоро приду.
– Погоди. Я у тебя как мать спрашиваю, что вы со своим Женькой думаете?
Остановилась, дернула бровью, рассердилась:
– А тебя почему это волнует?
– Здравствуйте! А кого же это еще волновать должно? Мать я тебе или кто?
Юлька спешила, что-то хотела сказать, но раздумала.
– Мама, ну, потом. Я опаздываю.
Ушла. Дверью хлопнула. В ванной убрала, а халат валяется, полотенце, что с головы сняла, на столе лежит. Теперь уже поздно строгостями ее потчевать. Надо бы, когда маленькой была. А тогда вроде и не за что было строжить. Ласковая росла девочка, заботливая. Подарок на елке получит или кто конфетой угостит – все матери несет. И на родительские собрания Валя ходила как на праздник. Хвалили там Юльку и Валю другим родителям в пример ставили.
И вдруг мелькнула мысль: а чем же теперь дочка плохая стала? Учится в институте, повышенную стипендию получает, чуть поменьше Валиной зарплаты. А что с Женькой ходит, так это дело молодое, известное. И если не пришлась по душе его родителям, то это тоже дело не новое. Конечно, жизнь у них другая и сын единственный. Если уж они там против, то она отговорит Юльку. Ей тоже, честно говоря, этот Женька не по душе. Худой, в очках. Одна только слава, что из хорошей семьи. Вот этой семьи Валя и боится. Подумать только, отец – какой-то заслуженный ученый и мать не кто-нибудь, а тоже ученая, профессорша. Куда с такими ей и Юльке становиться! Чем больше думала, тем тревожней было. Не в нее пошла Юлька. Шумная, заядлая. Обидят – из глаз искры сыплются.
Давно не доводилось ей так волноваться. Надела плащ, решила: «Схожу к Андреевне». По парку шла, поглядывая по сторонам: где-то они здесь, Юля с Женькой. И вдруг в одну секунду передумала идти к Андреевне, повернула к реке. Тут было пусто. Музыка, огни, гуляющий народ – все это осталось за деревьями, и речка тихо текла, довольная, что никто не беспокоит ее. Сумела же посреди шума мостовой и парка найти себе такое тихое и заброшенное пристанище.
Валя села на камень под деревом и стала смотреть на воду.
Речка текла ровно, а Валины думы метались, сталкивались, и не было никакой возможности понять, хорошо жила она свою жизнь или плохо. На много лет назад откинуло ее. За спиной был другой парк с наспех построенными после войны павильонами, духовым оркестром на круглом помосте, и она уже не сидела на камне, а шла с работы, почти бежала, не замечая людей, не слыша музыки. Юлечка оставалась на попечении Лизы Гречковой – уборщицы женского общежития. У Лизы под присмотром было еще двое младенцев. Юля была старшенькой, и Вале казалось, что по этой причине Лиза ее недосматривает. «Получай свою большуху», – говорила каждый вечер Лиза, вручая Вале туго спеленатый теплый сверток. Юлечка спала, лобик ее был чуть теплый, и это сразу успокаивало Валю. «Большуха, – с обидой думала она, – сама ты мордатая большуха. Вот подойдет очередь в ясли, и кончится твоя власть».
Второй младенец, за которым смотрела Лиза, был Тонькин сын. Вот действительно Тоньку за что-то бог наказал. Целую ночь он у нее кричал. Тонька бегала с ним по комнате и тоже кричала: «Да заткнешься ты когда-нибудь или нет?» Когда силы ее иссякали, она набрасывала платок и бежала через двор во вторую половину дома – в мужское общежитие. Валя быстро поднималась и меняла Юлечке пеленки, потому что, когда Тонька приведет своего Василия, тогда уж не встанешь. Василий приходил, снимал у порога ботинки, в носках шел по комнате и шипел на Тоньку: «Тише ты, люди спят». Люди – Валя с Юлечкой и старуха Андреевна, спавшая за ширмой в углу у двери. Василий носил по комнате сына, сонным голосом мычал ему песню, и Валя, засыпая, думала: «Правильно Тонька делает. Нечего их, подлецов, расповаживать».
Каждый год Валя мечтала выйти замуж. Сначала думала: «Устрою Юлечку в ясли и выйду». Потом стала думать: «Малый ребенок да муж – трудно будет. Вот устрою Юлечку в недельный садик, и тогда уж». Но Юля пошла в первый класс, а она замуж так и не вышла.
Лиза Гречкова пыталась сватать. Нашла вдовца с домом, пошла с ней Валя в тот дом. Вдовец оказался не особо старый, бездетный, сказал: «Мне даже в радость, что у вас девочка». В доме было три комнаты, огородик с малинником у забора, в сарае годовалый подсвинок. Очень все Вале понравилось и вдовец понравился. Когда выпили, закусили, взял он гитару и стал петь. Хорошо пел. Потом стали про дело говорить. И получилось так, что Вале надо работу на фабрике бросать, поскольку дом, хозяйство, девочка да и он сам – это тоже работа. Валя почти уже согласилась. Но видно, что с замужеством тем была ей не судьба. Потому что в день, когда она должна была сказать вдовцу свое обдуманное решение, ее вызвали в фабком. «Вот, Валентина Степановна, не мучила ты нас, не надоедала, а право на то полное имела. За твое терпение и хорошую работу решили мы переселить тебя в первую очередь в новый дом. Держи ордер». Она взяла ордер, и все перед глазами завертелось у нее кругами. Юлечке в то время было семь лет, в школу пошла, Тонька с Василием и своим крикуном давно уже съехали из общежития. Поехали на Север: тем, кто вербовался, там дом финский в рассрочку давали. Жила Валя с тихой старушкой Андреевной… замуж собралась, и вдруг на тебе – ордер.
Квартиру ей дали отдельную, в новом доме. Кухонька, балкончик, в большой комнате паркет, под окном ребра батареи, стены обоями поклеены розовыми в белую клеточку. И такой спокойной да доброй представилась их будущая с Юлечкой жизнь в этой квартире, что она тут же побежала к Лизе Гречковой: «Скажи, что не пойду я. Своей буду жить жизнью».
Она не помнит, как поднялась с того камня и пришла домой. Юли не было. Щелкнула выключателем, села за стол. Такой ее и застала Юля, в плаще, со съехавшим на плечи платком, с остановившимся взглядом.
– Мама, ты что?
У Вали не было ни желания, ни сил говорить, только досада и усталость. Не глядя на дочь, спросила:
– Где это ты ходишь по ночам, хотела бы я знать?
Юлька ничего не ответила. Пошла на кухню. «Не чувствует, как я маюсь, – думала Валя, – в холодильник полезла. Ужинать собралась».
И вдруг подумала – у самой-то с утра крошки во рту не было, все страх да думы. От этой мысли стало ей горько, легла щекой на стол, сил больше нет.
Юлька выскочила из кухни:
– Говори сейчас же, что случилось?
– То случилось, что ты эгоисткой выросла. Мать из кожи лезет, старается, а у тебя одни гулянки на уме.
Это было неправдой, она чувствовала, но не могла остановиться. Все было не так, как надо: и то, как Юлька сразу после футбола ушла, и то, что со спокойным сердцем отправилась есть на кухню.
Не хотела Валя говорить Юльке о завтрашней встрече. Весь день не хотела. И если бы Юлька сейчас обошлась с ней мягко, обняла, повинилась, Валя бы не сказала. Но уж такая холера девка – чуть поперек, аж на дыбы становится. Схватила ладонями локти, голову вскинула:
– Вот ты как заговорила? А сама? Сама в двадцать лет какой была?
Валя сжалась. Ни разу в жизни не было у них разговора об отце. Юлька от других все узнала. Но торчал этот гвоздь между ними. И Валя боялась. И сейчас боялась, поэтому ничего не ответила.
– Если хочешь знать, мне все это надоело! – кричала Юлька. – И Женьке надоело. Мы взрослые люди, неужели это непонятно?
– Тихо ты. Сегодня мать Женьки мне на работу звонила. Свидание на завтра назначила. Разговор будет.
Юлька опустила руки, красные пятна выступили на скулах.
– О чем же разговор?
– Сама знаешь, не маленькая.
– Представь себе, не знаю.
– Не пара вы, Юля. И говорить тут больше не о чем.
– Ах, вот оно что, – в Юлькиных глазах вспыхнули яростные серпики, – по-че-му же это мы не пара?
Юлькина ярость неожиданно успокоила Валю. Она сняла плащ, отнесла в прихожую, поставила чайник и стала чистить сковородку над раковиной. Юля стояла за ее спиной и молчала, потом села за стол, положила перед собой руки, как на парте, смотрела, как Валя ест. Злость ее схлынула, и она уже спокойно спросила:
– Значит, не пара. Почему?
Валя вздохнула. Подняла глаза на Юльку и терпеливо стала объяснять:
– Разные жизни, Юлечка. Разные люди. Тут ведь такое дело человеческое: ходите вы с Женькой, а потом возьмете и поженитесь. Ну, и суди сама – они многограмотные, заслуженные, а получится, что я им родня.
Валя не видела лица Юльки, поэтому закончила так же тихо, как и начала:
– Вся тут заковырка, что из хорошей он семьи.
Не думала она, что ее разумная, тихая речь так подействует на Юльку. Подняла голову, глянула ей в лицо и испугалась – белое как мел, и в глазах уже не ярость, а боль.
– А я? Я из какой?
– Что из какой?
– Из какой семьи я?
Юлька поднялась, словно очнувшись, тряхнула головой, подошла к двери и оттуда тоном старшей, чужим, властным голосом сказала матери:
– Какая у них семья – мы не знаем. А наша – хорошая. Если ты не понимаешь этого, то хотя бы запомни.
Валя ничего не ответила, стала расстилать постель, и вдруг неожиданный, кроткий голос:
– Мама, я лягу с тобой?
Они легли спать на одной кровати, как тогда, когда жили в общежитии, когда Юлька была маленькой.
– Я пойду с тобой завтра, мама.
– Спи, нечего тебе там делать.
Юлька уткнулась в подушку, и оттуда послышался ее сонный голос:
– Ты ей скажи… Какие люди – такая и семья… Такая, мол, и у них будет…

НА ПОЛЯНЕ У ТРЕХ ДУБОВ
Девчонка в красной куртке приходила каждое воскресенье на это место, к трем дубам. Устанавливала этюдник, вешала сумку на обломок засохшей ветки. Потом она прохаживалась взад-вперед, вскидывала руки вверх и приседала. Иногда она кружилась, и тогда Юлька неодобрительно поджимала губы: такая дурочка, думает, что никто ее не видит.
Каждый раз Юльке хотелось подойти к трем дубам посмотреть на эту большую девчонку вблизи, на нее и на картину. Юлька догадывалась, что на картине – старая монастырская стена, и не могла понять, зачем девчонка рисует эту стену. В полдень девчонка складывала этюдник, вешала его на плечо, снимала с дерева сумку и уходила. Шла склонившись набок под тяжестью этюдника, а сумка волочилась по траве. Юлька ждала, когда она скроется из виду, перелезала через низкую ограду и выбегала на поляну.
На поляне светло, воробьи садятся на дубы, у монастырской стены растут ромашки. Юлька ходит по поляне как хозяйка: наконец-то гостья ушла и можно чувствовать себя как дома.
В конце поляны, там, где начинается улица, растет дикая груша. Юлька идет туда, а потом по тропке дальше, к железной ограде кладбища.
На кладбище в воскресенье людно. У входа торгуют цветами. Сторож дядя Гриша говорит ей:
– Опять пришла? Зачем пришла?
Юлька вздыхает и уходит. С другой стороны кладбища в деревянном доме с зелеными ставнями живет двоюродная Юлькина бабка, родная сестра Юлькиной родной бабушки.
– Бабка Шура! – кричит ей с улицы Юлька. – Ты что делаешь?
Бабка Шура показывается в окне, глядит на двоюродную внучку и сразу сердится:
– А ничего и не делаю. Чего рот дерешь?
– Можно я к тебе приду?
– Пришла уже. Заходи.
В комнате у бабки Шуры висят венки лука, на окне сушится липовый цвет. Сама бабка, в черном фартуке и в черном платке, похожа на ворону.
– Ну, с чем пришла? – спрашивает она Юльку.
– Так, – моргает глазами Юлька, – ни с чем.
Потом, помолчав, сообщает:
– К нам одна на поляну ходит, в красной жакетке, картину рисует.
Бабка Шура по-птичьи, сбоку смотрит на Юльку.
– А старуха твоя здорова?..
– Здорова, – отвечает Юлька. – На базар пошла.
Бабка Шура недовольно жует ртом.
– Деньги, видать, есть. Мать каждый месяц присылает?
– Присылает, – коротко кивает Юлька, – и деньги, и письма. А еще она меня скоро заберет.
Юлька смотрит на бабку, и в глазах ее мелькает испуг, но бабка Шура ничего против матери не говорит.
– За деньги и я б тебя держала, – говорит она. – За деньги и чужого держать можно, не то что своего.
– Она меня скоро заберет, – повторяет Юлька, – мне на этот год в школу идти.
– И пойдешь… – Бабка Шура думает о чем-то своем. – Все нынче идут. Все ходят, учатся, а ума нет.
Потом они пьют чай, заваренный липовым цветом. Юлькины щеки становятся пунцовыми. Она весело поглядывает на бабку и вдруг прыскает чаем от внезапно подступившего смеха.
– Бабка Шура, а Колька говорит, что ты монашкой была.
Бабка с размаху стукает кулачком по столу. Юлька пугается.
– Это не Колька, – говорит она, – это твоя старуха тебя учит.
– Нет, Колька. – Юлька отстаивает справедливость. – Это он, а не бабушка. Бабушка про тебя плохих слов не говорит.
Бабка Шура молчит, кладет перед Юлькой новый кусок сахару и подливает чаю.
– Плохие слова, которые бранные, – объясняет она, – а «монашка» – божье слово. Твой Колька порченый, ты его поменьше слушай.
Потом они выходят во двор. Бабка Шура склоняется над грядкой и ловит в шершавых листьях крепенькие, в пупырышках огурцы. Кидает их Юльке в подол. Потом идет к другой грядке и выдергивает несколько молодых морковок.
– Иди, иди с богом, – говорит она девочке, – иди, пока светло.
У дикой груши на скамейке в одиночестве сидит Колька.
– Юлька, – кричит он ей, – где ты шляешься? Беги скорей домой!
Юлька замирает, сердце ее начинает стучать, вот-вот выскочит. Она крепче зажимает концы платья в кулаках и бежит через поляну к дому. Колька несется за ней.
– Ты чего несешь?! – кричит он ей вслед, но Юлька не слышит.
Она врывается в дом и смотрит по сторонам.
– Ты что, скаженная, что так влетела? – поворачивает к ней голову бабушка.







