Текст книги "Доклад Юкио Мисимы императору"
Автор книги: Ричард Аппиньянези
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 43 страниц)
ГЛАВА 7
ПРОЩАЛЬНЫЕ СЛОВА РЕАЛИСТА
В 1943 году, когда мне исполнилось восемнадцать лет и я достиг призывного возраста, мое начальство в Школе пэров ожидало, что я пройду курсы военной подготовки и стану офицером. Стать офицером было не только моим правом, как выпускника привилегированной Школы пэров, но и долгом перед Его императорским величеством, предки которого основали это учебное заведение. Руководство школы оказывало на меня давление вплоть до мая 1944 года, когда я получил повестку, предписывавшую мне пройти допризывную медицинскую комиссию. И тогда передо мной встал выбор.
Впрочем, как я уже говорил, выбор за меня сделал мой отец Азуса. Я проходил медицинскую комиссию в Сикате. Направленное руководству Школы пэров заключение военных врачей гласило, что я непригоден для того, чтобы стать офицером. Впрочем, этого и добивался мой отец. Конечно, я мог бы притвориться невинной овечкой и утверждать, что сам и не помышлял уклоняться от военной службы. Мог бы обвинить отца в том, что он обманул государство. Но правда, как всегда, не укладывается в прокрустово ложе фактов, и в данном конкретном случае до нее трудно докопаться, она прячется в запутанном клубке отвергнутой любви и извращенной амбициозности. Правда – хитросплетение следов на февральском снегу. И мой долг теперь, двадцать пять лет спустя, восстановить цепочку этих отпечатков.
Нельзя бесконечно долго уклоняться от призыва в действующую армию, от призыва умереть. 15 февраля 1945 года я наконец получил акагами. Меня опять отправили на медицинскую комиссию, и она полностью опровергла выводы первой. Ощущал ли я в себе готовность умереть? Да, если верить словам, которые я написал в ночь на 15 февраля. Пришла пора обратиться к этому приводящему меня в смущение документу, составленному двадцать пять лет назад. Это исо, традиционное прощальное письмо, которое я написал, когда получил «красную бумагу» – повестку о призыве на действительную службу. В конверте, приготовленном для письма, до сих пор лежат обрезок ногтя и волос, которые, согласно обычаю, должны быть положены вместе с исо.
Отец, мать, господин Симицу и другие преподаватели школы Гакусуин и Токийского императорского университета, вы были так добры ко мне, и я благодарю вас за оказанные мне благодеяния.
Я никогда не забуду также своих друзей, одноклассников и старших товарищей в школе Гакусуин. Желаю всем вам светлого будущего!
Вы, мои младшая сестра Мицуко и младший брат Киюки, должны исполнять вместо меня долг перед родителями. А ты, Киюки, к тому же должен последовать моему примеру и вступить как можно скорее в ряды Императорской армии. Служи императору! Тенно хейка 6анзай!
Простые слова. И они могли бы быть моими последними словами. Я хранил исо, как мать бережет засохший кусочек пуповины, которая когда-то связывала ее и ребенка. Это небольшое письмо – словно ломбардная расписка, до сих пор не потерявшая свою силу.
Оно как две капли воды похоже на бесчисленные исо, написанные моими сверстниками. Чтобы запечатлеть на бумаге эти строчки, мне потребовалось несколько часов. Я много сил и времени тратил на то, чтобы подобрать нужные слова. Но почему я, человек более образованный и литературно одаренный, чем большинство призывников, прибег к пустым банальностям? Может быть, в моем исо скрыта какая-то тайна, которая отличает его от других прощальных писем подобного рода? Это – предсмертная записка самоубийцы, чья смерть была отложена; безжизненная, нелепая формула, которой вернет смысл лишь моя кончина.
Может быть, я хотел скрыть за исо свой циничный дендизм? В двадцать лет я понял, что достаточно одной формы, чтобы соблюсти установленные нормы и правила. Осознание этого может превратить любого молодого человека в циника. Содержится ли хотя бы крупица правды в моих прощальных словах? Когда я их выводил на бумаге, я не верил в то, что пишу. Однако обладал ли я тогда правдой или точкой зрения, которая доказывала бы, что эти слова лживы? Нет, не обладал.
Единственным ответом на все поднятые мной вопросы может быть реализм. Я сознательно выбрал реализм в качестве стиля для своего прощального письма.
Возможно, это объяснение покажется странным, эстетским, но оно соответствует действительности. Только те, кто пережил последние, ирреальные месяцы войны, могут в полной мере понять, о каком реализме я говорю. С тех пор настроения сильно изменились. Я не хочу ссылаться на свои юношеские убеждения, стараясь объяснить, почему мое исо до сих пор не утратило силу. Мои прощальные слова стоят в самом начале.
Я понимаю, что рискую впасть в гипербуквализм, конечной стадией которого является полный идиотизм. К приверженцам филистерского буквализма относятся бюрократы, такие, каким был мой отец. Я, несомненно, унаследовал буквализм от Азусы, об этом, в частности, свидетельствует мое прощальное письмо, обращенное к нему и миру.
– Скажите, сэнсэй, что такое идиот? – спросил я однажды Хасуду Дзенмэя, идейного вдохновителя литературной школы роман-ха.
Начиная с 1938 года я прилагал неимоверные усилия для того, чтобы войти в этот ультранационалистический кружок ученых и писателей, и в 1942 году мое упорство было вознаграждено.
– Я объясню тебе, кто такой идиот, – ответил Хасуда, – но сначала ответь мне на вопрос. Что такое культура?
В характере Хасуды Дзенмэя, ученого, отличавшегося широкой эрудицией, сочетались резкость уроженца Кюсю и цепкость взгляда приверженца секты нитирэн, к которой принадлежали его предки. Его глаза буравили человека, пронзали его насквозь. Он не любил обтекаемых ответов.
– Разве могу я сказать, что такое культура? Задавать подобный вопрос – все равно что спрашивать, кто позволил мне употребить в речи именно те слова, которые я только что произнес?
– Не глупый ответ. Ты прав, конечно. Обсуждать, что такое культура, – все равно что обсуждать слова, которые мы употребляем в речи. Два беседующих человека – это и есть культура. Им не требуется знать, что то, чем они сейчас занимаются, и есть культура. Или что именно культура позволяет им говорить банальные вещи. И все же давай предпримем бесплодную попытку ответить на вопрос: что такое культура?
Шрам в форме полумесяца на скуле Хасуды побледнел и теперь сильно выделялся на лице, покрасневшем от саке, которое мы пили из ритуальных чашек. Вообще-то Хасуда не употреблял алкогольные напитки, но через неделю он должен был уехать в свой полк в Малайю. Мы собрались за столом, чтобы попрощаться перед тем, как Хасуда отправится «искать свою смерть» – так обычно в военное время говорили о поездке на фронт. Эта формула была одним из амулетов, которые, как считалось, оберегали воина в бою.
Хасуда был худощав и тонок в кости. Его только что побритая, как у новообращенного буддиста, голова отливала синевой, словно зимнее небо 1943 года. В свои тридцать девять лет он уже не мог считаться молодым и достаточно крепким, чтобы служить в императорской армии. Тем более что в 1938 году Хасуда получил серьезное ранение во время Маньчжурской кампании.
Мы стояли на коленях, обратившись лицом друг к другу. Нас разделял низенький лакированный столик, на который хозяин дома поставил кувшин и чашки для саке. Здесь же лежали кисточки для письма, пять экземпляров моей новеллы, впервые опубликованной два года назад в литературном журнале роман-ха, и стояла чернильница. Я был единственным гостем на прощальной церемонии, которую устроил мой учитель перед отъездом в действующую армию. Он оказал мне большую честь. Но я вел себя как последний дурак и принялся за столом обсуждать судьбу своих новелл. Я мечтал о том, чтобы они были изданы отдельной книгой. Предисловие к моим произведениям, написанное Хасудой в националистическом духе, обеспечило бы им успех и расположение цензоров, однако непреодолимым препятствием на пути осуществления моей мечты был дефицит военного времени, в частности нехватка бумаги. Мне было жаль, что лейтенант Хасуда Дзенмэй уезжал на фронт и больше ничем не мог быть полезен мне.
– Так что же такое культура? – повторил свой вопрос Хасуда. – Может быть, мне следует выразиться яснее? Вы понимаете, какой опасности подвергаетесь, обсуждая это понятие? Обычно считается, что рискуют политики, военные, бизнесмены. Все признают, что представители этих сфер деятельности подвергаются опасности. Цо культура? Какую угрозу представляет собой культура?
– Ежедневная житейская практика убеждает в том, что, как бы ни запудривало нам мозги искусство, утверждая обратное, наша цивилизация вполне может обойтись без культуры, – заметил я.
– И во многих случаях уже обходится, – сказал Хасуда и зажег сигарету. Моего учителя нельзя было назвать пьющим человеком, но он потреблял огромное количество табака. – Гераклит утверждал: «Этос антропо даймон», то есть «характер человека – это его судьба». Слово «Daitnon», «судьба», многозначное. Оно может также означать «гений», «благосостояние», «тень мертвого человека», «умение» или просто «смерть». Поэтому понять изречение Гераклита можно следующим образом: «характер человека – это его умение умереть», как велит судьба. Смерть – это разоблачение, в котором культура проявляет свою истину или пустоту.
– Значит, смерть – это и есть содержание культуры, – подытожил я.
– Да, странный, но совершенно очевидный вывод.
– Я понял это, когда увидел тот тупик, в который меня ведет творчество.
– Что вы хотите сказать?
Лицо Хасуды из красного превратилось в багровое.
– Я хочу сказать только то, что тоже жду, когда мне пришлют «красную бумагу». Что бы я ни писал, любое мое произведение сейчас – это монумент, воздвигнутый на моей твердой уверенности в том, что я паду на поле боя.
Я замолчал, опасаясь, что с моих уст сорвется то, что давно уже вертелось на языке: «Но единственным препятствием на пути воплощения моей мечты является не «красная бумага», а нехватка бумаги».
Хасуда был романтиком до мозга костей, то есть человеком религиозного склада, лишенным чувства юмора. Он никогда в жизни не догадался бы о том, на что я прозрачно намекал. Во всяком случае, так я, наивный амбициозный молодой человек, полагал тогда.
– Разве я напрасно назвал тебя благословенным чадом древней истории?
Лицо Хасуды теперь пылало как раскаленная плита, его вдруг охватило бешенство. Вообще-то он часто и беспричинно впадал в ярость, и я уже привык к этим вспышкам.
– Вы столь великодушны, сэнсэй, что в своем предисловии превозносите мои ничтожные рассказы, я бесконечно признателен вам.
Я поклонился. Однако мои слова не успокоили его, а, напротив, привели в еще больший гнев.
– В таком случае почему ты платишь мне черной неблагодарностью? Почему не желаешь понимать то, о чем говорят классики? Я проявляю нежность и доброту к тебе благодаря классикам. А что ты усвоил из классического наследия?
Разделявший нас стол, который раньше казался длинным, будто меч, теперь сжался до размеров кинжала. Я чувствовал исходящую от него угрозу, и у меня кружилась голова от собственной слабости. Кровь отлила от моих щек, и они стали белыми, как крылья фазана или безжизненное лицо пронзенного стрелами святого Себастьяна.
Может быть, от классиков я унаследовал именно это – недостойную слабость? Хасуда упомянул нежность, «буси но насаке», – то есть сострадание воина, о котором говорит классика. Эротизм занимает свое законное место в кодексе чести самурая, но в нем нет той порочности, которая оказала на меня свое пагубное воздействие.
Сердитый взгляд учителя свидетельствовал о силе его любви. И я, предавший эту любовь, должен был искупить свою вину перед ним. Мой взгляд упал на «Хагакурэ» – драгоценный подарок, сделанный Хасудой мне на память. Это был список с книги восемнадцатого столетия с собственноручными комментариями учителя. Хасуда составлял этот конспект в течение многих лет, и казалось бы, должен был взять его с собой на фронт. Однако тем не менее «Хагакурэ», этот шедевр самурайской мысли, написанный Ямамото Дзете, по воле Хасуды перешел ко мне, и в течение следующих двадцати семи лет я постоянно обращался к нему.
Когда я пытаюсь представить, каким писателем мог бы стать, но так и не стал, то всегда вспоминаю самурая и священнослужителя Ямамото Дзете. Он стал писателем по воле судьбы. Ямамото решил уйти из жизни вслед за своим сеньором Мицусиги Набесимой, совершив сеппуку. Но сеньор перед смертью издал указ, запрещавший верноподданным самоубийство. И тогда, в тринадцатом году эпохи Гэнроку (то есть в 1700 году), сорокадвухлетний Ямамото побрил голову и стал буддистом-отшельником. В течение двадцати лет он жил в хижине в чаще леса, вдали от мира. Отшельнический образ жизни Ямамото предопределил и название книги. «Хагакурэ» означает «сокрытое в листве». В течение семи лет молодой самурай Цурамото Тасиро собирал и записывал высказывания Хасуды и разговоры с ним. Эти записи и составили одиннадцать томов «Хагакурэ». Ямамото распорядился сжечь их, но Тасиро не подчинился приказу.
Очевидно, Ямамото предвидел, что его книгу однажды предадут огню. Так и случилось после позорного поражения Японии в 1945 году. В 1930-х годах «Хагакурэ» было своего рода Евангелием милитаристов, Библией бусидо. Огромные тиражи этой книги быстро расходились в Японии. «Хагакурэ» укрепляло решимость летчиков-камикадзе умереть. Вполне понятно, что после капитуляции «Хагакурэ» поставили в один ряд с «Майн Кампф», запретили и обрекли на забвение. Если сегодня кто-нибудь из нас достанет эту книгу с дедушкиного чердака и сдует с нее пыль, его сочтут фанатиком, тайным сторонником китайского режима, сочувствующим тем, кто размахивает цитатником Мао. Однако мысли Ямамото не сопоставимы ни с изречениями Мао, ни с идеями Гитлера, их скорее можно сравнить с этическими максимами Ларошфуко.
Конечно, в 1945 году я не предвидел, что Япония вскоре потерпит поражение. Хотя ирония, сквозившая в словах Хасуды, свидетельствовала о том, что он догадывался о дальнейшей судьбе страны. Однако я был слишком глуп, чтобы уловить ее.
Я открыл «Хагакурэ» и прочитал вслух знаменитое изречение Ямамото, которое режет сегодня слух точно так же, как и в развращенную изнеженную эпоху сёгуната, когда оно было записано. «Я понял, что путь самурая – смерть».
– Наверное, это и есть роковой вопрос культуры и правильный ответ на него, – добавил я.
– Ямамото говорит также, что возможность правильно умереть выпадает крайне редко, – заметил Хасуда. Его гнев уступил место странной меланхолии. – Он советует выбирать смерть лишь в тех случаях, когда у человека равные шансы жить и умереть или когда ему грозит смерть. Но как на практике определить, равные ли шансы у жизни и смерти в твоей ситуации?
– «Красная бумага» увеличивает мои шансы умереть.
– Если ты думаешь, что осознание близости смерти примиряет человека с жизнью, то глубоко ошибаешься, – промолвил Хасуда и улыбнулся так, как обычно улыбается отец в разговоре со своенравным ребенком. – «Осыпаются цветы с вишневых деревьев, ах, какая грусть», – процитировал он знаменитое средневековое хайку, написанное в эпоху Хэйан. – В этих совершенных строчках, затертых и превратившихся в клише от слишком частого цитирования, говорится об Арима-но Мико, жившем в седьмом веке принце с трагической судьбой, сыне тридцать шестого императора Котоку. Ты помнишь мое эссе о нем? Об этом юноше известно лишь то, что его казнили в возрасте восемнадцати лет по ложному обвинению в измене. На него донес соперник, его кузен принц Нака-но Оэ. Арима-но Мико пал жертвой политической подлости. Одного этого было достаточно, чтобы снискать любовь наших классических авторов.
– В своем эссе вы писали, сэнсэй, что «умирать молодым – это культурная традиция моей страны». Герои всегда расплачиваются за прогресс, а отличительной чертой прогресса являются потери. Благородный неудачник расплачивается за невозможность остановить прогресс. Ваше эссе помогло мне понять тайну, о которой говорят классики, скрытый смысл истории.
– Ты исполнишь свой долг перед классиками, если смиришься и станешь одним из них. Урок, преподанный Арима-но Мико грядущим поколениям, состоит в смирении. Ямамото тоже учит смирению: не заигрывай нагло со смертью, а заслужи ее. Остерегайся умереть, не созрев для этого. И если ты любишь меня, послушайся своего отца.
Слова Хасуды изумили меня.
– Я обязан повиноваться ему. Но как вы можете просить, чтобы я из любви к вам подчинился воле филистера?
– Вот теперь я могу объяснить тебе, что такое идиот, – с улыбкой сказал Хасуда. И я понял, что ошибся, посчитав его тон отеческим. Нет, со мной скорее говорил человек, который внутренне был уже мертв. – Идиот – это тот же филистер, напрочь лишенный творческого начала человек, реалист, полная противоположность художнику. Возникает сложная дилемма. Дело в том, что идиотизм сосуществует с реализмом, которого художники вынуждены придержаться. Задумайся над этим. Искренность по отношению к объекту – а значит, и к самому себе – является этическим императивом, который входит в противоречие с художественностью и неизбежно превращает самого художника в реалиста. Вопрос заключается в следующем: может ли трансцендентный идеализм выдержать испытание реализмом? И не страдает ли само, реалистическое искусство от узколобого материализма? Или следует согласиться с героем Манна, Густавом фон Ашенбахом, в том, что любая философия приводит к скептицизму и крушению искусства? Но не заканчивается ли все это лицемерным «бегством от мысли», которое приводит к идиотизму реалистической антифилософии?
Беда реализма состоит в том, что он является автоматом, измеряющим ценность всего вокруг и низводящим все предметы и явления до механического уровня их значимости. Государственная и гражданская свобода, патриотизм и сопротивление, мир, военный и технический прогресс – все это одинаково значимые реальности. Реализм может устанавливать сходство между ценностями, которые находятся в конфликте, поскольку он считает себя их создателем, будучи по своему духу явлением консервативным. Он заявляет о себе как о памяти поколений, утверждает, что способен помочь народу и государству выжить в трудное время. Реализм считает, что именно он создал все вокруг: либерализм и расовые конфликты, индивидуумов и народ, разные образы жизни и учрежденные институты, социальную мобильность и расслоение общества, а также все другие известные антиномии. Идиотизм реализма укладывает вещи, идеи и слова ровными рядами, наподобие черепичной крыши, он творит механическую гармонию, в которой слышится скрежет зубчатых колес. Поэтому ярко выраженный реалист, то есть законченный идиот, – это не кто иной, как хранитель памяти поколения, хорошо известная нам порода людей, обожающих разгадывать кроссворды.
– И все же для меня остается загадкой ваш совет полностью довериться одному из таких беспринципных реалистов. Я не вижу истины в ваших словах, сэнсэй.
– Истина – хитросплетение следов на снегу, – промолвил Хасуда.
Прощальные слова Хасуды, сказанные им на перроне вокзала Синдзуку, противоречили, однако, его совету быть благоразумным.
– Жить так, как мы живем, недопустимо. Отдай императору все свои семь жизней!
Он сказал это с сердитым видом, но на глазах у него блестели слезы, а руки, в которых он протягивал мне «Хагакурэ», дрожали.
Сумел ли я объяснить свой реализм? Сумел ли показать, как понимал реализм в тех обстоятельствах, которые теперь кажутся непонятными?
Рано утром 16 февраля в день моего отъезда в Сикату в мою комнату вошла растрепанная, обезумевшая от горя мать. Увидев, что я получил акагами, она впала в истерику. Сидзуэ держала в руках двое часов. Одни, серебряные, были подарены мне императором шесть месяцев назад, в сентябре 1944 года. Другие, карманные, когда-то принадлежали Нацуко.
– Посмотри… – воскликнула она. – Посмотри только! Ты видишь? Они показывают разное время. Это невозможно!
Она долго выкрикивала слово «невозможно», не обращая внимания на просьбы отца успокоиться. Даже Азуса выглядел сегодня необычно расстроенным и угрюмым.
Сидзуэ упала на колени перед образом Будды, стоявшим в нише нашего домашнего алтаря, и застыла в трансе, словно скорбящая мать с пронзенным сердцем и поднятыми в безмолвной мольбе руками. Я похолодел, к горлу подкатил комок. Но за этими ощущениями скрывались облегчение и радостное возбуждение. Мать понимала, что я ускользаю от нее, и потому сходила с ума от отчаяния.
«Наконец-то я спасся от женщин», – мелькнула у меня мысль. Я как будто присутствовал на собственных похоронах. Безутешное горе матери свидетельствовало о том, что смерть моя неизбежна. И оттого я испытывал чувство удовлетворения и одновременно тревоги.
Я и отец сели в поезд, следовавший в префектуру Кансаи, находившуюся в трехстах милях от Токио. Азуса нашел два свободных места у окна, стекло которого было разбито. В щели и пробоины дул холодный февральский ветер. Я был простужен и предложил отцу пересесть, но он не хотел даже слышать об этом.
– В чем дело? – недовольным тоном спросил Азуса. – Если тебе холодно, укутай горло шарфом. Мужчина, призванный на службу в армию Его величества, должен быть стойким и мужественным.
За час я так замерз, что меня начала бить сильная дрожь. Я чувствовал, что у меня поднялась температура, все тело ломило. Находясь в столь плачевном состоянии, я с трудом поддерживал разговор с отцом.
– Ты что, не слышишь меня? – сердито спросил он, когда я в очередной раз не ответил на его вопрос. – Почему твой учитель Хасуда-сан так высоко отзывается о твоих новеллах? Я не могу понять это!
Я не поверил собственным ушам и изумленно взглянул на отца. Может быть, у меня уже начался бред? Но насмешливая улыбка, игравшая на губах Азусы, свидетельствовала о том, что я не ослышался.
– Ты разговаривал с Хасудой-сан накануне его отъезда? – недоверчиво спросил я.
– Я счел это своим долгом. Лейтенант Хасуда пригласил меня к себе, чтобы поговорить.
Я решил, что теперь могу открыто выразить свои чувства.
– Невероятно! Ты готов пойти на все что угодно, чтобы помешать моей литературной карьере!
– И это сыновняя благодарность за заботу? – смеясь, спросил Азуса. – Скажи мне, обращался ли ты в прошлом году к правительству с просьбой выдать бумагу на издание твоей книги? Впрочем, ничего не говори. Я знаю, что обращался и получил согласие. Неужели ты думаешь, что бывают чудеса и правительство удовлетворило твою просьбу случайно? Я все еще пользуюсь кое-каким влиянием в министерствах, хотя мой сын и моя дорогая жена считают меня никчемным человеком. Неужели вы думаете, я не знаю, что ты теперь у нас знаменитость, что тебя зовут Юкио Мисима? Как я мог оставаться в неведении, когда все коллеги поздравляют меня с достижениями сына! Замечательная книга, новое имя, необычайный успех в военное время и так далее, и так далее. О да! Однако твой лейтенант Хасуда знает, кому ты обязан тем, что тебе выделили бумагу для издания твоих произведений!
– Именно потому он и захотел встретиться с тобой?
Азуса пожал плечами.
– Ты хочешь, чтобы я подробно рассказал тебе о нашей беседе?
– В этом нет необходимости.
Я отвернулся к окну, за которым уже сгущались зимние сумерки. Из щелей и пробоин в стекле все так же сильно сквозило.
Когда мы наконец добрались до дома наших друзей в деревне Сиката, я ослабел до такой степени, что едва стоял на ногах. Отец отверг предложение хозяев дома дать мне традиционное жаропонижающее средство, чтобы сбить температуру. Он заявил, что это приведет лишь к отрицательному результату. По его мнению, болеутоляющих таблеток и крепкого сна было вполне достаточно, чтобы вернуть мне здоровье.
Отец, без сомнения, хотел, чтобы я серьезно заболел и военные врачи на следующее утро, когда я должен был явиться в часть, признали меня негодным к строевой службе. Его план не мог осуществиться без помощи с моей стороны. На следующее утро я встал с высокой температурой. Мое лицо покрывала мертвенная бледность, а из груди вырывались резкие хрипы, которые вполне можно было принять за симптомы туберкулеза. Именно такой диагноз поставил молодой неопытный военный врач, осмотревший меня и задавший несколько вопросов, на которые я дал уклончивые ответы. Меня признали негодным к действительной военной службе и в тот же день отправили обратно домой.
Как только бараки военной части остались у нас за спиной, Азуса схватил меня за руку и побежал по глубокому снегу к расположенной у подножия холма деревушке. Мы оставили хитросплетение следов на снегу. Кто смог бы отличить мои следы от следов отца?
Наше возвращение домой к Сидзуэ было триумфом Азусы. Он спас меня от неминуемой смерти, от рокового призыва в императорскую армию. Конечно, об этом никто не говорил прямо. Но на столе сразу же появились рисовые лепешки и саке, что было роскошью в условиях скудного военного времени. Сидзуэ вышла к столу в своем лучшем кимоно, которое редко надевала. В тот вечер Азуса много смеялся, что было довольно необычно. Веселье он проявлял, как правило, только в компании своих друзей, сидя с ними в баре, где подавали суши, или ресторанах. Издаваемые им хрипловатые звуки, должно быть, свидетельствовали о радости по поводу того, что «дело сделано». Слыша неестественный смех отца, я чувствовал себя неловко и избегал смотреть на него, хотя он упорно не сводил с меня глаз. Мой взгляд ничего не выражал, ни ликования, которым светились лица брата и сестры, ни огорчения. Он был пустым. Я словно опустил забрало своего шлема.
Никто не догадывался о том, в каком смятении находились мои чувства и мысли. То, что Азуса испытывал сейчас радость и облегчение, приводило меня в недоумение. В моей голове не укладывалось, что этот нежный отец, от души радующийся избавлению сына, и деспотичный бюрократ, долгие годы преследовавший меня, – одно и то же лицо. Почему Азуса испытывал облегчение оттого, что спас «книжного червя», влюбленного в литературу чудака? Кем на самом деле был этот странный человек, который чуть ли не бахвалился тем, что обманул императора, лишил его законной добычи? Неужели это тот же самый сторонник нацистской идеологии, преданный слуга Его императорского величества, которого я знал долгие годы?
Азуса больше не мог выносить моего непроницаемого отчужденного выражения лица. Он был опытным бюрократом, хорошо разбиравшимся в настроениях подчиненных, и видел, что я проявляю строптивость. Потушив одну сигарету, он зажег другую и обратился к Сидзуэ, глаза которой сияли весельем и радостью. Давно уже я не видел мать в таком чудесном настроении.
– Наш Аспарагус (это было прозвище, данное мне в детстве Азусой; он впервые за много лет снова назвал меня так, демонстрируя в шутливой форме отцовскую привязанность), как всегда, скрывает свои истинные чувства и пытается казаться невозмутимым.
Засмеявшись, Азуса повернулся ко мне:
– Надеюсь, ты не сожалеешь о своем спасении? Мы едва вырвались из лап смерти.
– Да, мне, несомненно, повезло, – промолвил он. – Спасибо тебе за это.
Отец отвел глаза в сторону. Он едва заметно вздрогнул, услышав слова «спасибо тебе за это». Я внимательно взглянул на Азу-су. Передо мной сидел хорошо сохранившийся пятидесятилетний мужчина с коротко, по военной моде подстриженными волосами, в которых уже поблескивала седина. Это был государственный служащий среднего ранга в отставке, занимающийся теперь частной юридической практикой. Я понял, что этот самодовольный, привыкший к раболепию человек отныне не имеет надо мной никакой власти. Однако открытие не принесло мне радости. Напротив, я испытал сожаление, которое усилилось, когда я перевел взгляд на мать. Бьющая через край радость Сидзуэ подчеркивала ее увядающую красоту. Это была худенькая сорокалетняя женщина, на которой держался весь дом. У Сидзуэ появился волчий взгляд, который в военное время характерен для всех женщин, занимающихся добычей пищи для своих семей. Лицо и руки загрубели и потемнели от тяжелой работы на огороде – небольшом клочке земли, на котором она выращивала овощи.
Сидзуэ вернула мне мои серебряные часы, подаренные императором в память об окончании Школы пэров.
– Видите, даже он не смог отнять у меня мое любимое дитя, – гордо заявила она, обращаясь к членам семьи.
Я бросил взгляд на Мицуко, сидевшую напротив меня. Сидзуэ уже не в первый раз выражала свои особые чувства ко мне, подчеркивая, что любит меня больше, чем сестру и брата. Что они Должны были чувствовать при этом? Одетая в школьную форму Мицуко держала Киюки за руку. Казалось, они искренне радуются моему избавлению от неминуемой смерти. Мицуко улыбнулась мне. Ее чистое, нежное, лучащееся добротой лицо и смешная щель между передними зубами растрогали меня. Я вспомнил, как однажды, когда я явился перед собравшимися в нашем доме гостями, переодевшись в лучшее кимоно Сидзуэ и накрасив лицо ее косметикой, Мицуко точно так же улыбнулась мне. Мать тогда покраснела от стыда за мой поступок, а Мицуко, послав мне воздушный поцелуй, сказала:
– Не расстраивайся, брат. Все образуется.
– Прекрати, – с упреком одернула ее Сидзуэ. – Неужели девушек в вашей школе учат подобным вульгарным жестам?
Так невинный воздушный поцелуй Мицуко глубоко запал мне в душу.