355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ричард Аппиньянези » Доклад Юкио Мисимы императору » Текст книги (страница 20)
Доклад Юкио Мисимы императору
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 17:51

Текст книги "Доклад Юкио Мисимы императору"


Автор книги: Ричард Аппиньянези



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 43 страниц)

Мицуко опустилась на колени рядом с постелью, ссутулившись под тяжестью моих жестоких слов. Я наслаждался эффектом, который произвел на нее разыгранный мной спектакль. Мое отчаяние выглядело столь натурально, что Мицуко прореагировала на него так, как я этого ожидал. Она медленно склонила голову и положила ее мне на колени. Я представил себе, что Мицуко обезглавили и ее тяжелая голова упала на мои ноги. Я ощущал ее тяжесть и исходившее от нее тепло, которое разливалось по моему телу.

«Значит, это и есть путь к сердцу Мицуко?» – подумал я. Она была легкоуязвима, потому что не знала, что такое нигилизм и никогда не сталкивалась с цинизмом. Мне не составляло большого труда с помощью секретных методов подчинить себе ее невинную душу. Мицуко больше не была моей сестрой, она представлялась мне чужим малознакомым человеком, ставшим моей жертвой. Если я буду действовать медленно и планомерно, то вскоре сделаю ее обитательницей своего призрачного внутреннего мира, исполненного безмерного отчаяния.

Тем временем мой отец стал курить сигареты новой марки, появившейся после заключения мира. Точно так же поступили и те из наших сограждан, которые остались в живых и все еще не бросили курить. Что касается меня, то мне не оставалось ничего другого, как вернуться в Токийский университет и продолжить изучение права. Я вновь облачился в старую потертую форму учащегося Школы пэров и принялся упорно штудировать учебники по юриспруденции.

Мои целеустремленность и прилежание показались Азусе подозрительными. Он начал задаваться вопросом, не пытаюсь ли я обмануть его. Однако отец напрасно терзался сомнениями и старался вывести меня на чистую воду. В то время я испытывал непреодолимое отвращение ко всему, что связано с литературой, и действительно бросил писать. Я с увлечением погружался в сухие абстракции права, убеждая себя, что навсегда избавился от мира художественного вымысла. Юриспруденция стала для меня своеобразным уходом в аскетизм. И это тоже был художественный вымысел. Мое раскаяние и отход от литературы являлись всего лишь одной из форм эстетизма.

Я не задавал лишних вопросов. Меня не интересовало, зачем нужно изучать устаревшие законы, введенные еще в эпоху Мэйдзи и почерпнутые из прусской правовой системы. Тем более что программа реформ генерала Макартура, главы оккупационных властей, должна была изменить эти законы. Программа была направлена на установление демократического режима мирного времени и борьбу с коммунизмом. Подобная концепция реформ находилась вне сферы моих интересов и за рамками моего понимания. Меня не волновал тот факт, что в недрах Штаба главнокомандующего оккупационными войсками «джефферсоны» в спешном порядке уже готовят новую мирную конституцию для моей страны.

До начала занятий в университете я часто бродил по разрушенному городу в белой рубашке и шортах – моей любимой одежде. «Смерть оказывает на нас более сильное воздействие в пору пышного лета», – так писал мой учитель Бодлер. И это было правдой. Казалось, период 1945 – 1948 годов был одним сплошным жарким летом, распространявшим удушливые запахи разложения. И суровые зимы были лишь небольшими вкраплениями в эту эпоху.

Токио представлял собой настоящую помойку, где возвышались груды ржавого искореженного металла и обгорелого мусора. Унылую картину нарушала лишь пышная зелень, заросли травы затягивали кучи щебня и обломки бетонных плит. В те годы цвели необычайно крупные, ярко-желтые одуванчики, сквозь асфальт пробивались вьюнки. Мощные сорняки заполонили брошенные оранжереи. Впрочем, от них оставались лишь стальные конструкции, казавшиеся призрачными на фоне удивительно синего неба.

Ровная гряда пепла лежала на том месте, где когда-то возвышались здания, а посреди нее стояла одна чудом уцелевшая постройка, похожая на обвитую вьюнком пустую гробницу.

Если бы запечатлеть все это на картине, то такое произведение, созданное кретином-модернистом, вызвало бы сегодня восторг у знатоков. Токио в те годы представлял собой настоящую выставку кретинического модернистского искусства. Мне казалось, что нет ничего прекраснее руин. Только что образовавшиеся развалины свежи, как первый день творения.

Я испытывал пьянящий дикий восторг посреди разрушенного города. Я праздновал интеллектуальную победу вечных ценностей над никчемностью настоящего. Не надо забывать, что драма Но и чайная церемония родились, подобно тянущимся к свету луны ночным цветам, на руинах гражданской войны Онин-буммэй. Разве терзаемые мукой призраки и духи театра Но не являются отражением действительности пятнадцатого столетия, когда Япония превратилась в одно сплошное кладбище? Четкие сдержанные жесты чайной церемонии и театра Но выражают «отсутствие действия», контроль над стихийным началом, и коренятся в черном пессимизме, вызванном ужасами войны и голода в средневековой Японии. И сейчас мы ощущаем в этих древних культурных явлениях то же самое, что и люди средневековья: мы видим в них анклавы, островки спасения, временные и непрочные убежища в мире, грозящем смертью.

Все эти устаревшие и бесполезные вещи – спокойная созерцательность чайного домика, грубая, с небольшими дефектами глиняная посуда скучного коричневого или черного цвета, слегка закопченный чайник – существовали изначально, с момента рождения чайной церемонии, и уже тогда казались безнадежно устаревшими и бесполезными. Все это является бегством в чуть при-глушенные, не бросающиеся в глаза предметы, которые обещают спасти нас от угрозы исчезновения, поскольку находятся в гармонии с ним. Это и есть саби. Саби стремится к тому, чтобы лик луны прятался за пеленой дождя.

Посреди развалин – этого лунного безжизненного пейзажа – я встретил множество одичавших людей. Здесь ютились бездомные, искавшие спасения от суровых зимних холодов. Вернувшиеся на родину остатки императорской армии, калеки и нищие, среди которых было немало молодых и еще довольно крепких парней, работали на черный рынок, занимаясь нелегальной торговлей. И среди этих аборигенов, живших среди руин дикарей, разъезжали на джипах одетые в форму цвета хаки миссионеры нового демократического образа жизни. Их вещмешки были набиты жевательной резинкой, контрацептивами и пенициллином.

Я смотрел на все это пристально и грустно, как смотрит клинический врач на безнадежно больного, течение болезни которого вызывает у него интерес. И я почерпнул здесь, на улицах разрушенного города, более фундаментальные знания, чем те, которые мог найти в устаревших учебниках по правоведению.

«Признание поражения является нарушением клятвы». Я понял, что эти люди больше не являются японцами, что это стоянка варваров, прибывших неизвестно откуда. Они находились вне досягаемости миссионеров из Военного Трибунала. Этих людей можно было вполне принять за победителей, наводнивших поверженный город. Я понял также, что Токио навсегда потерял для меня свое былое очарование. Его невозможно было восстановить в прежнем облике. Любая постройка, возведенная на месте руин, будет казаться безобразной, потому что память навеки сохранит воспоминания о разрушениях и смертях. Город был обречен на уродство и безобразие, ставшие отныне его ночным кошмаром, как та пышная сочная зелень, которая затягивала груды гниющего мусора, разлагающегося под лучами летнего солнца.

Я предпочел бы, чтобы все оставалось таким, каким было сейчас, чтобы все разрушения застыли в своей первозданной свежести, как в день творения. Многоголосая тишина во мне готова была взорваться, требуя выхода, пытаясь найти средства выражения, но я не желал давать ей выход. Я боялся садиться за письменный стол. Никогда прежде творчество не вызывало во мне столь сильный страх. Я не знал, почему так происходит, и не пытался разобраться в этом.

Я шел и шел, надеясь очнуться здесь, среди руин, и понять, что я – дома, что я – один из местных сумасшедших бродяг. И вместе с тем чувствовал себя совсем чужим в этих кварталах. Уличные грабители расположились на пустыре, жарясь на знойном солнце в распахнутых на груди рубахах. Меня пугали татуировки, покрывавшие их мускулистые тела, и серьги в мочках ушей. Я часто ходил на мост, который был исполнен для меня тайного очарования. Опершись на парапет, подолгу смотрел в прозрачную воду, в которой плавали какие-то обломки, свидетельства прошедшей войны. Однажды, стоя на мосту, я заметил то, на что раньше не обращал внимания. На береговом откосе чуть ниже моста за акациями виднелась уборная из ржавого железа и бетона. Мне вдруг захотелось подойти к этому строению и осмотреть его. Но внутри я не обнаружил ничего, кроме пожелтевшей каменной плиты в потеках мочи. Здесь было удивительно прохладно, поскольку уборная пряталась в тени моста.

Резкий запах аммиака пробудил в моей памяти воспоминания о Цуки. И я, охваченный волнением так, как будто собирался совершить преступление, решил помочиться в этом общественном туалете. Но прежде чем я успел осуществить задуманное, рядом раздались громкие голоса, и в уборную вошли двое мужчин. Мне не оставалось ничего другого, как только, стыдливо опустив голову, застыть между двумя незнакомцами, которые, бесцеремонно покряхтывая, мочились на каменную плиту.

– Посмотри-ка, какой огромный член у этого малого, – сказал один из них, судя по виду, бывший военный.

Он был одет в яркую «гавайку» нараспашку и мешковатые полосатые брюках с отворотами. Я внимательно посмотрел на него. Его смуглое обезображенное ранением лицо пряталось за завесой дыма. Незнакомец курил, зажав сигарету в зубах. Ему можно было дать лет двадцать с небольшим. Он обладал хорошо развитой мускулатурой, бедра парня стягивал широкий серый ремень. Пучки черных волос виднелись у него, из-под мышек, на груди был вытатуирован пион. Он носил одну серьгу – американский медный пенни с выгравированным хорошо узнаваемым профилем Авраама Линкольна. Превращенный в безделушку, висевшую в ухе спекулянта с черного рынка, Линкольн был прекрасным символом Нулевого года. Закинув голову, парень засмеялся, и мышцы на его короткой толстой шее напряглись.

– Если ты будешь так пристально смотреть на меня, мальчик, то описаешь свои ботинки, – сказал он.

Я пришел в себя, лишь когда снова оказался на мосту. Вцепившись в парапет, я чувствовал, что меня бьет дрожь. Там, в уборной, мой член сразу же отреагировал на пион, красовавшийся на мускулистой груди парня. И парень, несомненно, заметил это. Его смех и лукавый взгляд заставили меня, нетронутого девственника, устыдиться, но одновременно этот эпизод поверг меня в радостное волнение. Мне доставило удовольствие ощущение боли, резкой, как бивший в нос запах аммиака. Я представил себе экстаз, в который мог бы впасть, пронзив прекрасное тело парня своим стальным членом. Дрожа от волнения, я начал понимать, что эта встреча таила в себе больше соблазна и привлекательности, чем мой порок – онанирование перед зеркалом. И я стал искать новую возможность пережить противоречивые чувства стыда и наслаждения.

В моей голове быстро созрел план. Я решил притвориться, что любуюсь рекой, а затем, когда кто-нибудь уединится в уборной, войти туда. В течение нескольких недель я все свое свободное время проводил на мосту, неся бессменную вахту, или курсировал по берегу от уже знакомой мне уборной к другим, которые со временем обнаружил. Много часов я провел, стоя, словно у алтаря, на пропитавшихся мочой плитах в компании слепней и жужжащих ос. По ночам я часто лежал без сна на постели, приподнявшись на локтях, и часами разглядывал свой член, представляя все те непристойности, которые он мог бы совершить в полутьме уборных.

Экскурсии в таинственный мир писсуаров не мешали мне все так же страстно мечтать о поцелуе Мицуко. Мои первые гомосексуальные опыты являлись, по существу, бесплотными фантазиями. Мои любопытство и намерения были совершенно реальны и конкретны, но на практике они ни к чему не привели. Точно так же поцелуй Мицуко существовал лишь в сфере идеального, не имея ничего общего с сексуальными желаниями в любой их форме. Губы Мицуко стали для меня навязчивой идеей. И эта идея была разрушительной.

Как-то в начале октября 1945 года Мицуко позже, чем обычно, вернулась домой из школы. Вскоре она зашла ко мне в комнату. Я заметил капельки испарины на ее лбу, руки и лицо Мицуко были перепачканы.

– Я помогала расставлять книги в школьной библиотеке, – сказала она.

Но это не объясняло, почему сестра решила показаться мне в таком виде. На мгновение я испугался, решив, что она прочитала мои тайные мысли и решила явиться передо мной в том облике, в каком я мечтал ее увидеть, – с перепачканным сажей и копотью лицом. Но вскоре я успокоился, окинув Мицуко безжалостным оценивающим взглядом. Я стал внушать себе, что она выглядит очень непривлекательно в школьной форме.

Сестра сидела на стуле, сдвинув пухлые коленки. Теперь на ней не было женских хлопчатобумажных брюк, скрывавших некрасивые ноги. Она не надувала губки и походила на обычную, ничем не примечательную школьницу с выступающими вперед зубами.

Мицуко поставила на мой письменный стол стакан с водой. Это можно было бы расценить как кощунство, осквернение моего алтаря, если бы я сам не поощрял ее заходить ко мне и не способствовал установлению между нами дружеских отношений. Мицуко бросила на мой письменный стол внимательный взгляд и сразу же поняла, что я уже в течение нескольких недель не садился за него.

– Ты перестал писать, Том, – печально сказала она.

– Я просил тебя не называть меня Томом.

– Почему ты больше не пишешь?

– А зачем? Я скоро стану адвокатом.

Мицуко нахмурилась, но тут же, сочтя мое заявление забавным, звонко рассмеялась.

– Даже отец не рассчитывает на то, что ты серьезно относишься к карьере адвоката.

– Что ты хочешь этим сказать? Неужели думаешь, он смирился бы с тем, что я потихоньку пишу у него за спиной?

– Да, думаю, что он смирился бы с этим. Более того, мне кажется, он давно уже свыкся с мыслью, что ты станешь писателем.

Я чувствовал, что Мицуко права, и это огорчало меня. Она распахнула дверь в мир реальности, и при ее ярком свете мои фантастические мечты сразу же поблекли. Неужели правда заключалась в том, что я сам создал миф о непримиримо враждебном отношении Азусы к моим занятиям литературой? Наверное, мне было удобно верить в то, что он не желает, чтобы я стал писателем…

– Всю свою жизнь я кружился под воображаемые звуки императорского вальса! – воскликнул я и стал громко напевать мотив вальса Штрауса.

Мицуко приложила палец к губам, приказывая мне замолчать. И вновь ее прелестные губки привели меня в восхищение.

– Не думай, что у одного тебя есть тайна, – заявила она.

– Правда? И какие же грехи ты скрываешь от главы семьи?

– Не только от него, но и от мамы тоже. Не знаю, как рассказать им об этом.

Я подавил желание посмеяться над ней. И не потому, что пожалел Мицуко, а потому, что хотел скрыть раздражение, охватившее меня в этот момент. Я обиделся на сестру за то, что она отвлекала меня от моих мыслей и намерений, претендуя на мое внимание к своим проблемам и ища у меня сочувствия.

– Хочешь сигаретку? – спросила Мицуко, протягивая мне пачку «Лаки страйк».

Я знал, где она брала сигареты. Их продавала одна из старшеклассниц в школе, в которой училась Мицуко. Я взял одну, хотя еще не привык курить. Но сигареты создавали легкую непринужденную обстановку в духе времени, когда модно было проявлять ко всему наплевательское отношение.

Я достал из ящика стола морскую раковину, служившую пепельницей.

– Ну, теперь наконец-то ты скажешь мне, в чем дело?

– Да, я признаюсь тебе во всем, хотя даже для того, чтобы рассказать об этом тебе, мне потребуется все мое мужество. – Мицуко сделала глоток воды из стакана и неумело затянулась. – Я решила на это Рождество принять крещение.

Я усмехнулся, пытаясь скрыть удивление.

– Значит, ты будешь первой христианкой в семействе Хираока. А какое христианское имя ты возьмешь? Мария Магдалина?

– Я отношусь к этому с полной серьезностью… Впрочем, ты прав. Я действительно чувствую себя падшей женщиной.

– Это пройдет, – хмуро заметил я. – Кстати, почему ты считаешь себя падшей женщиной?

– Я не могу объяснить, – промолвила Мицуко и, сделав еще несколько глотков из стакана, добавила сдавленным от волнения голосом: – Ты – последний человек, кому я рассказала бы о том, что чувствую.

Мне показалось, что она кокетничает. Мицуко явно хотела, чтобы я попросил ее открыть тайну. Вздохнув, она заговорила снова:

– Я очень благодарна тебе. Спасибо, брат.

– За что спасибо?

Не смея произнести слова, которые вертелись у нее на языке, она надула губки. О, как отчаянно я жаждал припасть к этим прелестным губам! Мне казалось, что они живут отдельной жизнью и не имеют никакого отношения к ее неуклюжим ногам, груди, матке, всей этой женской анатомии, которая не вызывала у меня ни малейшего интереса.

– Итак, за что ты меня благодаришь? Мне кажется, ты намекаешь на то, что именно я тебе чем-то обязан. Это правда?

– Мне очень трудно говорить на эту тему, не смейся, пожалуйста, надо мной. За последние два месяца со мной что-то произошло. Ты был так искренен, так откровенен… Я не понимала тебя прежде… И вот впервые почувствовала твое отчаяние… Не надо улыбаться! Я не умею выражать свои мысли так, как это делаешь ты. Я понимаю тебя сердцем. И мне очень больно, что ты не можешь вновь сесть за свой письменный стол и излить на бумаге свои чувства, чтобы облегчить душу.

– Но ты же видишь, что я сейчас как раз сижу за письменным столом.

– Не превращай наш разговор в шутку. Меня беспокоит то, что ты бросил писать с тех пор… с тех пор, как мы сблизились.

– Неужели ты думаешь, что я бросил писать из-за тебя?! – воскликнул я и расхохотался. – Это так ты поняла мое отчаяние? Наверное, это и есть христианская психология в своем самом грубом и нелепом проявлении. Теперь мне все понятно. Ты хочешь избавиться от моего пристального интереса к тебе, который, как тебе кажется, коренится в моем отчаянии. Или, вернее, в жертве. Ведь ты постоянно думаешь о том, что я решил пожертвовать собой. Но почему ты не называешь вещи своими именами? Почему не скажешь прямо, что речь идет о подготовке к самоубийству?

– Да, ты недалек от истины, – пробормотала Мицуко, и на ее глазах блеснули слезы.

– Если ты воображаешь себя христианкой, то должна определить заболевание, которым я страдаю. Впрочем, я неплохо разбираюсь в христианских диагнозах духовных болезней, и это позволяет мне самому определить мое нынешнее патологическое состояние. Ты помнишь тот ужасный февральский вечер? Тогда отец, избавивший меня от смерти ценой предательства, торжествовал свою победу, потягивая саке. А мать радовалась, как радуется волчица, которая сожрала своего волчонка и тем самым спасла его. Ты помнишь тот вечер, Мицуко? Я избежал смерти ценой лжи. Ты понимала это?

– Нет, тогда я этого не понимала, – призналась она.

– Ты и сейчас не понимаешь. Я не просто испытывал облегчение оттого, что был признан негодным к действительной службе, я чувствовал удовлетворение. Ты можешь себе это представить? Я был доволен! Доволен тем, что смерть отвернулась от меня! По существу, я пребывал в состоянии уныния, которое, согласно христианскому вероучению, является грехом. Чем можно искупить этот грех? Впрочем, трусость, проявленная мной в тот февральский день, ничем не хуже покорности, которую проявила нация перед лицом поражения. Когда был подписан Акт о капитуляции, народ тоже испытал облегчение, а возможно, – кто знает? – даже почувствовал удовлетворение. Я мог бы сказать, что смерть отвернулась от японцев, и застыть в отвратительной надменной позе. Почему бы и нет? Почему не заявить, что сожаление и раскаяние являются мессианским долгом японцев? Почему не взвалить эту ношу себе на плечи? Как можно искупить грех, когда все вокруг отказываются это делать? Литературное творчество, во всяком случае, здесь не поможет.

– И что же ты собираешься делать? – спросила Мицуко, глядя на меня широко открытыми глазами.

По ее испачканной щеке катилась слеза, оставляя грязный след.

У меня не было ответа. Придя в замешательство, я стал тушить сигарету в пепельнице-раковине и неуклюжим движением перевернул ее. Пепел просыпался на стол. Отдернув руку, я задел стакан Мицуко и опрокинул его. По моим рукописям растеклась вода – это была глава новой незаконченной повести. Ошеломленный, я молча следил за ручейком.

Мицуко с присущим ей хладнокровием быстро встала и начала вытирать стол носовым платком. Я взял намокшие страницы рукописи и стал махать ими, чтобы просушить. Наши действия заставили нас близко придвинуться друг к другу. Почувствовав, что мне в плечо упирается грудь Мицуко, я повернул к ней голову, и наши губы сами собой слились в поцелуе, которого я так страстно жаждал все последние месяцы. Я попытался отпрянуть, но влажная холодная рука Мицуко легла мне на затылок. Я уступил ее напору, понимая, что тону в ней, словно в болоте, и почувствовал, как кончик ее языка бьется о мои губы. На мгновение наши языки встретились, и я впервые ощутил странный вкус другого человека, чужое несвежее дыхание. Когда мы наконец отпрянули друг от друга, тягучая паутина нашей слюны упала мне и ей на подбородок.

Мицуко смахнула пальчиком липкие капли с моего лица, а я влажным носовым платком вытер ее подбородок.

– Теперь у тебя есть сюжет для новой повести, – промолвила Мицуко, устремив на меня серьезный взгляд.

Сюжет? Да, действительно у меня вскоре появился неожиданный сюжет, скорее похожий на кошмар.

Через два дня Мицуко слегла с высокой температурой. Родители решили, что у нее грипп. Но к вечеру она впала в кому. В клинике Кейё ей поставили диагноз. Тиф. Мицуко сразу же перевели в инфекционную больницу в Окубу, мрачное, пустынное место, которое наводило на нас ужас.

Мицуко всегда отличалась крепким здоровьем. Как могло с ней случиться такое несчастье? Это вопрос мучил Сидзуэ. Азуса дал выход своему волнению, разразившись страстным монологом. Он пытался доказать, что его совесть чиста, потому что он всегда заботился о семье и был ее кормильцем.

– Разве существует более безопасное место, чем та замечательная школа, где она училась? Там она всегда была под надзором наставниц… А ее рацион питания? Разве она и вся наша семья не питаются лучше, чем многие японцы, вынужденные болеть и умирать с голоду из-за своего нежелания или отсутствия возможности покупать продукты на черном рынке?

Да, Азуса, несомненно, заботился о Мицуко. Тогда как такое могло произойти? Очевидно, во всем была виновата вода, которой пользовались в школе.

Но у меня была своя версия случившегося. Юань Сяо, не подозревая о том, в темноте выпил воду из черепа. Я чувствовал, что с Мицуко произошло нечто подобное. Она, введенная в заблуждение, по своей наивности выпила черную грязную воду японского кладбища. Но кто ввел ее в заблуждение? Может быть, тем черепом, из которого Мицуко отведала нечистой воды, был я? Вспомнив свои прогулки по берегу реки и стремление вновь испытать острое чувство унижения, я связал это с тем, что случилось с Мицуко. Я представил, что моя испорченность и грязь писсуаров, которые я столь часто посещал, просочились, подобно зараженной моче, в организм сестры. Моя порочная неспособность любить довела Мицуко до ёми, серого призрачного подземного мира слез и гниения.

В больнице Окубу не хватало медперсонала. Сидзуэ и я по очереди дежурили у постели Мицуко. Обычно я приезжал вечером после занятий в университете и, разложив учебники по правоведению, оставался в палате до утра. Жизнь едва теплилась в Мицуко, но я не верил в то, что она может умереть, и старался сосредоточиться на сухих, как пыль, юридических формулировках, которые действовали на меня как обезболивающее средство. Я словно окутывал себя звуконепроницаемым коконом, и бормотание находившейся в бреду Мицуко казалось мне шумом далекой реки.

Я сидел, погрузившись в чтение, но краем глаза видел то, чего не хотел и не осмеливался видеть. Это была картина ёми, вызывавшая во мне мучительное чувство вины.

В моей памяти почти не сохранились знания, полученные в университете, но я прекрасно помню те отрывочные сведения, которые я вычитал в книгах по правоведению, сидя у постели умирающей Мицуко. Я помню книгу сэра Генри Джеймса Самнера Мейна «Древнее право» и работу другого историка права, Виноградова, которая называлась «Основы исторической юриспруденции».

«Родство по отцу, кровное родство по линии матери, сообщество, матриархат и патриархат… все это – ключевые понятия антропологии, которые уходят своими корнями в историческую и сравнительную юриспруденцию».

Наверное – я не уверен в этом, но мне так кажется, – я посреди ночи, впадая в состояние полубреда, разговаривал с Мицуко, высказывал вслух свои сумасшедшие идеи той, которая не слышала их. Впрочем, я не могу быть совершенно уверенным в том, что она действительно не слышала меня. Порой она открывала глаза и, возможно, в эти минуты воспринимала окружающую действительность.

Я был словно зашоренный мул, и мир сузился для меня до размеров книжной страницы, на которую я смотрел сквозь тесный туннель. Я явственно видел грозящее мне за извращенную страсть к подглядыванию возмездие.

– … так что ты сама понимаешь, что я тоже в некотором смысле антрополог. Социальный позор, который лежит на мне, как на человеке, подглядывающем за посетителями общественных туалетов, делает меня настоящим социологом, способным понять юридические тонкости наших древних обычаев, прежде всего архаичной системы долгов, которые, как считается в Японии, непременно подлежат возврату. Но я вынужден вскрыть оборотную неприглядную сторону этого абсурдного обычая. Я веду существование зрителя, который вопреки истории…

– Я так и не крестилась.

Я взглянул на Мицуко. Ее зубы выдавались вперед, как у грызуна. Неужели она произнесла слова, которые я только что слышал? Впрочем, какое это имело значение? Разве не должен был я выполнить ее желание, о котором никто, кроме меня, не знал? Я глубоко задумался. Может быть, мне следует пригласить военного капеллана и попросить его крестить Мицуко? Но я не мог сделать это незаметно. Волей-неволей я привлеку к себе внимание больничного персонала и возбужу подозрения родителей. Крещение – несложный обряд. Я хорошо знал, как он совершается. Но позволено ли мне, человеку, не являющемуся христианином, крестить Мицуко?

– Если взглянуть с антропологической точки зрения, то кому я причиню вред, если сам совершу этот обряд? – спросил я и задумчиво взглянул на бутылку дистиллированной воды, которая стояла на тумбочке у кровати больной. Ее чистота уже не имела значения для отравленной Мицуко, а время повторного опыта Юаня Сяо еще не пришло. Я не мог заставить себя проговорить обязательные во время обряда крещения слова «Во имя Отца…».

Увлажняя лоб Мицуко и давая ей выпить подслащенной воды, я вспоминал ночи, которые проводил у постели Нацуко. Я вновь ощутил себя запертым в тесном пространстве комнаты, в которой лежала больная. Но на сей раз это была не спальня бабушки, а палата сестры в инфекционной больнице. Причиной смерти Нацуко стало кровотечение прободной язвы. И вот теперь Мицуко, в свою очередь, умирала от кишечного кровотечения.

– Ей недолго осталось жить, – сказал утомленный доктор. Он даже не заметил, как жестоко звучат его слова.

И все же я никак не мог поверить, что Мицуко умрет. Она лежала с открытыми глазами, ее дыхание было затруднено. Я взглянул на ее рот, походивший скорее на выжженный кратер гейзера, из которого должна была ударить струя крови, и поцеловал Мицуко в пересохшие губы. Последние слова сестры навсегда врезались мне в память. Она произнесла их отчетливо, в полном сознании.

– Спасибо, брат, – промолвила Мицуко. Она благодарила меня за то, что я убил ее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю