Текст книги "Доклад Юкио Мисимы императору"
Автор книги: Ричард Аппиньянези
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 43 страниц)
– Лейтенант, вы ведете себя как Алиса в Стране Чудес, выдавая желаемое за действительное. Признав акт сеппуку, император тем самым узаконил бы действия мятежных офицеров и возвел их в ранг героев.
– Я это прекрасно понимаю, но все же мне жаль, что император не проявил сострадания к потерпевшим поражение мятежникам. Я слышал, что в глубине души Его величество сочувствует реформаторам и модернизаторам, он не одобряет традицию сеппуку, и для него безжизненные технологии важнее зова сердца.
– Что заставляет вас беспокоиться по поводу бессердечия Его величества – судьба мятежных офицеров или ваша собственная участь, мой дорогой Ито? Что вы надеетесь услышать от меня? Что наш Божественный государь действительно бессердечен, но что он все лее убежденный традиционалист, знающий цену акту сеппуку? Вы именно об этом спрашиваете?
– Именно об этом, ваше превосходительство.
– Героизм – опасная и очень соблазнительная болезнь, лейтенант, остерегайтесь ее, она может заставить человека встать на путь предательства.
После поражения восстания мне довелось пережить еще несколько неприятных часов. Начальник штаба Исивара Кандзи приказал мне присутствовать во время казни мятежных офицеров, среди которых был и подполковник Аизава. Его судили и зачитали приговор прямо в камере, не дав, таким образом, возможности обратиться во время открытого процесса к нации. Я спрашивал себя, почему меня заставили быть свидетелем казни мятежников через шесть месяцев после восстания, когда в стране уже никто и не помнил о нем? И я нашел ответ на этот вопрос. То было своеобразное наказание за участие в февральских событиях.
Я увидел Киту Икки в камере за несколько минут до расстрела. Охранники обращались с ним без лишней грубости и относились к узнику довольно сдержанно. Он только что закончил бриться и теперь пытался застегнуть воротничок, но у него не получалось. Я вызвался помочь ему, но он вежливо отказался. Он не надел ритуальное кимоно, которое прислала ему жена, решив умереть в штатской одежде европейского покроя. Кита не был ни солдатом, ни стопроцентным японцем. У него сильно дрожали руки, когда он прикуривал сигарету. Однако причиной дрожи был не страх, а холод и сырость тюремной камеры. Кита мерз, хотя на дворе стояла августовская жара.
– Во дворе мне станет намного теплее, – пошутил он. Мне стало жаль его, я знал, что Кита очень любит тепло. – Вы видели, как умерли другие?
– Они держались мужественно.
– Да, конечно. Они посылали проклятия в адрес имперской армии, но, как верноподданные Его величества, кричали «банзай» в адрес императора. В этой стране не может произойти настоящей революции ни левого, ни правого толка. Потому что все революционно настроенные граждане в конце концов пожертвуют собой во имя императора.
– Вас нельзя упрекнуть в подобной слабости, Кита-сан.
– Можно. Я мог бы последовать примеру капитана Нонаки, и мне следовало бы это сделать. Но я не застрелился. Я наивно полагал, что мое дело будет слушаться в суде. Все мы – настоящие дураки, лишенные даже последней возможности увидеть Небесного.
– Кем лишенные, Кита-сан?
– Нашей верой в принцип императорской власти, который превратил нас всех в трупы.
Когда Киту Икки вывели во двор и поставили перед командой, назначенной для производства расстрела, он потребовал, чтобы ему разрешили умереть стоя, а не на корточках, «как в сортире» (так он выразился). Тем не менее его заставили присесть на корточки, и тогда он выкрикнул:
– Значит, вам отвратительна память об Иисусе Христе и наших мучениках-патриотах, которые погибали, выпрямившись во весь рост!
Мое собственное наказание на этом не закончилось. После казни Киты меня перевели из Императорской гвардии в Корею. Эта же участь постигла генерал-майора Ямаситу, которого к тому же понизили до должности командира бригады. Нам обоим оставалось только гадать о причинах опалы. Мы не знали, заслуженно или нет понесли наказание. Может быть, мы неправильно толковали приказы, которые получали из дворца? Бесконечно долгими вечерами мы с генерал-майором Ямаситой сидели за саке и говорили о нашей злосчастной судьбе. Нас одолевали мысли о самоубийстве. Однако в конце концов Ямасита был прощен и получил письмо от самого императора. А меня, восстановив во всех правах, перевели в действующую армию в Китай. В декабре 1937 года правительство Коноэ объявило войну Гоминьдану Чан Кай-ши и красному Китаю Мао.
Я снова встретил Ямаситу в Малайе, в то время он был уже известен как Тигр, завоеватель Юга Восточно-Азиатского полуострова. В 1946 году его повесили в Маниле как военного преступника. Это был неблагородный поступок со стороны Макартура, который так и не простил Тигру своего унижения на Филиппинах.
Генерал Ямасита отправил меня служить в Пятую дивизию под командованием полковника Цудзи Масанобу, которая быстро продвигалась из Бангкока в Сингапур. Мы атаковали линию Джитра, последний рубеж британской обороны. Мне хотелось проявить самурайскую отвагу, и в конце концов я был ранен и потерял два ребра и коленную чашечку. Нынешний член парламента Цудзи, мой боевой командир, на себе вынес меня с поля боя. Это был, без сомнения, хорошо продуманный поступок. Тем самым полковник Цудзи хотел завоевать любовь и уважение своих солдат.
К середине жизни я стал циником. Может быть, я слишком несправедливо сужу о бывшем полковнике Цудзи, который отличается импульсивным, чуждым расчета характером.
Вот так я, пережив мятеж нинироку, оказался на линии Джитра, а теперь, как и все остальные японцы, живу в условиях экономического возрождения страны.
ГЛАВА 5
ПОГРЕБЕННЫЕ НА ГАКИДЗИМЕ ЛЮБОВНИКИ
Говорят, любовь может снова зажечь солнце. Событие подобного рода произошло в эпоху правления императрицы Джингу. Джингу ехала на восток по равнине Ярмато, а затем пересекла пролив и прибыла на остров, где жил ее родственник Ки. На этом острове царила тьма, как будто вечная ночь опустилась над ним и длилась в течение долгого времени.
– Почему здесь так темно? – спросила императрица своего родственника. – Что явилось причиной столь странного явления?
– Не такое уж оно и странное, – ответил старый Ки. – По преданию, в давние времена, когда наш мир только зарождался, богиня солнца Аматерасу скрылась в пещере, придя в ярость от бесчинств своего брата Сусаноо, бога подземного мира, и земля погрузилась во тьму.
– Да, действительно, наш мир однажды пережил страшный гнев Аматерасу, – сказала Джингу. – По почему на этот раз наказан только твой остров?
И тогда Ки рассказал Джингу такую историю:
– Говорят, что два священнослужителя, которые совершают обряды в местном храме, вступили в противозаконную связь. Они предались греху и изменили богине Аматерасу, которой служили. Когда один из них слег, серьезно заболев, другой, потрясенный несчастьем, сказал: «В этой жизни мы с тобой делили и печали, и радости. Так почему бы нам не разделить одну могилу?» Решив умереть вместе, они связали себя поясами от своих одежд и бросились в море с высокой скалы. Так они перешли в подземное царство беспощадного бога Сусаноо. Когда их нашли, то увидели, что мертвые сжимают друг друга в объятиях. Так их и похоронили. С того дня солнце закатилось и перестало вставать над горизонтом.
Джингу распорядилась разрыть могилу влюбленных. И когда это сделали, она убедилась, что история была правдивой. Тогда она приказала, чтобы тела влюбленных разъединили, положили в отдельные гробы и захоронили в разных местах. Как только этот приказ императрицы был исполнен, над островом снова засияло солнце.
Эту легенду Гакидзимы, острова духов, мне рассказал Икеда Сигеру, смотритель местного маяка.
– В детстве я читал нечто подобное в древних японских хрониках восьмого века, – сказал я, выслушав рассказ Икеды.
– У этой истории много вариантов, – промолвил Икеда, – столько, сколько жителей на Гакидзиме. А их, по данным последней переписи, двенадцать сотен.
Бывший лейтенант военно-морского флота Икеда Сигеру, истинный сын Кюсю, был ветераном. Ему было далеко за тридцать. Уже десять лет Икеда жил на Гакидзиме и работал смотрителем маяка. Икеда был настоящим отшельником, добровольно удалившимся от мира, и я завидовал ему, но знал, что не смог бы решиться на такой шаг.
Я приехал на Гакидзиму весной 1953 года. Мой отец, бывший директор Управления рыбного надзора, использовав свои связи в министерстве, снабдил меня рекомендациями, которые делали меня привилегированным гостем на Гакидзиме. Я проделал это путешествие, чтобы собрать материал для нового романа о жизни островитян. Отец посоветовал мне прежде всего навестить смотрителя маяка Икеду.
– Довольно эксцентричный малый, – сказал Азуса. – Говорят, что он принес обеты и стал монахом секты нитирэн. Но, несмотря на это, Икеда остался общительным парнем.
Маяк Икеды на мысе Девы, северо-западной точке Гакидзимы, стоял на высокой скале естественного происхождения. С запада у берегов Гакидзимы множество подводных рифов. Икеда нес свою бессменную вахту, чтобы помочь судам обойти это опасное место. Монотонную жизнь Икеды скрашивали лишь хороший табак и дорогое импортное виски. Я подозревал, что эти товары смотрителю маяка поставляли рыбаки, занимавшиеся контрабандой.
– Бедность нуждается в приправе, чтобы быть удобоваримой, – заметил Икеда, имея в виду свое пристрастие к хорошему табаку и спиртному.
Другой слабостью Икеды были книги. Он собрал довольно большую библиотеку, которую разместил в своем скудно обставленном жилище – башне маяка. Я полюбил проводить время в обществе Икеды. Мы пили его превосходное виски и беседовали о литературе – японской классической, немецкой и особенно французской, которую Икеда отлично знал и высоко ценил. Однажды, обмениваясь мнениями о книге Камю «Посторонний», мы заговорили о послевоенном нигилизме, модном течении в культуре.
– Не кажется ли вам странным, Мисима-сан, – промолвил Икеда, – что экономическое возрождение нашло свое выражение в эстетике пессимизма праздности? Мне очень интересно, какой диагноз вы поставите этим проникнутым нигилистическими настроениями нуворишам, отвергающим наши традиции?
Икеда имел в виду золотую молодежь, которую в народе называли «тайозоку», то есть «солнечным племенем». Эти молодые люди проводили время в праздности, предаваясь наслаждениям.
– Я не судья этим людям, – ответил я. – Меня самого обвиняют в тех грехах, которые приписывают им.
– Но ваши книги свидетельствуют о том, что вы не разделяете их взгляды.
Интересно, знал ли Икеда о той шумихе, которая поднялась в прессе четыре года назад после выхода в свет моего первого имевшего широкий успех романа? Было ли Икеде известно, что у Юкио Мисимы сомнительная репутация? Моя общественная жизнь стала частью меня, хотя и не принадлежала мне. Я больше не владел ситуацией. Моя жизнь стала темой для иллюстрированных журналов, в которых отражался мой болезненный облик. Мне вдруг захотелось исповедаться перед Икедой.
– Успех самым ужасным образом воздействует на нравственность человека и его эмоциональную жизнь. Именно поэтому я не могу осуждать «солнечное племя», ведь талант сделал меня нравственно еще более уродливым, чем любой из них.
Впрочем, я понимал, что Икеда прекрасно разбирается в людях и видит меня насквозь.
– Вы давно уже живете вдали от больших городов, – заметил я.
– Если вы хотите сказать, что годы оккупации обошли меня стороной, то вы совершенно правы. В здешних местах не ощущался оккупационный режим, принесший вам богатый опыт.
– Поражение – ужасная вещь, – промолвил я и тут же пожалел о том, что сказал банальность.
– Я не подписывал Акт о капитуляции, – заявил Икеда, и я сразу понял, с каким человеком имею дело.
– Вас никогда не тянуло вернуться на материк? – спросил я. Икеда оставил мой вопрос без ответа.
– Что произошло с вашей семьей в Кюсю? Икеда снова промолчал.
Я слышал немолчный ропот морских волн. Каждый час, несмотря на количество выпитого спиртного, Икеда поднимался по лестнице башни на маяк, словно монах в храм на службу, и освещал морскую гладь.
– Мое начальство хочет, чтобы я взял помощника, – наконец снова заговорил Икеда, – но я никого не хочу брать. Я знаю, что говорят обо мне на острове. Икеда завладел мысом Девы и распоряжается здесь, как хозяин, он – буддийский аскет. Какую только чушь несут люди! – Он засмеялся. – Некоторые утверждают, что я – сумасшедший. А что ваш отец говорит обо мне?
– Не надо обижаться на людей, Икеда-сан.
Икеда молча вновь наполнил стаканы и набил свою трубку, вырезанную из древесины павловнии.
Я привязался к этому странному человеку, и мне хотелось произвести на него хорошее впечатление. Я как будто обрел отца, но одновременно в глубине души я относился к нему снисходительно и покровительственно. В двадцать восемь лет я был плохо приспособлен к жизни и чувствовал себя в полной изоляции.
Время бежало незаметно, вскоре наступила полночь, а перед рассветом мы неожиданно для себя очутились на верхней площадке башни. Стоя на нетвердых ногах у парапета, мы пили виски. Я не мог вспомнить, как оказался здесь. Может быть, поднялся сюда, чтобы помочь Икеде? Да, наверное, именно так и было. Я вскарабкался вслед за Икедой на верхнюю площадку, чтобы помочь ему выключить маяк, так как близился рассвет.
С башни был хорошо виден мыс со скалой, с которой в море бросились двое влюбленных монахов. Он порос густыми мрачными криптомериями. В этой роще на гребне мыса стояло святилище Сотни Зеркал, возведенное в честь богини Аматерасу. Одновременно его возведение должно было искупить двойное преступление монаха – самоубийство и оскорбление богини солнца.
– Довольно жуткое место, – заметил Икеда, как будто прочитав мои мысли. – «Гаки» – это голодные призраки, они дали название острову. Погибшие влюбленные превратились в гаки. Люди не сумели умиротворить их дух. Гакидзима – маленький остров, его береговая линия составляет три мили. Не знаю почему, но климат вокруг святилища отличается от того, который характерен для остальных частей острова. Там всегда холодно, несмотря на время года и погоду.
– Может быть, этот феномен объясняется особыми воздушными потоками или ветрами, дующими над мысом?
– Сходите туда сами, и вы все поймете, – с усмешкой сказал Икеда. – Вас очаровала эта история, не правда ли? Вы, наверное, ради нее и приехали сюда. Признайтесь, вы собираетесь написать роман о любви и самоубийстве?
– Возможно, я действительно напишу о любви, но о любви другого рода. Я хочу написать историю страсти со счастливым концом?
– Мне кажется, счастливый конец противоестествен, – заявил Икеда. – Истории с трагическим концом более поучительны. Чем более фаталистичен конец, тем большую надежду он в нас вселяет. Он пробуждает в нас потребность искать утопическую идею и жить ею, хорошо зная при этом, что она нереализуема. Смерть – это эмансипация, в том смысле, что она требует от человека поисков идеала.
Я подумал, что, должно быть, на столь романтический лад Икеду настроила его работа смотрителя маяка.
– Вы так заразительно говорили об утопических идеях, что мне захотелось признаться в одной утопической надежде, которую я давно питаю, – сказал я. – Я мечтаю о том, чтобы моя жизнь обрела счастливый конец, который вы так презираете, Икеда-сан. Я очень надеюсь на это.
– И вы думаете, что написание любовного романа со счастливым концом поможет вам?
– Я надеюсь найти здесь, на острове, простой невинный сюжет о любви, пусть это будет рыбацкая пастораль, похожая на историю древнегреческих Дафниса и Хлои. Я надеюсь подобным образом добиться своего выздоровления от неизлечимой болезни.
Икеда нахмурился.
– Вы серьезно больны, Мисима-сан? – спросил он.
– Да, моя болезнь называется «романтизм». Я хочу встретить отражение своего здоровья, оно постоянно убегает от меня, из-за проклятой слабости своего тела я ни разу за все двадцать восемь лет жизни не испытал состояния полного здоровья.
– Физическая слабость – еще не преступление, – сказал Икеда.
– Как и гомосексуализм, – выпалил я.
– Верно, гомосексуализм – всего лишь форма изгнания, – невозмутимо заметил Икеда.
Мы рассмеялись.
– Хотите, я еще посмешу вас? – спросил я и продолжал: – Когда я вернулся из Греции в прошлом году, то начал повсюду искать следы древнегреческой культуры так, как если бы я находился не на японских островах, а на берегу Эгейского моря.
– Странные галлюцинации, – промолвил Икеда.
– Изучая греческий язык, я находил в нем большое сходство с японским. Например, греческое слово «обе», что означает «клан», похоже на японское «бе», имеющее то же значение. Наши глиняные статуэтки ханива, найденные в могильниках неолитического периода, походят на минойские терракотовые статуэтки бронзового века, найденные на Крите. Узоры на наших древних тканях похожи на геометрические орнаменты древнегреческой посуды. Я мог бы продолжать сравнения.
– Пожалуйста, продолжайте, – вежливо сказал Икеда. – Но неужели вы хотите убедить меня в том, что мы являемся заблудившимся племенем афинян?
– Нет, я не питаю подобных иллюзий. Я не ученый, но маленькие открытия, которые я сделал, подтверждают мою мысль о том, что древние греки относились к смерти так же пессимистически, как относимся к ней мы, японцы. Я видел стелы древних греков, памятники на могилах. Они скупы, лишены всякой духовности. И мы, а греки испытывали бесконечную жажду по конечному, исчезающему навсегда, тому, что таит в себе прекрасное, например, по прекрасному, обреченному на гибель человеческому телу. Ни греки, ни мы никогда не переживали вызывающую отчаяние болезнь христианской духовности, ведущей бесконечный поединок с материализмом.
– Я понимаю, о чем вы говорите, – сказал Икеда, задумчиво посасывая трубку. – Значит, вы явились на Гакидзиму, чтобы имитировать здесь те чувства, которые испытали в Греции.
– Нет, не просто имитировать, – возразил я.
– Хорошо, допустим, вы правы. Но вы кое-что упустили, Мисима-сан. Отсутствие духовности, которое, как вы считаете, присуще нам и грекам, для Гакидзимы нехарактерно. Погибшие здесь любовники так и не нашли упокоения, они не ушли безвозвратна в смерть. Мне показалось, что вы хотите написать вашу любовную историю со счастливым концом на материале легенды о двух несчастных монахах, совершивших самоубийство, но история заканчивается печально, и вам не избежать этой печали при ее пересказе.
– Мне кажется, эта любовная история с трагическим концом обладает классическим совершенством, – сказал я, расстроенный словами Икеды. – Наш великий Кикамацу, писавший драмы на сюжет синдзю, двойного самоубийства влюбленной пары, наверняка создал бы прекрасное произведение на материале этой истории. Но история подпорчена одним обстоятельством. В роли любовников здесь выступают двое мужчин, а это может стать скорее темой для анекдота, чем для трагедии.
– Вы уже во второй раз упомянули затененную комнату, – с досадой заметил Икеда.
Он употребил старомодное слово «кагема», что означает «затененная комната». Этим термином в старину обозначались гомосексуальные половые сношения. Икеда был недоволен тем, что я пытаюсь шокировать его, заговаривая на эту тему.
– Простите меня за банальность, Икеда-сан, – сказал я, – «о мне кажется, что любовный сюжет нельзя назвать классическим, если в нем действуют двое мужчин, а не девушка и юноша.
– В таком случае это история для Гомера, – пожав плечами, заявил Икеда.
– Скажите мне, как человек, обладающий литературным вкусом, можно ли написать хорошее произведение, использовав совершенную в своей законченности историю, похожую на жемчуг в закрытой раковине? Именно такой историей представляется мне легенда о влюбленных монахах.
– Не понимаю, что вас беспокоит. Вы боитесь имитации?
– Да, речь действительно идет о проблеме имитации. Но об имитации довольно странного рода. Когда я пишу, у меня возникает такое чувство, как будто я делаю копию с оригинала, с самого себя, воссоздавая свою прошлую, совершенно забытую жизнь. Это – суровое наказание, налагаемое на писателя. Он изводит себя, зная, что описывает жизнь, которую уже описывал когда-то, но позабыл об этом.
– Там, в святилище, – промолвил Икеда, вынув трубку изо рта и показав ею па мыс с поросшим деревьями гребнем, – хранится символ божественности императоров. Я говорю о великом восьмиручном зеркале богини Аматерасу. Оно было подарено нашему первому императору Дзимму в 660 году до новой эры. Как утверждают древние японские хроники, в нем отражается сама богиня солнца. Как вы думаете, зеркало, которое постоянно хранилось в святилище на нашем острове, действительно настоящее, божественное?
Икеда загадал мне загадку в духе дзен, в которой заключены два противоположных ответа. Один из них был ключом к решению моей проблемы об оригинале и имитации, а другой помогал понять идею божественности императора.
– Общеизвестно, – осторожно начал я, – что первоначальное зеркало, принадлежавшее Дзимму, больше не существует. Однако то, которое его заменило, тоже считается священным.
– Таким образом, важно не то, оригинальна ли вещь, а наше отношение к ней.
– Вы говорите о почтении.
– Нет, я говорю о правильном отношении к вещам. Пустой стакан выскользнул из моих пальцев и, упав на пол, разбился. Я тупо уставился на осколки, осознав, что снова сижу за столом в жилом помещении башни, а не стою на открытой площадке у парапета. Я не помнил, как спустился сюда вместе с Икедой, и теперь уже сомневался, действительно ли я поднимался на верхнюю площадку маяка.
Я проспал несколько часов на соломенном матрасе в комнате Икеды, а в десятом часу утра, проснувшись, сразу же отправился к мысу, на котором было расположено святилище Сотни Зеркал.
Поднявшись на гребень, я заметил, что здесь действительно необычно холодно. Впрочем, возможно, озноб был последствием похмелья. Повсюду на острове персики уже отцвели, и лето постепенно входило в свои права. Но на гребне не ощущались признаки лета. Окрестности святилища Сотни Зеркал были как будто изолированы от остального мира. Сосны здесь все еще стояли в ярком зеленом зимнем наряде, их стволы были искривлены сильными ветрами, приносившими холод с северо-запада. Здесь чувствовалось соленое дыхание Тихого океана.
Я взглянул на сотню каменных ступеней, ведущих к святилищу. Стоявшие наверху ворота когда-то образовывали две вечнозеленые сосны, но они погибли от старости, и их заменили каменными столбами с перекладиной. Я посмотрел сквозь створ этих ворот на небо и представил, как они могли служить когда-то для астрономических наблюдений за солнцем и звездами и для счета времени. Эти ворота напомнили мне о Стоунхендже, гигантском каменном календаре древних друидов, который служил для тех же целей счета времени. На другой стороне залива можно было отчетливо рассмотреть еще одни, нерукотворные, сооруженные самой природой ворота. Это были две сросшиеся вершинами скалы. Сквозь образовавшийся створ можно было наблюдать, как солнце всходит над далекой вершиной горы Фудзи.
Я начал подниматься к святилищу. Первые ступени имели сильный наклон и круто обрывались в пропасть, поэтому надо было шагать очень осторожно. Внизу под скалой волны с грохотом разбивались о камни и вода бурлила, образуя между рифами водовороты, похожие на глину между пальцами гончара.
«Здесь, на этом мысе, я совершенно беззащитен», – подумал я. Мне угрожало море, в которое я, завороженный им, мог сорваться. У меня кружилась голова, и я прекрасно понимал, что это означает. Страх высоты влечет за собой тягу к самоубийству.
Я заставил себя подойти к самому краю пропасти и заглянул в нее. Все мое существо содрогнулось от страха, и в то же время я испытывал желание покончить с собой. «Что удерживает тебя? – шептал внутренний голос. – Разве тебе не надоело загрязнять красоту своей разрушительной властью над ней? Почему бы не положить всему конец прямо сейчас?» Что я мог ответить на это? То, что самоубийство какого-то жалкого бумагомарателя бессмысленно? И даже хуже, чем бессмысленно, – оно неубедительно. Но есть ли у меня выбор? Да, есть, я могу отложить самоубийство и с нетерпением ожидать его, как ожидают восхитительного сна после приятной усталости жизни.
Я взглянул на небо над своей головой, которое казалось отражением бурного моря. На святилище внезапно упала тень от набежавшей гряды облаков. Свет прорывавшихся сквозь них вертикальных солнечных лучей был устремлен в море. Его поверхность блестела и переливалась, словно зеркало. Это неожиданное видение успокоило и ободрило меня, мне показалось, что сама богиня солнца Аматерасу выразила мне свое сострадание. Я воспринял его как хорошее предзнаменование.
Я отошел от края пропасти, чувствуя, как подкашиваются колени, и продолжил восхождение к святилищу. Наконец я поднялся на террасу, на которой стоял храм. Это было маленькое обветшалое сооружение, возведенное в девятнадцатом веке. Старый священнослужитель подметал тростниковой метлой замшелые булыжники, которыми был вымощен двор. Увидев меня, он очень удивился, но все же вежливо приветствовал. На нем было ритуальное одеяние из когда-то белой, а теперь сильно пожелтевшей ткани и теплая фуфайка наподобие тех, что носят местные рыбки. На левом запястье висели необычные буддийские четки из сушеных индийских ягод, называющихся «глаз Шивы». Они зашелестели, когда священнослужитель поднял руку в приветственном жесте. Старик был очень худой, похожий на чахоточного больного. Он как будто не ел в течение многих недель, и когда начинал кашлять, мне казалось, что он вот-вот задохнется и умрет.
– Я много слышал о зеркалах, этом великом сокровище, хранящемся в святилище, – сказал я.
– Понятно, – промолвил старик, посматривая на меня так, как будто перед ним стоял призрак. – На самом деле в этом святилище хранились тридцать три зеркала. Сто зеркал – сильное преувеличение.
– Тридцать три? Но если я не ошибаюсь, именно тридцать три года необходимы для того, чтобы душа достигла места своего конечного упокоения.
– Вы правы. Согласно другому подсчету, для этого необходимо сорок девять лет.
– Может быть, эти тридцать три зеркала помещены здесь, чтобы умиротворить духов местных священнослужителей, ваших предшественников?
– Возможно, это и так, – согласился старик. Опустив глаза, он рассматривал свои гета и шерстяные заплатанные таби на ногах. – Хранить тридцать три древних бронзовых зеркала – это очень большая ответственность. На некоторых из них есть датировка, свидетельствующая о том, что они были изготовлены в эпоху Хань. На них можно рассмотреть также чудесный китайский рисунок ивовых ветвей.
– Простите, но не кажется ли вам странным, что такие драгоценные предметы хранятся в столь неподобающем месте, в глуши?
– Действительно, очень странно, – согласился священник, улыбаясь. – Очень давно, в юности, я прислуживал в святилище в Киото. Храм был посвящен сломанным иголкам.
– Сломанным иголкам?
– Да, обычным швейным иголкам. Только сломанным. Этому святилищу покровительствовало знаменитое семейство Арисугава, которое состояло в родстве с императором Мэйдзи. Глава семейства был кузеном Его величества. Однако думаю, что теперь, вероятно, они уже перестали собирать сломанные иголки.
– Какое удивительное совпадение! – воскликнул я. – В юности моя бабушка в течение нескольких лет жила в доме Арисугава, своих дальних родственников.
– Очень интересно. Осмелюсь сказать, что это совпадение является добрым знаком. Ваша бабушка уже умерла?
– Да, и теперь я никогда не узнаю, относила ли она свои сломанные иголки в святилище Киото.
Я взглянул на храм Сотни Зеркал, который пребывал в полном запустении.
– В наше трудное время рыбаки, наверное, забыли о священных обрядах и не ходят в храм.
– О нет, вы ошибаетесь, местные жители – очень набожные люди, – возразил старик. – Но они нашли себе нового бога – бога процветания.
– Могу ли я войти в святилище и полюбоваться хранящимися в нем сокровищами?
– К сожалению, у нас осталось только одно зеркало, все другие были в прошлом году увезены в музей Осаки.
– Я и не знал об этом, – с досадой сказал я. Отец ничего не сказал мне об этом факте.
– Если вам угодно, вы можете осмотреть святилище, – промолвил священнослужитель и повел меня к крыльцу храма. – Входите, вам не потребуется провожатый, святилище очень тесное. Но я уверен, в некотором смысле оно покажется вам просторным.
На сколоченном из кедровых досок потертом крыльце я снял обувь, хлопнул в ладоши, позвонил в висевший колокольчик и переступил порог. Внутри я увидел еще один бронзовый колокольчик и лакированный столик, на котором лежал развернутый свиток с королевской сутрой Павлина, самым тайным буддийским священным текстом. Его ритуалы уходили своими корнями в риобу, учение, возникшее в девятом веке и представлявшее собой сплав буддизма школы сингон и синтоизма, поклонявшегося духам. Я увидел перед собой бумажные экраны, простиравшиеся от пола до потолка. Отодвинув один из них, я оказался в тускло освещенной части святилища и разглядел в полутьме очертания священного, покрытого красным лаком центрального столба и колоссальной бронзовой лампы, верх которой был выполнен в форме лотоса, а ножку украшало изображение обвившегося вокруг нее дракона.
Я прошел вперед, задев плечом свешивавшиеся с потолка колокольчики, и они мелодично зазвенели. Чтобы добраться до алтаря, я раздвигал один экран за другим, словно снимал слой за слоем прозрачную шелуху с луковицы. Пробивавшиеся сверху лучи яркого солнечного света играли в позолоченных медных сосудах, освещали висевшие на стенах шелковые свитки с письменами и высвечивали алтарь, на котором стояли замысловатые канделябры.
Напрасно было искать здесь образ божества, продираясь сквозь прозрачную луковую шелуху. В святилище обитал лишь один дух – это была пустота большого, круглого зеркала из белой полированной меди. Я пристально вгляделся в бледный мерцающий диск и ничего ие увидел, кроме отражения бескрайних морских просторов.
Что это? Может быть, я стал прозрачным? Растаял в воздухе? Или это иллюзия? Я снова всмотрелся в зеркало и понял, что его насмешка надо мной намного хуже любой иллюзии.
«Ты видишь здесь отражение, – услышал я немолчный голос моря, – священнослужителя на перепутье, того, кто разбрасывает неочищенный рис, чтобы рассеять тьму затмения, ты видишь одного из подземных жителей, обитающих в глубинах земли. Ты видишь презираемого хинина, изгоя, праздношатающегося игрока, балаганного шута».
Вот кого я действительно увидел в зеркале. Черные, мохнатые, похожие на гусениц брови на смертельно бледном лице, лошадиные черты, элегантная стрижка-ежик, нелепый и трогательный, купленный в магазине готовой одежды в 1950-х годах летний костюм, яркий галстук (хорошо еще, что я не надел сегодня цветастую рубашку-гавайку), узкие туфли со стертыми с внешней стороны каблуками (следствие шаркающей обезьяньей походки). Это был средних лет писатель послевоенных пятидесятых годоз, с маленькими, как у ребенка, руками, старавшийся выглядеть суровым и солидным, пустой манекен, внутренности которого выел солитер; грустный, потертый жизнью, скептичный ребенок, усмехающийся сам над собой, – честолюбивый император японской литературы, отражающийся в зеркале богини солнца.