355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рене Фалле » Париж в августе. Убитый Моцарт » Текст книги (страница 8)
Париж в августе. Убитый Моцарт
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:39

Текст книги "Париж в августе. Убитый Моцарт"


Автор книги: Рене Фалле



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

Поскольку она любила ходить пешком и хотела осмотреть весь Париж, а мускулы ее прекрасных ножек были развиты значительно лучше, чем у какой-нибудь очкастой вожатой скаутов, по утрам они выходили в тихое счастье улиц, ведущих их вперед.

Благодаря Винсенскому лесу он познал очарование обладания ею на травяном ковре, таком же, как за городом. Они обедали в «Пюс де Сен-Уан», в Сен-Клу, в китайском ресторанчике у Лионского вокзала, в бретонской блинной на улице Грегуар-де-Тур и в других местах – где угодно, отдавшись на волю ветра, свободные, как голуби, которым Пат при встрече бросала рис, приносящий счастье.

Анри «подготавливал тылы» для близкого уже времени, когда ему придется пережевывать железо воспоминаний, докуривать окурки ее импортных сигарет. Ему нужно было найти кого-то, с кем можно будет говорить о ней Потом. Он нашел его в коридорах станции Шателе в лице Гогая. Комический момент – он бросил монетку в кружку своего друга и заговорил с ним тоном, полным необыкновенного сочувствия, в то время как нищий разглядывал жалеющую его Пат, запечатлевая в памяти ее черты в преддверии возможных вечеров черной тоски, когда Плантэн будет приходить к нему.

Не считая этого эпизода, оторванный от своего квартала, своих привычек, своей работы, ото всех, кто мог его узнать, он жил в Париже жизнью всех иностранцев, фотографирующих памятники. Разница была лишь в том, что он фотографировал только женщину, одну и ту же, так часто, что потратил на пленку большую сумму.

– Пат, я буду посылать вам фотографии по одной, долго, чтобы вы не могли меня забыть.

Она обещала писать ему на имя мсье Гогая, соседа, надежного друга, и дала ему свой адрес в Майл Энд. Нет, она не забудет его. Она утверждала это и готова была поклясться на Библии. Он должен был довольствоваться этими уверениями, которые, в крайнем случае, можно было расценить как своего рода признание в любви.

Великобритания. Он больше не мог смотреть на этот остров на карте, не награждая его серыми глазами, слишком светлыми волосами и великолепной высокой грудью. Он больше не мог слышать английскую речь, не вздрагивая. Он купит Веронике пластинки Петулы Кларк, чтобы постоянно слышать этот акцент. Иногда он думал о ней так, как будто бы ее уже не было здесь. И тогда он быстро оборачивался к ней. Успокоенный. Она будет здесь еще шесть дней. Потом еще четыре.

Потом два.

Как на мысе Канаверэл – начался обратный отсчет. Ракета взорвется на земле.

ГЛАВА X

Тридцать первое августа.

Бессонной ночью Анри Плантэна была ночь с 30-го на 31-е. Значит, поезд в 16.12 с вокзала Сен-Лазар увезет от него Пат. Париж – Лондон через порт Дьепп, оттуда – паром.

Это конец. Она дремала у него на плече. В этот вечер ее тепло сделало его плечо ледяным. Больше никогда не будет этого тепла на этом плече. Это казалось не отъездом, а скорее трауром. Тридцать первое было днем смерти Патрисии Гривс. Те, кто не увидит ее больше, пусть даже они проживут сто лет, теперь мертвее всех мертвецов. Их могилу нельзя навестить. Пат. Он не увидит ее больше. Со смирением маленького человека он не восставал. Нужно было платить. Он отдаст последнее, но он заплатит за эти три недели. Как оплатил свой холодильник и свою машину. Если ему нужно будет поплакать, хорошо, он спрячется. Как он прятался когда-то, чтобы выкурить свою первую сигарету. Он будет прятаться так хорошо, что никто, даже он сам, не узнает – где. Она спала, она была во крови и во плоти. Она станет сновидением и болью. Всем тем, что она несла в себе уже на набережной Межисри. Всем, что он принял. Этот плод, который он не смог прокусить до зернышка, его вырвали у него изо рта, это было правосудие, людское правосудие.

Любовь должна быть короткой. Как лезвие ножа. Пат надолго не была бы больше Пат. То, что она сверкнула, как молния, с самого ее появления предохранило ее от возможного и удобоваримого сентиментального комфорта. У любви и приключения нет центрального отопления.

Любовью они еще займутся, прежде чем заняться багажом. В качестве последнего прощай. Она была белокурой англичанкой, с серыми глазами, она покинула этот прекрасный мир во цвете лет, с глубокой скорбью.

Одевшись, они сели рядом на кровати, грустные и молчаливые. Она с тоской думала о том, как глупо было придавать такую значимость тому, что должно было бы быть всего лишь приятным отпускным воспоминанием, о котором можно было бы рассказать подруге:

«Я познакомилась с маленьким французом, который совсем неплох в любви, он показал мне весь Париж. Красивый? Нет… но милый, очаровательный. Я думаю, он меня любил».

Это было совсем не то. Она спрашивала себя – не увозит ли она в одном из своих чемоданов – но в каком? – стойкую грусть. Каким же мрачным и грязным за стеклами бара будет дождь над Пиккадилли и над уголком Гайд-Парка. Она вздрогнула. Он заметил это с горьким удовлетворением, вздохнул:

– Ну вот, Пат. Вы будете иногда думать обо мне, там?

– Да, Анри.

– Благодарю вас. Благодарю вас также за все, что вы мне дали. Благодарю за то, что приехали сюда.

– Замолчите.

Она спрятала лицо в ладонях. Не нужно плакать, не нужно. Если она заплачет, он не сможет сдерживаться, он тоже заплачет, и она уже не уедет. Или уедет завтра. Или послезавтра. И все будет еще хуже.

Она подняла к нему лицо без слез, улыбающееся:

– Анри!

– Пат?

– Нужно, чтобы вы верили – я вернусь.

Она сама в это верила. Да, она вернется. Не для него. Жалость не существует. Для себя.

– Я вернусь, Анри. Я вам клянусь, я вернусь.

Она говорила так уверенно, что он заколебался. Возможно ли, что наступит день, когда он снова сможет увидеть ее, неужели однажды она может вернуться к нему из этого туманного Объединенного королевства?

Это решение, казалось, успокоило его, вернуло ему достоинство. Она играла его пальцами, серые глаза смотрели в одну точку на стене:

– Я вернусь в будущем году. Но…

– Что – но?

– Ваша жена?

Он устранил Симону пожатием плеч. Симона! Он гнусно хихикнул. Симона! Нелепое препятствие! За него, который может подпрыгнуть на два метра, беспокоятся, сможет ли он перепрыгнуть какой-то несчастный табурет! Потому что Пат вернется! Потому что он почти верил в это!

Они вышли из номера, чтобы пообедать где-нибудь поблизости. Смогли проглотить лишь по кусочку антрекота по-милански. Зато выпили бутылку божоле, как в окопах выпивают бутылку сивухи, прежде чем пойти на смерть.

Два часа. Еще два часа. Это долго. Их охватила какая-то необычная торопливость. Тоска приговоренных к смерти стихает с наступлением рассвета, который залечит их от жизни, полной страха. Еще два часа, а, чем скорее, тем лучше! Потому что она вернется! Да, я вернусь! Когда? В августе. Париж так прекрасен в августе, в этом тихом месяце. У меня будет другое красное платье. Другое голубое платье. И те же серые глаза. И тот же милый акцент, с которым я шепчу «сейчас…», когда мужчина и ночь опускаются на меня. Я вернусь, это точно, я не могу поступить иначе.

Вы вернетесь? Да. Но у меня есть несколько свободных дней на Рождество, я могу приехать в Лондон. Нет. Почему? На Рождество я буду в Глазго. Тогда я поеду в Глазго. Нет, не надо. Почему? Не надо.

Последняя чашка в этом чайном салоне на авеню Опера. Много автомобилей. Возвращение парижан. Они вновь липнут друг к другу. Пары бензина. Пат, любовь моя. Когда вы вернетесь, я буду знать английский.

Париж наполнялся. Они возвращались. Голландцы – в Голландию, скандинавы – в Скандинавию. Патрисия Гривс, езжай домой!

– Я вернусь в будущем году.

– Нужно идти, Патрисия…

– Ваш чай совсем холодный.

– У вас холодные руки.

И отель «Мольер».

И багаж.

И такси.

И Сен-Лазар.

Сен-Лазар и его трагический зал ожидания, где любовь назначает свои свидания перед памятником умершим, зал призраков; именно на этом вокзале закончился период жизни Анри Плантэна, продавца из отдела рыбной ловли в «Самаре», ставшего кем-то другим.

Плантэн не верил ни в Бога, ни в бессмертие души. Но когда он провожал Пат к ее поезду, ему было видение. Не допуская, что душа бессмертна, он подумал: именно высшие проявления души – а не ее серая обыденность – имеют больше всего шансов избежать исчезновения. Он лелеял надежду, что, может быть, в воздухе останутся прикосновения, улыбки, терзания любви, как растворенное электричество. Внезапно ему показалось невозможным, чтобы душа могла потерять самое главное, саму суть – единственные мгновения безрассудства, когда один человек любит другого даже больше его самого. Если Пат его не любит, то больше всего нужно жалеть не его, а ее.

Он не рассказал ей об этом своем озарении. Он не смог бы это объяснить. Он был счастлив. Анри говорил себе, что он не умрет до конца, если эта любовь, позже, без него, без нее, будет витать над этим августовским Парижем, видевшим, как он бежит по его улицам и сгорает на них.

16.06. Багаж уже в купе. Еще шесть минут. Стоя на перроне, Пат держит Анри за руки. Они одни, несмотря на тележки с багажом, на носильщиков, на всех этих людей, которые говорят, смеются, толкаются. Одни еще на пять, на четыре минуты. Поцелуй – ужасно сдержанный, тогда как нужно было бы крепко сжать друг друга в объятиях. Она выдохнула, как будто для того, чтобы не забыть это в дороге:

– Я вернусь, знаете, я вернусь.

Три минуты.

– Поднимайтесь, Пат. Пора.

Их руки расцепились, вновь встретились – еще один раз.

Взволнованная, Пат повернулась к нему спиной, преодолела несколько ступенек и поспешила к открытому окну своего купе. Сверху Анри показался ей еще меньше, как никогда, маленьким французом, еще более жалобным и еще более трогательным. Теперь они держались друг за друга только напряженными взглядами, стараясь изо всех сил вложить в них свои обещания.

– Я вернусь! – крикнула Пат, удивившись тому, как дрогнул ее голос.

Зазвучали свистки, они спешили разрезать по живому этих двух людей.

И поезд тронулся – неуловимый и непроницаемый.

Самое ужасное расставание – это когда отходит поезд, потому что до последней секунды еще можно прыгнуть на лестницу. Никто никогда не прыгает, но это всегда можно сделать. Пат смотрела, как Анри, неподвижный, отдалился на метр. Потом – на два. Он пошел рядом с ней, так близко, что она еще могла погладить его по волосам. Он побежал. Она крикнула:

– Я вернусь!

Потом он отстал. Он видел только светлое пятно ее волос, потом – ее руку. Он растворился в толпе. Пат упала на скамейку и, не обращая внимания на своих соседей, разрыдалась.

– Не нужно так плакать, мадемуазель, – сказал какой-то придурок.

Плантэн пошел к себе и надел свитер, потому что ему было очень холодно.

Ему стало плохо, он вывернул в раковину свои потроха, свою желчь, свои кишки, но, к счастью, сохранил сердце.

Затем он бросил взгляд на газовый кран. Он не сказал «нет». Возможно, он вернется к нему, когда-нибудь, если будет слишком тяжело.

Машинально он восстановил привычный порядок в квартире, собрал все картины и принадлежности художника и погрузил все эти фальшивые декорации в свою машину, чтобы вернуть хозяину. Потом, в 18.44 он поедет встречать жену с детьми на вокзал Монпарнас.

На кровати были чистые простыни, они больше не пахли прекрасной, незабываемой мелиссой.

Мамаша Пампин, сидевшая на своем коврике, как мешок с удобрениями, отступила, чтобы укрыться в своей комнатке.

– У него были глаза убийцы, – доверительно сообщила она мадам Флук через пять минут. – Я думала, он меня ударит.

Сидя за рулем, несмотря на шум возвращающегося в норму города, он воспользовался последней возможностью побыть в одиночестве. Сейчас ему придется разговаривать с художником, но он хороший парень, возможно, не будет очень много говорить. Главное – придется встретить жену и детей, выдержать их болтовню, вернуться в проклятую повседневную жизнь, замкнуться в себе, как в гробу, и больше оттуда не выходить.

Он крепко сжал руль, чтобы унять дрожь в руках. Он будет мужчиной. Стойким в беде. Ничего не показывать. Мужчина. Да, но как же ему надоело быть мужчиной неизвестно для чего! Мужчиной без женщины. Его женщина, настоящая его женщина едет в Лондон. Мертвая. Потому что она никогда не вернется, что-то в нем кричало об этом.

Пат умерла, и жизнь возвращалась к Плантэну икотой, с запашком несвежего рагу. И грязи.

Пат, моя любовь, исчезнувшая так же быстро, как появилась. «Ужасная» песня любви умчалась. Как человек с ампутированной рукой чувствует боль в этой руке, так он чувствовал боль по Патрисии.

Белый голубь сел на подоконник.

В соседней комнате семейство разбирало вещи с шумом мусорщиков, роющихся в помойке.

Голубь покосился круглым глазом, взлетел и больше уже никогда не возвращался. Он слишком много видел. Он был так стар. Он улетел умирать в одну из башен Нотр-Дам.

– Ты должен в понедельник уехать на Алье, – сказала Симона. – Ты ужасно выглядишь, ужасно! Ты никогда не был толстым, но я уверена, судя по твоему осунувшемуся лицу, что ты похудел килограммов на пять. Я читала в «Мари-Клэр», что нет ничего вреднее для организма, чем провести август в Париже.

Чтобы его оставили в относительном покое, он заявил, что он ослаб, выдохся, Симона забеспокоилась, и это подпортило ее радость от встречи с мужем.

Жильбер и Фернан, приступившие к дележке – преимущественно неравной – своих ракушек, ссорились. Вероника сидела около окна, выходящего во двор, сложив руки на коленях, казалось, очень заинтересованная колебаниями телевизионной антенны на доме напротив, отрешившаяся от этого шумного мира, безразличная к судьбе своих пластинок, которые братья раскидали в столовой.

Симона тронула Анри за локоть и прошептала:

– Я тебе сейчас все расскажу. Глупая история. Ну как же все это может быть глупо в таком возрасте! Глупо! Она завела на пляже любовную интрижку с восемнадцатилетним дурачком. И, конечно же: «Я его люблю, если я больше его не увижу, я умру». К счастью, он из Бордо. Они слишком далеко друг от друга, чтобы видеться.

Плантэн подошел к дочери и тоже стал смотреть на антенну напротив.

Воспользовавшись тем, что остальные члены семьи разошлись, он сказал очень тихо, старательно избегая взгляда Вероники:

– Скажи ему, чтобы он тебе писал. Каждый день. На адрес Гогая. Я его предупрежу.

Он проскользнул на кухню, а дочь изумленно смотрела вслед.

Было без пятнадцати восемь.

Жоржина на улице о’Зурс подцепила невероятно прыщавого араба.

Пьяненький Помпиду крепко держался за край стойки и беседовал сам с собой; подобно каким-то волшебным птицам, бились в его голове совершенно безумные мысли. Он никогда не пойдет на завод, в мастерскую, в контору, в магазин, никогда. Никогда не будет пользоваться социальным обеспечением, никогда не будет ждать своего литра благодеяний от Комитета по семейным пособиям.

Однажды вечером он исчезнет, как белый голубь.

Розенбаум пил анисовую настойку за встречу с Сивадюссом и Битуйу, вернувшимися днем: первый, загоревший, из Ляванду, второй – красный и шелушащийся в тех местах, где не был красным, – с Альп.

– Когда Ритон смывается отсюда?

– Я думаю, в понедельник. У него ужасно усталый вид.

– Вкалывать в августе в Париже – это не сахар. Нужно сыграть партишку завтра до его отъезда… В Ляванду была отличная погода! Что касается солнца – нет ничего лучше, чем Средиземное море!

– Послушайте его! Старина, я в Бриансоне за месяц не видел ни одной дождевой капли!

– Я ничего и не говорю! Но на побережье, извини меня, можно посмотреть не только на небо. Там есть еще задницы.

Битуйу раздраженно допил свой бокал.

– Знаем мы эти задницы с побережья. Консьержки или колбасницы с сиськами, обтянутыми махрушкой.

Розенбаум налил всем еще по одной.

Было восемь часов.

Гогай вошел в квартиру Плантэна.

– Его нет?

– Сейчас он прилег в своей комнате, – вздохнула Симона. – Он очень устал. Париж в августе – это убийственно. Я его больше не узнаю. Он ничего не говорит. Он очень странный. Хорошо, что в понедельник он уезжает. Зайдите к нему.

Шторы в комнате Анри были задернуты, он, положив подбородок на руки, лежал в заполнившем все полумраке.

– Это ты, Гогай?

– Да, Рике.

– Садись.

Гогай сел рядом с ним на стул.

– Она уехала? – осмелился наконец тихонько спросить Гогай после долгого молчания.

– Да.

– Какая все-таки глупая штука – жизнь.

– Да, это глупо. И нечего жаловаться на это.

– Ты думаешь, она вернется?

– Я отвечу тебе в следующем году.

– Слушай, Рике…

– Да, Улисс?

– Когда тебе будет слишком тяжело, не нужно держать все это в себе. Поднимись тогда ко мне ненадолго. Иногда это помогает.

– Ты очень мил, Улисс. Я воспользуюсь твоим предложением.

– Можно будет выпить по стаканчику.

– Ты прав…

Гогай подумал, что завтра он еще раз сделает ставки на скачках за Плантэна, поскольку его приятель пока не способен на это. Подумал также, что, если он, Гогай, что-нибудь выиграет, он будет кричать повсюду, что выиграл Плантэн. Плантэну, конечно, на это наплевать, но это будет хоть маленьким утешением.

– Что это за тарабарская книга лежит на ночном столике? – спросила Симона.

– Я решил учить английский, – равнодушно ответил Анри. – В «Самаре», где много туристов, он может пригодиться.

– Мсье Дюмулэн будет доволен тобой.

– О, да, конечно.

Вдруг одно слово вонзилось ему прямо в голову, слово, нечаянно произнесенное маленьким Фернаном:

– Кстати, а сколько у краба лап? (по-французски слово «лапа» звучит как «пат»). Сколько пат? восемь пат, шесть пат или четыре пат?

Плантэн побледнел и заорал:

– Замолчи! Замолчи!

Все посмотрели на него с недоумением. Он действительно нуждался в отдыхе. Анри пробормотал:

– Извините. Я очень нервный.

Он встретился взглядом с Вероникой и прочел в ее глазах нежность, которая чрезвычайно тронула его. Чтобы скрыть свое волнение, он буркнул:

– Эта старая помоечница гремела бы еще сильнее, переставляя свои бачки!

Был тот вечерний час, когда, следуя незыблемому распорядку, мамаша Пампин выстраивала в ряд помойные бачки, как будто для вручения наград.

– Тише! – перепугалась Симона. – Она может услышать!

– Мне плевать! Пусть сдохнет!

В ту же самую секунду во дворе поднялся необычный гвалт. Почти сразу же вслед за этим раздался пронзительный визг мадам Флук:

– Мадам Пампин! Мадам Пампин!

Плантэн бросился к окну, все остальные последовали его примеру. Передняя часть тела мамаши Пампин была полностью погружена в помойный бак. Ее руки висели вдоль бачка. Мсье Флук, появившийся во дворе в брюках и майке, извлек консьержку из этого недостойного сосуда.

Лицо старухи было вымазано ярко-красным соком гнилых помидоров.

Подоспел и мсье Сниф. Мужчины склонились над телом.

Растерянный, Анри затаил дыхание.

Наконец мсье Сниф выпрямился и сказал, обращаясь к двум десяткам любопытных лиц, теснившихся у окон:

– Она умерла.

– О! – в унисон произнесли жильцы.

– Сердечный приступ, – прокомментировал мсье Флук, полный сознания своей значимости. – У бедной женщины остановилось сердце.

Плантэн немного отступил от окна, чтобы никто не видел его улыбку. Он и не надеялся, что будет улыбаться уже так скоро. «Остановка сердца. У нее, у которой и сердца-то не было…»

Он оставил возбужденную толпу во дворе за обсуждением похоронной темы, прошел в свою комнату и посмотрел на крыши. Все кошки квартала вопили, празднуя смерть своей мучительницы. Все голуби – за исключением белого, который улетел, чтобы соединиться с Пат во времени и в пространстве, – целовались на своих жердочках. Завтра Плантэн будет бросать им зерно – мешки зерна, килограммы зерна. Смерть мамаши Пампин – к добру. Отныне, после того как она долго отравляла воздух, она будет загрязнять только землю. Волна радости захлестнула Плантэна, получившего наконец-то персональное, новое доказательство существования Бога. Поскольку Бог в конце концов решил существовать, в один из дней Пат вернется – со своим красным платьем, белокурыми волосами, прекрасными серыми глазами. Пат вернется, и все внутри него пело песню триумфа, приветствуя это возвращение. Это чудо. Это безумное счастье.

За его спиной расстроенная Симона бормотала:

– Бедная женщина! Когда мы вернулись, только что, она мне сказала: «Напомните мне завтра, что я должна с вами поговорить». Я никогда не узнаю, что она хотела мне сказать!..

Ночь опускалась на крыши, на Париж, и совершенно неожиданно она пахла мелиссой.

– Кстати, Симона, – сказал Плантэн, – завтра утром, за завтраком, я буду пить чай.

Париж, февраль – март, 1964 г.

Убитый Моцарт

Марку Жафрэ посвящается

– Стало быть, очень опасно быть мужчиной?

– Это действительно опасно, мадам, и лишь немногим удается избежать этой опасности.

Э. Хэмингуэй

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 

НА РЫБАЛКЕ

– Ну а малыш, я не спросил тебя, как он? Кароль, ты ведь женщина, могла бы поинтересоваться, как его сынишка! Ведь это принято.

– Об этом я не подумала.

– Спасибо, с ним все в порядке.

– Уилфрид – папа! За двенадцать лет я так и не смог к этому привыкнуть. Папа!

Норберт рассмеялся и нажал на газ своего «Мерседеса-300». В моторе раздался скрежет.

– Ой-ой! – удивилась Кароль.

– Это ревматизм! Ей ведь уже год!

– Одно слово – негодница, – вздохнул Уилфрид, – а моему «Ситроену» уже три.

– Не надо. Я ведь вижу, к чему ты клонишь – не надо. Я тебе ее и на пару километров не уступлю. Машина, как женщина, ее нельзя одалживать.

– Негодяйка и есть, – повторил Уилфрид.

Они сидели втроем на переднем сиденье «мерседеса», тесно прижатые друг к другу. А через опущенные стекла прямо в лицо дышало лето.

Ничего ощетинившегося, ничего угрожающего в этой горе не было. Вытянутые склоны ее зеленели травой, дышали нежностью. А над ней, словно люстра в оперном театре, висело июльское солнце.

– Речка-то красивая?

– Да ничего, не дурна. Огромные валуны. Скалы. Вчера вечером я там поймал парочку.

– Парочку красавиц?

– Да, довольно приличных. Приличных форелей.

– И они что, так охотно всплывают?

– Если бы! А то схватят наживку – и на самое дно. Вода-то прозрачная, все видно. У меня были с собой совсем коротенькие удочки «Coachman»…

Они уже вошли в раж и не могли сдерживать тона. Кароль, не обращая на них внимания, смотрела на дорогу и на сосны по ее сторонам…

Заднее сиденье машины было завалено удочками, садками для рыбы, болотными сапогами и сачками на длинных ручках. Мужчины были одеты по-солдатски: серые брюки и куртки цвета хаки. На голове – кепи с козырьком.

– А ты, в твоем белом платье, где-нибудь скроешься. Форель не любит белого цвета.

– Я пойду собирать цветы.

– Прекрасная мысль.

– За те пятнадцать лет, что мы женаты, из-за твоей форели я набрала уже тонны цветов.

– И что отсюда следует?

После поворота он добавил:

– Толпы женщин предпочли бы, чтобы их мужья увлекались рыбалкой, а не молоденькими девушками или игрой на бегах.

– Я тебе не толпа женщин.

– У тебя, Уилфрид, семейные сцены вызывают, небось, особый интерес?

Они посмеялись.

– Обращаю твое внимание, – сказал Норберт, вновь став серьезным, – что в этих речках рыбачить стоит только в июне. В июле уже слишком жарко. Рыба прячется в норы.

– Я где-то прочитала, что в каждом человеке живет убитый Моцарт.

– К чему ты это говоришь? – спросил Норберт, поворачиваясь к жене.

– Потому что вспомнилось. Вот если бы вы оба захотели подумать…

– Ты с ума сошла. Ты в этом понимаешь что-нибудь, Уилфрид?

– Ничего.

– Убитый Моцарт…

Он еще подумал, потом сказал:

– Это забавно, но ровным счетом ничего не значит. Послушай, Уилфрид!

– Что?

– А в тебе живет убитый Моцарт? Да или нет?

– Даже несколько.

– Вот видишь, Норберт, Уилфрид понял.

– Ты понял?

– Нет. Я просто хотел доставить Кароль удовольствие.

Норберт расхохотался. Кароль пожала плечами.

– Кароль, вместо того чтобы сердиться, лучше объясни нам.

– Тут нечего объяснять.

– Понимаю, – сказал Уилфрид. – В каждом бассете живет убитый сенбернар. В каждой DS живет убитая 300 SL.

– Что-то вроде этого, – подтвердила Кароль.

– Стало быть, если мой Моцарт убит, тем лучше, – зажигая сигарету, проворчал Норберт. – Всей его музыке я предпочитаю жужжание моей электробритвы.

«Однако, – подумал про себя Уилфрид, – а в самом Моцарте кто был убит? Кто? Кто-нибудь, вроде Куперена? Вивальди?»

Кароль было сорок лет. Уилфриду – тридцать восемь. Норберту – сорок два. Кароль была блондинкой, Уилфрид – высокого роста, Норберт – коренастым. Мужчины познакомились во время службы в армии. Они вместе переправлялись через Рейн и выиграли войну, в которой могли бы и не участвовать, если бы просто родились чуть попозже. Состояние эйфории часто висит на волоске. Рискнув и выиграв тогда, они так и остались победителями. Норберт возглавлял агентство недвижимости. Уилфрид, в меньшей степени обладавший деловыми качествами, был рекламным художником. Они оба ценили дружбу, не доверяя этого чувства письмам, которыми могли бы обмениваться. Уилфрид был счастлив и разведен. Норберт был счастлив и женат на Кароль. У одинокого мужчины был ребенок. Семейная же пара была бездетна.

– Скоро приедем к твоей речке?

– Сейчас только пять часов. Торопиться некуда. Рыба клюет по вечерам.

– Как по-твоему, если я сначала попробую удочку «Tups»?

– Говорю тебе, «Coachman».

– А ты никогда не пробовал «Tups»?

– Нет. Мне лучше видно, если концы удилищ белые.

– А, ну разумеется, если ты плохо видишь…

Кароль смотрела на дорогу. Этот, по-мальчишески задорный разговор, успокаивал ее. В него не надо было вникать. Тем не менее ее удивляла страсть взрослых людей к таким глупостям.

Кароль рассматривала дорогу, потом свои ногти, потом сосны. Она была спокойной. Влажной от пота. Сомлевшей от жары. Маленькие капельки пота выступали у нее сзади на затылке. Это ощущение было приятно. Несметное число легких, теплых прикосновений губами, похожих на поцелуи. Норберт уже больше не целовал ее в шею.

«В шею», – подумала она, взор ее затуманился, а сосны все смотрели на Кароль, которая уже не замечала их. Она не слышала больше болтовни мужчин. Ее тело находилось между ними. Их слова перескакивали через него. Вечером будет прохладно. Эти чокнутые будут рыбачить до глубокой ночи. Кароль испугалась: не забыла ли она шерстяной жакет? Под корзиной она заметила его рукав. Успокоившись, Кароль нажала кнопку радиоприемника, и звуки джаза заставили замолчать сторонников «Tups» и «Coachman».

– Далеко, – немного погодя вздохнул Уилфрид.

– Можно подумать, Уилфрид, что вы впервые едете на рыбалку.

– Удовольствие всегда получаешь только в первый раз. И когда тоскливо – это тоже в первый раз.

– А твой Моцарт, сколько раз ты его убиваешь? – усмехнулся Норберт.

– Он живет.

– Ах вот как? Его не часто увидишь.

– Он не любит выходить.

Норберт посигналил, чтобы вспугнуть группу молодых велосипедистов, выехавших на прогулку. При виде их счастливых лиц, в машине возникло чувство неловкости. «Так когда-то и я», – подумали Кароль, Уилфрид и Норберт. С того времени они ничего не приобрели. Можно было бы выйти из машины и попросить милостыню у этих проезжающих мимо. А впрочем, этим счастливчикам нечего было им дать. «Господь – это не Бог», – подумал Уилфрид.

– Вам не кажется, – сказал он вслух, – что Господь – это не Бог и что он прокладывает дорогу другому?

– Почему? – удивилась Кароль.

– Ни почему.

После паузы Норберт выплеснул свою досаду:

– Уилфрид, ты банален, как и все. Жалеешь о том, что тебе уже не двадцать лет. Я, во всяком случае, жалею об этом. А ты нет, Кароль?

– Еще больше, чем ты.

– А я не знаю наверняка, – сказал Уилфрид. – Я жалею обо всем. О позавчерашнем дне. О вчерашнем. О мгновении, которое только что прошло. И ничего не могу с собой поделать.

– Вы, должно быть, несчастны.

– Норберт говорит: как все. И что утешительно: в несчастье такого рода нет одиночества. Погружаешься в толпу таких же горемык. По-настоящему досадно в смерти то, что заодно с тобой не умирает никто. Если бы бомба уничтожила всю страну и меня в том числе, то мне в шкуре покойника было бы не так одиноко. Я бы предпочел, чтобы в гробу нас было несколько.

– Вы не можете поговорить о чем-нибудь другом? – прошептала Кароль.

– Когда говорят о смерти, всегда говорят о чем-то другом. Всегда. Потому что никто ничего о ней не знает.

– Хорошо, Уилфрид, хорошо! Лучше взгляни на речку!

В некоторых местах река подходила вплотную к дороге, то зеленая, то голубая или перечеркнутая белой линией водопада. Но все увидели реку, и незачем было о ней говорить.

Норберт нашел наконец для своей машины укрытие от солнца: на берегу под деревом.

Уилфрид уже смотрел на воду. Кароль тоже смотрела на нее, но другими глазами. Для нее эта вода была протекшими двадцатью годами замужества, вобрав в себя их неосязаемый бег.

– Они плещутся, там, внизу! – крикнул Уилфрид.

– Я же говорил, что все может быть удачно. И ни малейшего ветерка.

Рыбаки снарядились, закинули на плечи удочки «Knockabout» с девятью кольцами.

– Кароль, ты ничего не набросишь на голову?

– Нет, дорогой, я не боюсь получить солнечный удар.

– Откуда такая уверенность?

– Что за вопрос! Знаю и все.

– Есть солнечный удар и «солнечный удар», правда, Уилфрид?

– Не понимаю, о чем ты.

– Французы говорят «солнечный удар», когда кто-то вдруг в кого-то влюбляется.

– Я не знал.

– Я не боюсь получить солнечный удар, – повторила Кароль.

– Я тоже, – отозвался Уилфрид.

– Ну а я натяну кепку до ушей!

Норберт, в болотных сапогах, доходящих ему до бедер, вошел в ледяную воду, и очень скоро раздался свист лески.

– Кароль, вы пойдете собирать цветы?

Уилфрид насаживал наживку на крючок.

– Да, как всегда.

– Эти рыбалки – скучное занятие, да?

– Ужасно.

– В самом деле?

– Не совсем. Норберту же надо развлечься. Ему тяжело. У него слишком много работы. А здесь он отдыхает.

– Ты идешь? – закричал Норберт.

– Пока, Кароль.

– Пока. Счастливой рыбалки!

Она знала, что все рыбаки из суеверия боятся такого пожелания.

Солнце стояло еще очень высоко. Прохлада, поднимающаяся от воды, спиралью обвивалась вокруг ног Уилфрида, и он целиком отдался этому блаженству. Под ногами перекатывались белые камушки. Журчание реки было похоже на шелест спадающего платья. Уилфрид подошел поближе к Норберту и встал метрах в двадцати справа от него.

– Ну что?

– А ничего. Речка будто мертвая.

– Однако, подъезжая…

– Да ты шлепаешь по воде, как слон. Давай замрем и подождем немного.

– Давай. Но это как раз ты шлепаешь, как слон.

Они поспорили, потом вышли из воды и уселись на плоском камне, с которого можно было следить за течением реки. Бок о бок, не двигаясь, сидели они на этом островке. Эта неудобная поза казалась им вполне естественной.

– Хорошо, – вздохнул Норберт.

Уилфрид согласно кивнул головой. Они закурили.

– Очень хорошо, – повторил Норберт, – без женщин, без шума, безо всего. Никого – только мы и вода кругом. Ты видишь Кароль?

– Я вижу ее платье, там, внизу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю