Текст книги "Не в счет (СИ)"
Автор книги: Регина Рауэр
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
– Могу, умею, практикую! – я, меряя снисходительным взглядом, фыркнула пренебрежительно, открыла большую тайну. – Мы с Ивницкой пару модулей на биохимии так и сдавали. Никто не запалил.
– Тут другой институт, Алина! Я вам запрещаю, это безумие! Нереально столько запомнить за такое время.
– Кто тебе сказал?
– Там народу должно быть много, – Маруся, нашу намечавшуюся перепалку, перебила сосредоточенно. – Я Олю попрошу тебя встретить и проводить, наши не спалят. А в компьютерном классе не наш препод сидит, он никого в лицо не знает.
– Он не знает, а если Яковлев зайдет? Марусь, ты представляешь, какой скандал будет? Господи, о чём мы вообще говорим⁈
– О сдаче теста, – я, отрываясь от чтения вопросов, вставила умно.
Рассеянно.
Времени с расчётом того, что на запоминание ста вопросов уходит минут двадцать-тридцать, было всё же не так и много. И слов новых, умных попадалось изрядно, напоминало, что зубодробительным лексиконом не медицина едина отличается.
– Ты не пойдешь его сдавать, это авантюра. Хорошим она не закончится. Ты не выучишь, тебя выгонят. А её тогда точно отчислят. Алина, ты вроде старше, умнее, ты должна понимать, чем это всё чревато!
– Гарин, твоя сестра тоже совершеннолетняя, – я вновь отрываясь и сбиваясь на Солоне с сисахфии, отбила не менее морозно-яростным голосом. – Она в праве решить сама.
– Савка, я согласна, чтоб Алина вместо меня пошла!
– Нет…
Наша первая ссора случилась именно тогда.
И безрассудной авантюристкой меня впервые назвали тогда же, бросили отрывисто металлическим голосом, что более ответственной и разумной до этого дня считали. Я же… чересчур самонадеянная, не думающая головой сама и толкающая на столь незаконные махинации ещё и его сестру.
Он ругался и злился.
Но за студенческим съездил и парик, зелёный, по пути купил. Не проронил ни слова, лишь поджимал неодобрительно и выразительно губы, пока до университета мы ехали, а я докрашивала глаза и зелёную прядь лепила.
– У меня всё получится, Гарин, – это, прежде чем закрыть дверь машины и уйти, я всё-таки не удержалась и сказала.
Заявила, наверное, в самом деле, самоуверенно.
Твердо.
Пусть внутри этой уверенности и твердости с каждой следующей секундой и становилось всё меньше. Зарождалось где-то на дне желудка такое знакомое и жгуче-ледяное волнение, от которого подгибались ноги и шумело в голове.
Билось тревожно сердце.
И правота Гарина про безумство, незаконность и авантюрность враз осозналась. Она зашептала одуматься и развернуться, вернуться к нему и даже извиниться, признать, что я погорячилась и ошиблась.
Липовую справку от врача сделать будет проще.
Или слёзно упросить и осенью, если разрешат, пересдать.
Головой, толкая тяжёлую дверь, я тряхнула решительно, вытряхнула крамольные мысли. Я махнула привычно студиком, на который дремавший охранник, как и ожидалось, даже не взглянул.
Никто никогда их не разглядывал и не читал.
Поймала в просторном холле меня за руку Оля. Она подхватила под локоть и на вверх, удивляясь похожестью на Марусю, утащила.
А дальше…
…к Гарину, ощущая звон в абсолютно пустой вскруженной голове и легкость, я спустилась через час. Наверное, в его жизни эти шестьдесят минут были одними из самых долгих и нервных, в моей же они пролетели незаметно и секундно.
Как всегда.
– Ну что? – он, не усидев в машине, ждал меня около крыльца.
Глядел хмуро.
Пока, перескакивая через ступеньки нескончаемой лестницы и почти взлетая, я к нему сбегала. Я оставила, соблюдая приличия и помня про образ, между нами две последние ступени.
И нервировать его, медля с ответом, было жестоко, но…
– Савка, я умираю, хочу есть! Хочу мяса, хачапури и грузинского вина, – я, склоняя голову и подражая голосу Маруси, объявила беспечно, повисла, не выдерживая, у него на шеи. – Поехали в ресторан, а?
– Али… – моё имя, заземляя и кладя руки на талию, Гарин оборвал сам, покосился на проходящих мимо студентов. – Ты сдала?
– Девяносто три балла, – победную улыбку я всё-таки не удержала, как и визг, когда от лестницы меня оторвали и закружили.
Называли – между злыми жалящими поцелуями и в машине – чокнутой, просто сумасшедшей и невозможной авантюристкой.
И наказание обещали.
Вот только смотрел, как и мечталось, Гарин на меня восхищенно, верил и не верил, что я смогла, у меня получилось.
А ещё… это именно в тот день, сжимая и путая между пальцами мои волосы и разрывая жадный поцелуй, он повторил почти с досадой.
Пробормотал хрипло:
– Дай мне силы, Всевышний, я влюбился в чокнутую авантюристку…
Тогда, плавя касаниями, он не ждал ответа. Он не требовал, загоняя в угол, моих признаний в любви. Он просто сказал сам, произнес свои сумасшедшие слова как само собой разумеющееся, и это, пожалуй, пугало больше всего.
Мне говорить было нечего.
Я не знала, так и не разобралась, что чувствую к нему. Я… люблю? Влюбилась? Или же мне просто… нравилось?
Нравилось с ним спать, трогать и чувствовать его руки, тяжесть тела. Нравилось не одиночество, которое после новостей Еньки ощущалось так остро и болезненно, с Савой же… были ужины, вечера и выходные на двоих. Мне нравилось, что о Измайлове, смотря в тёмно-серые глаза, забывалось и не думалось.
Не ныло каменной болью сердце.
Почти.
Только в ставшие редкими встречи сердце, сбиваясь с ритма и проваливаясь вниз, всё одно предавало. Оно доказывало раз за разом, что Глеба я не забыла, не исчезла глупая влюбленность и привязанность.
А значит, любить Гарина я не могла.
Нельзя ведь быть влюбленной сразу в двух.
Я так думала.
Я крутила в голове эту назойливую и жалящую мысль, когда к воображаемой стенке расстрелов меня приперли, загнали в колючий угол и ответ про чувства всё же потребовали.
Отсчитывал календарь числа июля.
Гуляли укутанные в тёмно-синие сумерки парочки по горящей огнями набережной, о гранитные берега которой плескались чёрные волны.
Играла музыка в ресторане.
Мы же вот… ссорились.
Думалось с отчаяньем и злостью, что разговариваем мы тихо и даже предельно вежливо, но лучше было б, наверное, полномасштабно скандалить и орать, бить посуду, чтоб осколки её брызгали вместе со слезами. Лучше было б, пожалуй, вообще не приходить в тот вечер в тот неуютно-помпезный ресторан.
Только мы вот пошли.
И не вдвоем, а с другом Гарина и его Танюшей.
Друга же звали Степан Дмитриевич.
– Мы учились вместе, – это мне объяснили ещё по дороге, – давно не виделись. Он в адвокатуру ушёл. Тут встретились, решили, что надо увидеться нормально.
Посидеть-поговорить.
Обычное дело.
Ничего не предвещало плохого сценария, пока с Танюшей – лучше так, а не Таня – меня не познакомили. Приятного знакомства не случилось, это был факт. Вечер переставал казаться томным и начинал смахивать на убийственный, это был факт номер два.
Третьим фактом шло то, что тонко чувствующих барышней и тургеневских девиц я не переносила на дух. Не было в моём окружении дамочек, которые от вида капли крови хлопались в обморок и томно-сонно тянули каждое слово, так, что пять раз их мысль можно было сказать самому. Я, может, тоже всегда мечтала быть такой, только вот жизнь всегда ставила в такие позы, что тонко выходило только материться.
Ивницкой потом я так и выдала.
Тогда же, приклеив улыбку и закрыв рот, я слушала, что профессия врача ужасна. Какие-то болезни, запахи, грязь, кровь, зараза, медики, что сами такие грубые и злые люди, просто кошмар.
Фу, фу, фу.
– Мне делается дурно даже от порезанного пальца, – Танюша, хлопнув длинными, как наши рефераты, ресницами, выдала на печальном придыхании. – Я совсем не могу слушать, когда кто-то начинает рассказывать про свои болячки. Мне нельзя такое знать. Это гадко и не позитивно. А уж если кто умирает, когда вы не спасаете…
Молчать было сложно.
И нога под столом, выдавая раздражение, качалась.
Но… Гарин о чём-то своем, юридическом и не особо интересно-понятном, увлеченно беседовал со Степаном Дмитриевичем. И портить ему вечер я не хотела, поэтому язык прикусила в прямом смысле слова.
Пусть и рвалось просветить про что-нибудь этакое, непозитивное и гадкое.
Например, про бабку, что позавчера умирала часа два и последние минут десять мы просто ждали, стояли и смотрели, как мозг уже умер, а сердце, выдавая единичные редкие комплексы, всё цеплялось непонятно за что.
Нам такое не просто знать, а видеть как было?
Кто сказал, что из чего-то другого, более каменного и непробиваемого, чем эта нежная фиалка, мы слеплены?
Чем она лучше, почему ей ничего плохого и грустного знать нельзя?
– Вот честно, – на откровенности Танюша перешла как раз в тот момент, когда один случай из практики на скорой, на той неделе, я припомнила, – я бы не пришла, если бы знала, кто ты. Вдруг ты нахваталась в своей больнице и теперь заразная?
– Это вряд ли, – оскалилась, переставая качать ногой и понимая, что всё, Остапа понесло, я очень дружелюбно и нежно, почти как она, – я в последние дни была только в судебно-медицинском бюро, в главном здании. А там только голову варили.
Наверное, будь это другой день, я бы всё же смолчала.
Но… позавчера были чудовищные сутки.
Практика, на которой со скорой я побегала и много чего посмотрела, посидела с терапевтом в поликлинике и на промежуточную сдачу дневника к старой грымзе, что два часа мотала нервы и не добавляла настроения, съездила.
И инфекционные болезни, выпавшие последним циклом пятого курса, ещё были свежи в памяти. Там нам показывали молниеносные формы менингококковой инфекции, когда утром здоровый ребенок, вечером доставленный в реанимацию, а утром уже вскрытый.
– Ч-что?
– Ну, голову, – пояснила я радушно-охотно, мстительно и радостно, что к Сержу вчера, правда, заезжала, а потому не то, чтоб и врала, – человеческую. Варили. Сначала от туловища так аккуратно отрезали, а потом в воду бросили и…
– Стё-о-оп…
– … и почти супчик вышел. Наваристый.
– Алина!
– Что? – ресницами, подражая Танюше, я хлопнула непонимающе. – А когда с пожарища привозят, то там прожарка степени ту велл дан. Нам препод так говорил.
Не препод, а Серж.
И юмор это был чёрный, специфический и свой. Тот, который людям с улицы рассказывать никогда не станешь.
Не поймут.
И Гарин, сверля злым взглядом, тоже не понимал.
Он, извинившись арктическим голосом перед всеми, изо стола встал, попросил меня любезно составить ему компанию. Он потащил, крепко ухватив за локоть, меня на улицу. Отпустил там так резко, что на высоченных каблуках я покачнулась, но удержалась и к нему развернулась.
Сава же, замораживая до костей, поинтересовался раздраженно и сухо:
– Что ты там устроила?
– Краткий экскурс в медицинские будни, – огрызаться было привычкой, огрызаться было способом выживания и защиты, а потому другого ответа у меня для него не было.
– А это обязательно было? У тебя других тем совсем нет?
– А если нет? – я спросила негромко и задумчиво.
Удивила, пожалуй, даже себя.
И другое, продолжая язвить, сказать я собиралась, но вырвалась… правда.
Та, что тоже непонятная и плохо объяснимая кому-то со стороны. Я могла говорить на другие темы. Я читала не только учебники. Я, в конце концов, удивила знанием старославянского языка одного из пациентов, что общаться с нами, студентами, изначально не хотел и что мешок конфет мне на прощание дал.
Но… если все дороги ведут в Рим, то все наши разговоры с мамой, Женькой, Ивницкой или Глебом так или иначе катятся к медицине.
Это часть нас.
Я привыкла с детства, что медицина – это что-то неделимое и близкое, то, что всегда рядом со мной и обсуждаемое. Я решила для себя с того же детства, что выйду замуж только за врача или того, у кого такая же сволочная работа с людьми. Я почти завидовала Еньке, встретившей Жеку, половина клиентов которого были ещё и её, и на кухне по вечерам они припоминали и говорили то про Петрова, то про Иванова.
Они, находясь на одной волне и варясь в одном котле человеческой глупости, боли и грязи, понимали друг друга.
А мы с Гариным?
Мне было не объяснить ему, что нет у меня ничего, кроме злости, к людям, которые в рабочие часы поликлиники топают в приемный покой, потому что там сделают все оптом и примут без очереди.
Или чем так ценно сдать экзамен по психиатрии самому Богатыреву на целую пятерку. Он не мог осознать всю важность в отличие от Польки, Артёма или… Измайлова.
Глеб, приехавший и ждавший нас после последнего экзамена этой летней сессии в холле, был первым, кого, выйдя из аудитории с зачеткой, я увидела и кому, не веря ещё до конца сама, сказала эту новость.
И его удивление стоило многого.
И настоящей ведьмой, когда я повисла на шее от избытка эмоций, меня назвали.
И это Измайлов, улавливая несказанное вслух и понимая, мог сесть рядом и ехидно сказать, что люди – твари… божьи.
Сава же…
Он слушал, но рассказать абсолютно всё и со всеми эмоциями я ему всё одно не могла. Он не понимал, как и я не понимала всю гениальность заковыристого договора, который он составил и которым так гордился.
– Ты меня любишь, Алина?
Наверное, полноценная ссора должна была выглядеть как-то иначе. И сказать друг другу нам следовало гораздо больше.
Мы же вот больше смотрели.
Только от его вопроса, который давно ждала и всё равно не ожидала услышать сейчас, я вздрогнула.
– Мы слишком разные, Сав.
Я на прошлой неделе, на скорой, бабку, хлопнувшуюся от жары на улице и обгадившуюся, в сознание приводила, и на каталку, стараясь не морщиться от амбре, мы затаскивали её всей бригадой. И у её сына-алкаша, что прознал и прибежал, я бабкину сумку с полученной пенсией отнимала и стащить не давала.
Гарин на прошлой неделе, составляя компанию высокому начальству и даже паре министров, летал в Пекин, где выгодного поставщика «Юнионмаш» нашёл. И ряд ещё каких-то договоров, о которых не рассказывается, они там подписали.
– Ты меня не любишь, – головой, криво усмехнувшись, Гарин повел неопределенно.
– Я… не знаю.
Неправильный ответ, пусть и честный.
Деструктивный.
Я сама разрушала собственную жизнь. Окончательно увязнув в лабиринте сомнений и метаний, в непонимании себя, в придуманных мной же сложностях, я, кажется, решила просто снести на хрен этот лабиринт.
По крайней мере, так на следующий день объявила мне Ивницкая.
Она заявила с бравадой, что, может, и к лучшему предложение Гарина пожить раздельно и подумать. Правильное решение, разумная идея. Его отстранено-холодные слова о том, что для себя он всё давно решил и понял.
А я, а мне… мне нужно время, которое он благородно дал.
Ушёл.
Оставил во враз ставшей пустой и оглушительно-тихой квартире, из которой, выдержав только ночь и пару часов, я к Польке сбежала. Пересказала вечер в ресторане и речь Савы, что и теперь отдавалась в ушах ледяным звоном и эхом.
– Поль, я столько наворотила, я такая дура.
– Ну… – Ивницкая, тяжело вздохнув, бокал с вином под нос сунула и с ногами, обнимая, рядом на диван забралась, – а когда мы были умными?
– А самое поразительное, что он меня защищал, – я, отстукивая зубами по стеклу, проговорила жалко и нос утерла. – Мы когда за стол вернулись, эта Танюша стала возмущаться, что у меня ноль воспитания и приличия в минусе. И вообще ужас… Гарин же, главное, с такой непробиваемо-невозмутимой рожей сообщил, что ужасно – это дома головы варить и то, если тебя поймали и доказали на десяточку строгача. В иных же случаях ещё не ужасно.
– Логично…
– Понимаешь, он ёрничал так, будто сам не отчитывал меня десять минут назад на улице за такие шуточки…
– Понимаю, Калинина, что ты реально у меня дуристая, – в лоб мне дали от большой любви и заботы. – Ты где такого мужика ещё найдешь, а?
– Нигде, – я, отставляя бокал на пол и уползая под плед с головой, пробубнила сердито. – Хватит, наискалась. На хрен мужиков.
И Измайлова, и Гарина.
На хрен были и метания, от которых чувствовала я себя… измочаленной и потрепанной. Вот примерно как несчастная жёлтая курица, которую Арчи, самозабвенно и грозно рыча, по всей квартире таскал, не отдавал Ивницкой.
– Я устала, Поль, – честное и откровенное я выдала из глубин пледа. – Я устала, что до сих пор ищу в каждом слове и взгляде Глеба смысл. Я устала от вины перед Гариным, с которым сплю, но которому не могу без сомнений сказать, что люблю. Я… если я не могу выбрать одного, то на хрен пусть идут оба. Хотя они и так ушли…
А я опять сбежала, улетела, сдав последний в жизни зачёт по практике, сначала в Красноярск, который посмотреть, прежде чем принять окончательное решение и начать собирать вещи, Женька попросила.
Я гуляла с ней и мартышками.
Там.
И под Питером, на даче Аурелии Романовны, где до конца лета мы все прожили.
Я бегала за Лёшкой, который, научившись ходить, сидеть больше не хотел ни минуты. И по всему саду под довольный визг мы его ловили. Мы носились на берег Финского залива, петляя между соснами и утопая в песке, с Енькой купаться.
Наперегонки.
С громким смехом, брызгами и визгами, как в детстве.
Там, среди сосен и тонких лучей солнца, я отпустила мысли и про Измайлова, и про Гарина, не искала больше ответа в себе. Я не писала никому из них, не звонила, не перечитывала сообщения, не листала фотографии, которых набралось так много.
Я… не скучала.
Почти.
В тот август я только варила под руководством Аурелии Романовны и её компаньонки варенье из собранной черники, ввязывалась в перестрелки водяными пистолетами с мартышками и Жекой. Мы гуляли по улицам Выборга, куда в один из выходных Адмирал всем табором махнуть предложил.
Я, ощущая сотню осколков вместо души и сердца, склеивала себя заново.
Я почти нашла ту точку опоры и равновесия, которая за душевный покой отвечает. Я почти склеила и решила, что одной мне хорошо, что нет у меня уже ни к кому никаких чувств, что я не скучаю и не вспоминаю.
А даже если ночью что-то снится, то это просто сны.
Я поверила в это, убедила себя.
Почти.
Вся моя уверенность, которую я прилежно собирала весь август, выстраивала так усердно из разноцветных кубиков, как крепости и гаражи Лешик, разлетелась враз и вдребезги, куда-то делась.
Ничего не прошло.
Два слово, одна частица.
Они стучали насмешкой в висках пятнадцатого сентября, припоминали моё извечно-треклятое «почти», когда гинекология в очередной раз шла и на очередные же операции мы посланы были. Нас отправили на пятый этаж, где целое операционное отделение находилось.
Оно было моим любимым местом в областной больнице.
Оно было особенным местом.
Требовалось, заходя в него, переодеваться ещё раз в их костюмы, убирать волосы и завязывать бахилы, а после, поправляя на носу маску, идти по длинному-длинному кафельному и широкому коридору.
Тянулись справа огромные операционные, слева.
Доносилось металлическое бряцанье инструментов.
Строгие голоса.
И ощущение, что до великого стерильного таинства тебя допустили, позволили посмотреть и рядом постоять, пустили в самое священное место больницы. Туда, куда простым смертным вход заказан априори.
Тут и студентам не особо были рады.
– Так, рты заткнули и встали молча вдоль стенки. Ку-у-уда⁈ Слева! – каталка, вывезенная из левой, восьмой, операционной громыхнула железно-звучно, а санитарка, вторя, рявкнула раздраженно-громко.
Привычно.
По негласной иерархии всех больниц студенты – народ бесправный – как раз занимали первую, низшую, ступень, а значит, орать и пинать нас могли все. В особенности, санитарки и уборщицы, которые по той же негласной иерархии орали даже на заведующих отделениями и лишь слегка пасовали пред главными врачами.
О смысле образования и власти малообразованных, прислоняясь к ледяной стене, я как раз и размышляла сонно-философски, когда лежащую поверх простыни руку на дребезжащей и проплывающей мимо каталке заметила. Я зацепилась взглядом за ладонь и пальцы, что такими знакомыми показались.
Я столько раз рассуждала с Полькой, что мужские руки – это фетиш! Что у Гарина руки исключительно красивые и сексуальные.
Можно раздеться и отдаться, глядя только на них.
Или… проснуться резко и от стены оттолкнуться, впиться переведенным взглядом в бледное лицо. И удар сердца в таком случае пропускается тоже, срывается сразу в фибрилляцию и пропасть. Только вот не возбуждение и взыгравшие гормоны тому причина.
А стылый страх.
Я испугалась раньше, чем осознала до конца, что из операционной, восьмой, выкатывают Гарина, увозят по длинному коридору от меня.
И стоящего рядом Никиту я пихнула скорее машинально, чем после умной работы мысли:
– Какое отделение обычно в восьмой оперирует?
Вопрос, как мелькнуло после, я задала по адресу, правильно. Из всех нас с большей вероятностью ответ мог знать именно он. Это Никита Андреевич хирургом стать собирался.
Работал в областной.
– Вторая хирургия. А что?
– А на каком они этаже?
– Седьмом, – хмыкнул он удивленно. – Алин, тебе зачем эта информация?
– Да так… – я, выдав улыбку и спасибо, отозвалась туманно.
Нашла взглядом нашего препода, который из первой, обычно гинекологической, операционной как раз выглянул. Он махнул рукой, чтоб мы затаскивались.
Дали уже анестезию.
И операционное поле подготовили.
И одними из самых длинных и невыносимых эти сорок минут в моей жизни были. Они тянулись и тянулись, удалялись кисты яичника, на которые смотреть, убрав телефон и повернув голову к экрану монитора, я себя заставляла.
Я не слушала, даже не слышала, что там за анамнез у женщины и какие кисты – а давайте вспомним, шестой курс – бывают. Я не видела, как проводят ревизию брюшной полости, коагулируют мелкие сосуды, удаляют, проверяют.
Оно размывалось перед глазами.
А я ждала.
Кажется, вечность ждала, пока операция закончится. Отпустят, дав полчаса, на перерыв, за который я собиралась успеть всё и сразу. Или не успеть, но… вторая часть пары была мысленно послана к чёрту.
Убегать из операционной под самым носом препода было нельзя, а вот опоздать после перерыва очень даже возможно. Можно было, сочинив особо гениальную версию, не возвращаться вообще.
Как Валюша.
Она вот один раз написала, что потерялась, пока от столовой до роддома по подвалам добиралась. Причиной пропуска мы восхитились, а после удивились, когда оказалось, что не придумала.
К концу пары её к нам тогда привел охранник.
И вспоминать, обкусывая губы и рвущуюся нервную усмешку, было проще Валюшу, которая репейником за мной к тому же увязаться попыталась. Она пристала куда я иду, если столовая на первом этаже, и почему так быстро.
Ивницкой с умением посылать на три буквы с первого слова мне в тот момент не хватало очень, но отдыхать в Турции и прогуливать начало учебного года Полина Васильевна на пару с Кузнецовым изволила.
Я же, ответив без особой вежливости главному чуду группы, до седьмого этажа и второй хирургии добежала, выдохнула, переводя дыхание и поправляя волосы. И до поста, ещё раз выдохнув и нырнув в отделение, я на негнущихся деревянных ногах дошла.
– Здравствуйте, подскажите, пожалуйста, а Гарин в какой палате лежит? Нам Сергей Юрьевич, – по дверям палат, на которые налепили имена лечащих врачей, я глазами пробежать успела, нашла знакомо-преподавательскую фамилию и теперь вот скромно-вежливо улыбалась, – пациентов раздал, а я номер прослушала и переспросить не успела, он ушёл.
Врать, следовало признать, к шестому курсу я умела хорошо. И морду кирпичом, пока, поднимая голову и меряя строго-недовольным взглядом, меня сканировали, я держать научилась неплохо.
Даже если внутри все ёкало-дрожало и в пятки летело.
Шумело в ушах.
И голову от волнения за Гарина и собственную нагло-лгущую шкуру слегка кружило. Скандал, если спалят, обещал быть грандиозно-фееричным. Особенно, если спалит Сергей Юрьевич Золотарев, который у других групп вёл и прозвище «Орущий бронепоезд» имел.
– Как ещё раз? – переспросили меня устало, перебрали ворох бумаг. – Гарин? Так он в десятой палате лежит, она виповская у нас. Ты напутала, тебе не могли его дать. Хотя… откуда ты фамилию взяла…
– Спасибо большое, – улыбнулась, отступая на пару шагов, я ещё шире и вежливей. – Я найду тогда лучше Сергея Юрьевича и уточню.
Ага.
Три раза переспрошу.
Это, вспоминая Золотарева, я добавила чуть истерично и мысленно, но в ординаторскую достоверности ради заглянула и даже историю болезни Гарина, наглея в край, невозмутимо попросила.
Выдохнула, когда несчастный аппендицит в основном диагнозе увидела.
Я задышала вновь.
И, выйдя обратно в коридор, к десятой палате помедлив всё же пошла, проскользнула мимо поста.
А возле палаты затормозила.
Я решалась почти минуту, я злилась и радовалась. Я хотела до сведенных судорогой пальцев коснуться Гарина, я боялась увидеть его. Я представляла, что пробуждения его дождусь, загляну в тёмно-серые, после сна такие чёрные, глаза и врежу.
От всей души и силы врежу.
И плевать, что больных бить нельзя.
Мне можно, его можно.
Идиот.
Гад, из-за которого я час не могла дышать, находилась в страшном сне, в котором ничего не видишь и не слышишь, не понимаешь, где находишься и что от тебя хотят. Я существовала этот час на одной только мысли, что должна узнать и увидеть, что с ним. Я вспоминала те немногие молитвы, что знала.
А он…
Он спал.
Дверь, оглянувшись на пустой коридор, я закрыла за собой плотно, дошла до единственной кровати посреди светлой комнаты. И за локти, складывая руки и борясь с желаниями, я себя схватила.
Застыла, вглядываясь в лицо, в шаге от кровати и него.
Я убедилась, что живым он был, не собирался помирать в ближайшее время и ничего-то сильно страшного с ним не случилось. Не оказалось ничего из того, что за сорок минут несчастной кисты, я себе напридумывать успела!
Всё, можно было уходить.
Можно было даже, крадя себе и вспоминая, коснуться его руки. Или лба, на котором хмурая линия не разглаживалась полностью никогда. Можно было проворчать ему, что… из-за него, придурка, я сочиняла, врала и изворачивалась, подвела себя под монастырь, если правда наружу всплывет.
Иль в палату вот сейчас зайдут и застукают, спросят.
А ещё… я могла ему сказать, что соскучилась, что не собиралась, пыталась не думать и не вспоминать, не скучать, но вот всё равно соскучилась.
Испугалась до трясучки сегодня.
Я решила, то ли отмахиваясь от Валюши и несясь на седьмой этаж, то ли по дороге длинного коридора, то ли перед этой дверью, что больше не уйду.
Не отпущу его, пусть мы и такие разные.
Я решила, что люблю Гарина.
Даже если чокнутой авантюристкой, проснувшись и разобравшись, что у окна я стою и ему не мерещусь, меня второй раз назвали…








