Текст книги "Эффект Сюзан"
Автор книги: Питер Хёг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Пожатие моего локтя – это безмолвное признание того, что пусть про его мать и всю семью много чего можно сказать, но во всяком случае о внешнем мире ему рассказывали всю правду.
С запада участок огражден проволочным забором высотой пять метров, украшенным сверху двумя нитями колючей проволоки, что во всяком случае свидетельствует о том, что спортивные площадки вооруженных сил не открыты для свободного посещения.
Хотя они и очень привлекательны. Газон пострижен и укатан, и даже в такой морозный день кажется, что он топорщится от хлорофилла.
В пяти метрах позади изгороди находится круглая, покрытая гравием площадка, в центре круга стоит Магрете Сплид.
Она похожа на саму себя на той фотографии. Но тело ее меня изумляет. Никогда не видела такого угловатого телосложения.
Плечи прямоугольные, туловище как будто сложено из кубов. И при этом непонятно почему, все равно видно, что это тело женщины.
Она в спортивном костюме, стоит к нам боком и не видит нас. Она наклоняется вперед, начинает поворачиваться вокруг своей оси, и только сейчас я вижу, что у нее в руке. Это диск для метания.
Ее вращательное движение ускоряется, нечто подобное я наблюдала только у животных и машин. И оно так идеально центрировано, что кажется, ты видишь физическую, застывшую вертикальную линию внутри ее движения.
Она отпускает тяжелый диск, тот соскальзывает с ее указательного пальца, и, крутясь, рисует в воздухе плоскую параболу.
Диск находится в воздухе столько времени, что она может остановиться, с достоинством выпрямиться, прикрыть рукой глаза от солнца и еще успеть насладиться полетом диска по нисходящей дуге.
Она неспешно идет к месту падения, и походка ее пружинистая и уверенная, словно у верховой лошади. Подобрав диск с земли, она поднимает голову.
Потом, не торопясь, подходит к ограде. Останавливается в нескольких метрах от нас.
– Сюзан Свендсен, – говорю я. – Кафедра экспериментальной физики Копенгагенского университета. Я надеялась, что вы сможете помочь мне и ответите на несколько вопросов.
– И что это за вопросы?
– Как прошло последнее заседание Комиссии будущего?
Теперь между ней и нами не только физический барьер. Теперь внутри нее закрыты все двери и окна, и она смотрит на нас через дверной глазок. Она отворачивается и от него и делает шаг в сторону от ограды.
– У меня большие проблемы, – говорю я. – Грозит тюремное заключение. Если я смогу достать протоколы того заседания, с меня снимут обвинение.
За моей спиной с ноги на ногу переминается Харальд. Ему больше по душе утонченные беседы. Он надеялся, что я подойду к ней на цыпочках и буду обращаться с ней нежно.
– Я дочь Ланы, – говорю я. – Ланы Левинсен.
Она возвращается, подходит вплотную к сетке. Смотрит на меня. На Харальда.
Какая-то тень пробегает по ее лицу. Щель для писем в двери захлопывается.
– Мне очень жаль, – говорит она. – Я не могу вам помочь.
Она уходит.
– Это мой сын, Харальд, он попадет в тюрьму!
Я обращаюсь к спине, которая быстро удаляется.
– Дайте какой-нибудь номер телефона! – кричу я. – Как можно с вами связаться? Вы наша единственная надежда!
Она исчезает в низких черных бараках, которые стоят по периметру стадиона для занятий легкой атлетикой.
Харальд смотрит на меня. Он онемел от невысказанных упреков.
10
Мы идем назад к машине.
Я останавливаюсь у траншеи. Прежде в кабине экскаватора никого не было. Теперь там сидит мужчина.
Андреа Финк однажды сказала мне, что, по ее мнению, в жизни каждой женщины должен быть свой мастеровой.
С этим я никак не могу согласиться. Одного слишком мало. Я считаю, что в жизни каждой женщины должно быть по меньшей мере шесть мастеровых.
Я обожаю наблюдать за мастеровыми в действии. Обожаю смотреть, как работают мужчины. Когда их энергия рождается из их опыта, она сконцентрирована и направлена вовне, и они не знают, но, возможно, чувствуют, что вы стоите, наблюдая за ними и наслаждаясь созерцанием их тел, их обстоятельностью и самоотдачей.
Даже сейчас я останавливаюсь и пытаюсь установить зрительный контакт с мужчиной в экскаваторе. Или, возможно, именно сейчас, я ведь никогда не считала, что мужчинами можно наслаждаться лишь в определенной упаковке и в определенное время, сделав прическу и настроив сердце на нужный лад. Лично я могу наслаждаться мужчинами в любое время. Надеюсь, что в конце моей жизни санитары психиатрического дома престарелых тоже будут похожи на мастеровых.
Мужчина, сидящий в экскаваторе, не смотрит в мою сторону.
Есть люди, которые повсюду видят знаки. Как будто действительность – это своего рода кофейная гуща, на которой можно гадать. Ко мне это не относится. Тем не менее что-то в его нежелании смотреть в мою сторону мне не нравится.
И восстает не только женское тщеславие. Восстает здравый смысл.
Я нахожусь в трех метрах от машины. На таком расстоянии эффект довольно интенсивный.
Искренность как явление имеет свой диапазон. От повсеместных замалчиваний, с которыми мы все живем, до крайней незащищенности, которая, стоит ей проявиться, оставляет после себя мир, где уже ничто не будет прежним. Где-то посередине, на некотором расстоянии от начала шкалы, находится контакт между мужчиной и женщиной.
Это контакт возникает сразу же, когда ты хотя бы на мгновение оказываешься поблизости от мужчины.
Речь не о том, что я ожидаю, как он выпрыгнет из «вольво», бросится передо мной в грязь и предложит руку и сердце. Речь идет о том, что ему по крайней мере следовало бы повернуться и тем самым подтвердить то, что мы оба с ним понимаем: перед ним стоит женщина с открытой душой и смотрит на него.
Он не поворачивается. Это заставляет меня задуматься. Погрузившись в задумчивость, мы с Харальдом идем к машине.
Она уже не одинока. С одной стороны припарковался грузовик, с другой – фургон.
В обеих машинах никого нет.
В распоряжении водителей было целое футбольное поле. Но они припарковались вплотную к нам. А потом ушли.
Мы садимся в машину. В этот момент экскаватор заводится.
В экспериментальной физике структура и повторение всегда связаны. Вы почти никогда не можете распознать структуру, когда сталкиваетесь с ней в первый раз. Только при втором или третьем повторении вы замечаете нечто системное.
Когда экскаватор поднимает ковш и начинает движение, кофейная гуща все-таки обнаруживает закономерности. Наша машина заперта в тупике. Позади нас стена, а по обе стороны стоят машины.
– Не закрывай дверь, – говорю я.
Уже много лет я не давала Харальду указаний. Но вот это из тех, что не терпит возражений. Он не отпускает дверь.
– Когда я скомандую, ты нырнешь под стоящую рядом машину. И из-под машины захлопнешь дверь.
Взгляд его потух. Кабина у экскаватора расположена высоко. Когда она оказывается в восьми метрах от нас, водителю уже не видно наше переднее стекло.
– Давай!
Мы сползаем вниз – каждый в свою сторону. Экскаватор совсем близко. Тем не менее я успеваю прихватить и костыль, и сумку. Мы захлопываем двери. Если нам повезет, то водитель в кабине решит, что мы по-прежнему сидим в машине с закрытыми дверьми.
Шум усиливается. Он исходит не от двигателя, а от гусеничной ленты, сделанной из закаленной стали. Машина настолько тяжелая, что скорость она набирает медленно. Другое дело – гидравлика ковша. Водитель переворачивает ковш лопастью вниз и, ударив по крыше нашей машины как топором чуть дальше лобового стекла, там, где мы сидели две секунды назад, разрубает ее пополам.
Судя по звуку, ковш движется так легко, словно разрезает полтонны свежесбитого масла, которое постояло на солнце.
Экскаватор наезжает на машину. Останавливается у стены. И потом дает задний ход.
Каждая гусеница шириной в метр. «Пассат» сплющен в лепешку из жести и винила.
Экскаватор отъезжает от обломков и останавливается. Двигатель выключается. Водитель выходит.
В состоянии обостренной иррациональной ясности, которая возникает при смертельной угрозе, я не свожу глаз с его ботинок. Строго говоря, это единственное, что мне видно из-под фургона.
Ботинок такого фасона я никогда прежде не видела. Новые, элегантные, серые, кожаные, плотно облегающие ногу, как мокасины.
Он не задерживается на месте. На это я тоже обращаю внимание. Его совершенно не интересует наш автомобиль.
С точки зрения формальной логики в этом есть смысл. И тем не менее это производит впечатление. Немного найдется в этом мире людей, которые в подобной ситуации не оглянулись бы назад.
Он уходит. На площади появляется автомобиль, мужчина открывает заднюю дверь и садится в машину.
Я заглядываю в глаза Харальду. Лицо у него белое.
Автомобиль уезжает. Мы видим, как он мелькает между офисными зданиями. Потом он пропадает из виду, но снова появляется у шлагбаума, шлагбаум поднимается, машина проезжает над железной дорогой, выезжает на Рювангс Алле и вливается в транспортный поток.
Мы вылезаем наружу, но не встаем. Прижавшись к земле, огибаем нашу машину и садимся на солнышке, прислонившись спиной к стене.
Я хочу что-то сказать, но язык мне не повинуется.
В десяти метрах от нас появляется какой-то человек. Он смотрит на нас. Это Магрете Сплид.
– Предлагаю подняться ко мне в кабинет, – говорит она.
11
Она ведет нас не к главному входу, а к той стене здания, которая выходит на спортивные площадки. Набирает код и прикладывает кончики пальцев к идентификатору, замок открывается, мы попадаем на черную лестницу. Я знаю, что скоро мое тело начнет трясти, но сейчас оно спокойно и собранно – работает режим выживания. Все мысли прервались, чувства – обострились. Лестница выложена плиткой терраццо, я узнаю отдельные породы камня: кварц, гранит, мрамор, маленькие кусочки сланца. Мы поднимаемся на третий этаж, проходим по пустым коридорам мимо закрытых дверей и входим в ее кабинет.
Он огромный, занимает весь угол этажа и выходит на легкоатлетический стадион и железную дорогу. Она достает бутылку родниковой воды из встроенного в шкаф холодильника и наливает всем троим. С полки снимает силиконовую маску, прикрепленную к короткому прозрачному пластиковому цилиндру, внутри которого находится аэрозольный патрон. Прижимает маску к лицу, нажимает на патрон и делает несколько медленных вдохов и выдохов.
– Хронический бронхит. В детстве я отравилась дымом.
В ее движениях есть что-то механическое: она так же потрясена, как и мы. С отсутствующим видом она поворачивает центральную часть диска для метания, закрывающая ее пластина соскакивает, из внутренней полости она достает маленькие свинцовые бруски и кладет их на стол. Мне тут же все становится понятно. Она тренируется, используя более тяжелый диск, чем установленный правилами соревнований, и это полностью согласуется с моим первым впечатлением о ней. Она человек, который постоянно ищет способы раздвигать границы, извлекая для себя пользу.
Она смотрит на Харальда, оценивает его возраст и психическое состояние. Потом пододвигает ко мне телефон.
– Полиция?
– Для них мы не в Дании.
Меня начинает трясти, мне нужно встать, сделать несколько шагов. Кабинет большой, словно гостиная, здесь все сделано с безупречным вкусом, преобладают серые тона. Ее спортивный костюм тоже серого цвета. Единственные цветные пятна в помещении – фотографии на стене.
Это не фотографии родственников, почему-то я понимаю, что у нее нет семьи. На снимках изображены пиролитические явления, которые в обиходе называются грибовидным облаком. Это фотографии давних испытаний ядерного оружия, с 1961 года они стали проводиться под землей.
На стене примерно пять десятков снимков, некоторые из них черно-белые, некоторые цветные, некоторые сделаны с самолета, некоторые с воды, некоторые на земле. На каждой фотографии дата, место съемки и мощность взрыва в тротиловом эквиваленте: 1 ноября 1952 г., атолл Эниветок, 10,4 мегатонны, из них 15–20 процентов от синтеза; 6 августа 1945 г., Хиросима, 15 килотонн; атолл Бикини, 1 марта 1954 г., 15 мегатонн; 27 декабря 1960 г., Регган, Алжир, 1,6 килотонны; 4 сентября 1961 г., Семипалатинск, 150 килотонн; 6 октября 1962 г., атолл Джонстон, 11,3 килотонны.
– Я уговорила НАСА опубликовать снимки, – объясняет она, – пятнадцать лет назад.
Каждая фотография поражает своей красотой – одновременно жестокой и притягательной.
Там, где фотографии заканчиваются, у стены стоит неглубокий шкаф, от пола до потолка, со стеклянными дверцами, в нем ее спортивные трофеи. По меньшей мере сотня. В центре – серебряная олимпийская медаль.
– Мой датский рекорд до сих пор никто не побил. Ему уже сорок лет. Если бы не появились анаболические стероиды, я бы выиграла золото в Москве в восьмидесятом году. В стометровке брассом. Мы с Сюсанне Нильсен. Было взято десять тысяч допинг-проб, ни одной положительной. Наука стала мешать отделять ложь от истины.
Это обращено ко мне.
– Я физик, – говорю я. – Допинг – это дело рук химиков.
Она сдержанный человек, при обычных обстоятельствах она никогда бы не заговорила о себе. Если бы не потрясение. И не эффект. Сквозь эту брешь я и пытаюсь до нее достучаться.
– Что представляет собой Комиссия будущего?
– Представляла. Ее расформировали в две тысячи пятнадцатом.
– Когда она была создана?
– В начале семидесятых.
Она отвечает как автомат.
– С какой целью?
– Консультирование сменяющихся правительств.
У меня начинают трястись ноги. Я хожу вдоль стены, чтобы унять дрожь в мышцах.
– Почему она была засекречена?
– Чтобы обеспечить независимость от политиков и ученых. Чтобы защитить членов комиссии от давления.
– Кто отбирал членов комиссии?
– Через несколько лет после начала работы комиссия сама стала их подбирать.
Я добралась до доски с заметками. Тут тоже несколько воодушевляющих фотографий. На них горящие города. И это не какой-нибудь бытовой пожар в соседней деревушке. Тут целые города, уничтожаемые огненной стихией. Языки пламени – белые, как при интенсивном горении, которое возникает только при тысяче градусов и выше. Под фотографиями – названия городов и даты: Дрезден, 13 и 14 февраля 1945 г.; Гамбург, 27 июля 1943 г.; Кёльн, 20 мая 1942 г.; Токио, 10 марта 1945-го. Это самые крупные бомбардировки союзниками гражданского населения во время Второй мировой войны.
Она подходит ко мне, встает за спиной.
– Я была там. В Дрездене. Мне было три года. Мой отец был немцем. Погиб на Восточном фронте. Я жила с матерью. Мой бронхит с тех времен. Кто обещал вам снятие обвинения?
– Человек по имени Торкиль Хайн. Вы такого знаете?
Она молчит. Но между нами возник контакт.
– Секретность, – говорю я, – это какая-то не датская практика. Если бы речь шла о безопасности членов комиссии, то независимый Совет по экономике мог бы точно так же быть полностью засекречен.
– Он и был засекречен. За несколько лет до его создания появилось решение о неразглашении информации о нем. Об открытости заговорили позднее, в последние месяцы… – Она останавливается, пытаясь вспомнить.
– Осень шестьдесят второго, – говорит Харальд. – Председательствовали Хофмайер, Карл Иверсен и Сёрен Гаммельгор.
На минуту она теряет дар речи. Так бывает со всеми, кто сталкивается с Харальдом, когда он выходит на сцену для участия в великой викторине, посвященной мировым событиям.
– У него память, как липучка для мух, – говорю я. – Это с рождения. Все прилипает.
– Но мысль о создании Экономического совета возникла гораздо раньше, – говорит она. – Это была главная идея Кампмана[6]. Законодательно защитить его, анонимизировав членов. Но Кель Филип был из партии Радикальных Венстре[7]. Он был против секретности. Кампман хотел, чтобы только члены совета знали, кто есть кто.
Теперь все мое тело бьет мелкая дрожь. Я начинаю терять концентрацию. Поднимаю телефонную трубку, чтобы вызвать такси.
– Я отвезу вас домой, – говорит она.
У нее «мерседес», мы садимся в него на парковке в подвальном этаже.
Я прошу ее остановиться у останков нашего автомобиля. Выхожу из машины, открываю сначала водительскую дверь грузовика, потом фургона. Опираясь на костыль, поднимаюсь на гусеницу экскаватора и заглядываю в кабину. Потом снова сажусь на заднее сидение рядом с Харальдом.
Мы переезжаем железную дорогу. Молодой фигурист из балета на льду задумчиво смотрит на нас, оторвавшись от Шекспира. Возможно, его удивляет, что мы возвращаемся не на «пассате».
– Что ты хотела увидеть в машинах, мама?
– Как их заводили.
За стеклами мелькает Хеллеруп, залитый солнечным светом, морозный, самодовольный, ничего не подозревающий.
– И как их заводили?
– Могли завести с помощью ключа-отмычки. Но она оставляет мелкие царапины. А фургон этот – «мерседес». Его нельзя завести ключом-отмычкой. Так что использовали что-то другое.
– И что?
Я молчу.
– Мама, откуда ты знаешь, как воруют автомобили?
Мы проезжаем мимо форта Шарлоттенлунд. Вокруг канала вырос новый комплекс зданий. Когда мы уезжали в Индию, острова Кронхольм были плоскими птичьими заповедниками, едва различимыми с берега, как и острова Сальтхольм, теперь же это гигантские строительные площадки. Одно из зданий, высотой с многоквартирный жилой дом, по форме напоминает закрученную в спираль раковину из стали и стекла. К северу от островов появился небольшой парк ветряных генераторов.
– Я провела несколько лет в интернате.
– Ты никогда об этом не рассказывала.
Мы останавливаемся на Ивихисвай, Харальд выходит. Я наклоняюсь к Магрете Сплид.
– Нас с Харальдом чуть не убили, – говорю я. – А они видели, что мы говорили с вами. Так что вы лучше заприте дверь на ночь. И наденьте цепочку. И пододвиньте шифоньер к окну.
Я выхожу, она порывисто выскакивает из машины вслед за мной. Что-то внутри нее сдвинулось с места. Существует множество способов приоткрыть человека.
– Я ничего не боюсь!
– Вы не решаетесь дать мне протокол последнего заседания давным-давно расформированной комиссии. Протокол, который мог бы нам помочь выпутаться из этой истории.
– Вы будете в большей безопасности без этой информации.
– Вам следовало бы сказать об этом тому парню в экскаваторе.
Порывшись в сумке, я протягиваю ей мою визитную карточку. Она не похожа на обычные карточки. Размером она как открытка с видами Гарца, присланная друзьями из отпуска.
Магрете пристально смотрит на нее.
– Великовата для визитной карточки.
– На обычной не поместились бы все мои звания.
Она разглядывает карточку. Лекторат. Членство в разных правлениях. Научный совет планирования, Совет по развитию, правление Фонда фундаментальных исследований, Правительственный форум промышленного развития, Европейская ассоциация продвижения науки и технологий, Европейская ассоциация университетов, Датское агентство международного развития, ЮНЕСКО.
– Это первое, – говорю я. – Во-вторых, если ты хочешь, чтобы тебя помнили в обществе, которое генерирует двадцать петабит информации в сутки, и если ты женщина и тебе сорок три года, нужно говорить проникновенным голосом.
– Меня там не было. На последних заседаниях. Я не присутствовала.
Она садится в машину.
– Где работает Хайн? – спрашиваю я. – Какую часть госаппарата он представляет? Полицию? Военных?
Она качает головой.
– Где он живет, вы знаете его домашний адрес?
Она захлопывает дверь.
Потом какая-то мысль заставляет ее опустить стекло.
– Вы говорили про проникновенный голос. У вас получилось.
Стекло поднимается, большой автомобиль медленно отъезжает.
Харальд стоит как вкопанный рядом со мной. Он смотрит не на машину, он смотрит на меня. Внимательно.
– Наш эффект, мама. Мы обычно обращали его к другим людям. На самом деле, мы никогда всерьез не обращали его к самим себе.
Я прохожу мимо него и захожу в дом.
12
Мы сидим вокруг обеденного стола, он круглый, и ему семнадцать веков.
Или точнее: возраст дерева семнадцать веков. Стол сделан из дуба, который мой прапрадед нашел, когда раскапывал торфяник на своем участке неподалеку от Родвада. Он распилил дуб на доски и сделал два стола – один для своей оружейной мастерской, другой для столовой. Этот стол для столовой и стал семейной реликвией.
Должно быть, прапрадед любил работать с деревом, и, должно быть, он был перфекционистом. Доски изготовлены радиальным распилом, края идеально закруглены, столешница прослужила полтора века и при этом древесину не повело.
Благодаря дубильной кислоте, содержащейся в болотной воде, дуб черный, твердый, вечный. И нереально красивый. Когда я забеременела, я сняла лак девятнадцатого века каустической содой. Нежные лакированные поверхности несовместимы с маленькими детьми и их родителями. С тех пор я раз в две недели начищаю его, так что со временем черное дерево приобрело сероватый оттенок.
Этот стол – единственное, что осталось у меня от отца. И больше мне ничего не надо. Когда родители заполняют все внутри вас, не стоит стремиться еще и жить посреди их хлама.
Но этот стол я люблю. Дерево тяжелое, неподъемное, испытанное временем. Оно дает какую-то иллюзорную уверенность в том, что хоть на что-то в этой жизни можно опереться.
Именно такой уверенности сейчас и не хватает.
Я рассказала Лабану и Тит о том, что с нами случилось. Наступило долгое, ошеломленное молчание. Все это время я готовила, а остальные трое смотрели в пространство.
Когда я ставлю еду на стол, никто не притрагивается к ней. Хотя это и вырезка ягненка.
Я поджарила ее по двадцать пять с половиной секунд с каждой стороны, потом потомила столовую ложку пятидесятипроцентных двойных сливок на сковородке. И тем не менее они просто сидят, уставившись в тарелки. Но тут Лабан нарушает молчание.
– Мы с Тит ходили в библиотеку Фолькетинга. У меня вдруг появилась идея. Сходить к главному библиотекарю. Она моя старая знакомая. Избрана президиумом Фолькетинга, я там почти всех знаю, руководитель администрации – тоже мой приятель. Библиотека находится на третьем этаже, над так называемым Прогулочным коридором. Я рассказал ей, что меня попросили написать праздничную кантату. К стосемидесятилетию Фолькетинга. Что я хочу начать работу заранее. И хочу оттолкнуться от нескольких ключевых событий. Я дал ей список из нескольких пунктов. Один из них – Комиссия будущего.
То, что Лабан осознанно может лгать, для всех нас новость.
Я ставлю миску с венчиком для сбивания перед Тит, она начинает взбивать сливки, а когда рука у нее устанет, она передаст миску Харальду, так было всегда. Я чищу апельсины.
– К нам отнеслись тепло и доброжелательно.
У Лабана так всегда. Если ему однажды придет в голову наведаться в преисподнюю, сам дьявол и его рогатые подручные встретят его тепло и доброжелательно.
– Библиотека и архив предоставляют материалы всему Фолькетингу. По самым разным темам. Но одновременно они сами занимаются созданием архивов. Главный библиотекарь занимается политической историей. Она ничего не слышала о Комиссии будущего.
– Мы стояли совсем близко, – подхватывает Тит. – Отец произносил вслух названия из списка. Она кивала. И тут он прочел «Комиссия будущего». Никакой реакции. Только легкое удивление. Она ничего не знает. Совсем ничего.
На расстоянии вытянутой руки от Тит и Лабана даже прирожденный лжец с большим опытом не смог бы ничего утаить.
– Она зашла в архив, – говорит Лабан. – Рассказала, что все оцифровано вплоть до речи либерального политика Йохана Пингеля в 1885 году, речи, вдохновившей неудавшееся покушение на председателя правительства Эструпа. Она ищет Комиссию будущего, но ничего не находит. Потом говорит, что сейчас перейдет на следующий уровень в системе. Архив организован иерархически в соответствии с уровнями конфиденциальности. На втором уровне находятся личные данные и дела, которые выведены из-под действия закона об открытом доступе к информации о деятельности органов управления. Некоторые акты Комитета по международной политике и Комитета по ЕС. Здесь она тоже ничего не находит. Я спрашиваю ее, а нельзя ли копнуть еще глубже. «Вообще-то у нас на это нет права», – говорит она. И все же идет дальше. На третьем уровне находятся документы, касающиеся государственной безопасности. Сюда непросто попасть даже членам президиума. Там она и находит ее. Но доступ запрещен. Она объясняет, что существует нечто вроде четвертого уровня. Где хранятся сведения, которые подлежат бессрочной блокировке. И тут мы чувствуем, что ей становится не по себе. Так что мы сдаем назад. Пытаемся снять напряжение. Восстановить хорошее настроение.
Я раскладываю фруктовый салат.
– Есть еще кое-что, – говорит Тит. – Пока она искала, я разглядывала картину, которая висит у нее на стене. Старая, но nice.
– Хаммерсхой, – поясняет Лабан. – Вид на Кристиансборг с Гаммель Стран.
– Картина висит позади ее стола. Так что я стою спиной к ней. И одновременно поправляю макияж.
Отношение Тит к косметике трудно поддается объяснению. Она относится к ней трепетно, и при этом как к чему-то экзотическому. Она красится так же, как и одевается, экстравагантно, особенно уделяя внимание области вокруг глаз, словно изо всех сил хочет продемонстрировать, что для нее каждый день – это восхождение Клеопатры на трон. И она всегда носит с собой маленькую плоскую палетку, чтобы общая картина оставалась неизменной.
В этой палетке, конечно, есть зеркальце. Тит много времени проводит перед зеркалами. И как это свойственно всем, кто привык к этому, она прекрасно ориентируется в зеркальных отражениях. Лиц. Надписей. Она может прочитать отраженный в зеркале трехстраничный мейл с той же скоростью, что и без зеркала.
– Само собой, я прочитала три пароля, – говорит она.
Лабан застывает, взяв в руки ложку.
– Сюзан. Ты ничего не скажешь?
В каждой семье есть свои ритуалы. В нашем доме все всегда хотели, чтобы я рассказала о еде, хотя бы несколько слов о каждом блюде. Я делала это тысячу раз. Но теперь все кончено.
– Сожалею, – говорю я. – Это все в прошлом. Забудьте навсегда.
Все трое кладут ложки на стол.
– Даже в самых мрачных диктатурах, – говорит Лабан, – осужденным на смерть положена последняя трапеза. И несколько слов о меню.
Те немногие люди, кого по-настоящему любили в детстве, живут в другом мире, нежели все мы. Они даже не предполагают, что им могут решительно отказать.
– Каждый фруктовый салат существует в системе координат, – говорю я. – Бананы – это горизонталь, ось x, основание. Бананы тяготеют к почве, они создают густую гомогенную основу для солнечных фруктов – апельсинов и ананасов. Которые находятся на оси y. Цитрусовые обеспечивают движение вверх, пронизывающую, почти болезненную кислотность. Клубника – это ось z. Она придает объем. Даже сейчас, в декабре, у нее типично датский вкус. Взаимодействуя со своей тропической противоположностью, она превращают все в глобальный проект. Акациевый мед и взбитые сливки – это четвертое измерение. И сливки, и мед имеют животный оттенок. Они поднимают весь этот маленький десерт из ньютоновской трехмерной простоты в сложность эйнштейновского пространства-времени.
– А изюм? – спрашивает Харальд.
– В изюме есть сила. Сопротивление. Он напоминает о том, что впереди вставные челюсти. Дом престарелых. Жидкая каша.
Мы смотрим друг на друга и вспоминаем сплющенный «пассат». Экскаватор.
Потом начинаем есть.
– Мне будет этого не хватать, – говорит Харальд. – И фруктового салата, и представлений еды. Если тебя посадят на двадцать пять лет, мама, я буду жалеть, что мы ни разу не записали ни одного из них.
Лабан убирает со стола.
– Что там с этим священником? – спрашиваю я. – Из храма Кали?
Все замирают.
Существует лишь несколько педагогических подходов, в которых мы с Лабаном были на удивление единодушны. Один из них состоял в том, что не следует вмешиваться в личную жизнь детей.
До сих пор всегда казалось, что в отношениях Тит с мальчиками все в полном порядке. Что у нее все идет гладко, по гораздо более продуманному сценарию, чем тот, который определил жизнь ее матери.
Когда ей было четыре года, она впервые пригласила домой с ночевкой мальчика из детского сада. Я постелила ему рядом с ней, у нее в комнате была двуспальная кровать. Я подумала, что когда тебе четыре года и вы друзья, разве не приятно спать рядом друг с другом?
Тит бросила взгляд на кровать. Потом показала на пол и совершенно спокойно, бесстрастно, но при этом тоном, не допускающим возражений, заявила: «Он ляжет вон там на матрасе».
Когда ей было четырнадцать и у нее появился первый молодой человек, я однажды решила предложить ей помощь. Конечно же, это было в машине, я забирала ее из школы. Я сделала глубокий вдох.
– Если я могу тебе чем-то помочь, – выдавила из себя я, – в отношении Томаса, советом, рекомендацией, то ты не стесняйся, спрашивай.
Наступило продолжительное свендсоновское молчание.
– Это очень мило с твоей стороны, мама.
Я понимала, что вот она, типичная Тит. Сейчас последует язвительное продолжение.
– Когда ты хотела что-то узнать о физике, мама, ты шла к Андреа Финк, разве не так?
Я молчала. За окнами машины проносился Ордруп – заснеженный, понятный, респектабельный.
– А отец рассказывал, как он ходил к Бернстайну. С первым написанным им мюзиклом. Если хочешь что-то узнать, то обращаешься к тем, кто в этом деле что-то понимает. Разве не так?
Я ничего не отвечала.
Потом я почувствовала ее руку на своей.
Это не было извинением, ни одно живое существо не дождется извинений Тит. Но хотя бы какой-то примирительный жест.
С тех пор я никогда не касалась этой деликатной области. До настоящей минуты.
Тит задумчиво смотрит на меня.
– Он принадлежит к направлению, где целибат не является обязательным условием, – произносит она медленно. – Никто не нарушил никаких правил.
Она оглядывается на нас. Вся эта ситуация потенциально может развиться в разных направлениях, некоторые из них – катастрофические.
И тут она улыбается.
– Он был таким милым!
13
Мы хотели, чтобы в доме на Ивихисвай было тихо, поэтому сделали в нем четыре изолированные части. Или, точнее, четыре с половиной: Лабану выделили флигель, в котором он мог сочинять свою музыку, маленький отдельный домик в саду, где поместился рояль «Бёзендорфер» и кровать фирмы Йенсена, и при этом еще осталось достаточно квадратных метров, чтобы он мог регулярно отплясывать румбу, когда чувство собственной гениальности настолько переполняло его, что он уже не мог усидеть на месте.
Четыре части дома разделены звукоизолирующими дверьми, поглощающими до шестидесяти децибел, и обычно, когда мы расходимся по своим комнатам, мы друг друга не слышим.
Но сегодня ночью все иначе. Я осталась в гостиной, остальные ушли спать, и тем не менее я слышу вдалеке их дыхание. Это означает, что они не закрыли двери к себе в спальни.
Мы все встревожены.
Мне нравится слушать спящий дом. Спящий Шарлоттенлунд. Постепенно засыпающий вдали мегаполис.








