Текст книги "Эффект Сюзан"
Автор книги: Питер Хёг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
Освещение я везде выключила. Мне нравится лунный свет, проникающий сквозь спущенные жалюзи с приоткрытыми горизонтальными ламелями из липы, широкими и тонкими как бумага. Вот еще один коан: как сидеть в доме с закрытыми жалюзи и одновременно видеть окружающий мир?
Я завариваю себе, как чаще всего в такие вечера, маленький стакан обжигающе горячего мятного чая, подслащенного медом до такой степени, что фруктоза уже подумывает о том, чтобы кристаллизоваться и выпасть в осадок прямо в ложке.
Весь день переполнен вкусами, запахами, людьми, импульсами надежды и страха. Сейчас очень нужна мятная простота, зарождающаяся тишина ночи и геометрические тени на белых стенах.
Мы выкрасили стены глиняной краской, я сама ее замешивала. Глина поглощает избыточную влагу и снова выделяет ее, когда концентрация воды в воздухе падает. С того дня, как мы покрасили их в первый раз, я чувствовала, что стены дышат. Текстура окрашенных глиняной краской поверхностей обладает необъяснимой красотой, как поверхность еще влажного кувшина на гончарном круге.
Мы накладывали краску поверх натурального волокна. Хотя с внешней стороны стены со временем немного повело, внутри дома все идеально.
Я провожу рукой по вертикальной белой поверхности. Когда дома живые, их, наверное, можно и ласкать, им это не может не пойти на пользу, надо не забыть рассказать об этом в Научном обществе.
Но тут я ставлю стакан с мятным чаем обратно на стол. Что-то не так.
Я снова провожу рукой по стене и кончиками пальцев нащупываю небольшую выпуклость. Возможно, это всего лишь сотые миллиметра, невидимые в лунном свете, но ощутимые: нервы пальцев улавливают неровности в несколько микрон.
Приношу торшер, ставлю его вплотную к стене и включаю. Теперь видна слабая тень. Вдоль прямой линии, начинающейся в метре от пола и идущей почти до потолка.
Сняв обувь, я на цыпочках иду к себе, в кабинете достаю из ящика стола монтажный нож, лупу с подсветкой и маленькую звездообразную отвертку. Потом из котельной приношу большую стремянку, очень полезную когда приходится мыть мансардные окна. Вернувшись в гостиную, не сразу нахожу неровность, настолько она невелика.
Делаю аккуратный надрез вдоль тени. Стена легко поддается, она еще не совсем затвердела. Я принюхиваюсь. Пахнет тем, чем и должно пахнуть – недавно положенной акриловой шпаклевкой.
Счищаю замазку отверткой, под ней обнаруживается провод. И это не какая-то обычная электропроводка, а тканевая лента, тонкая, как бумага, шириной полтора миллиметра с проводником из меди.
Я пытаюсь вытащить ленту из стены, она идет к самому потолку, я тяну, с потолка сыплется краска, провод приклеен вдоль одной из деревянных арок и залит лаком из баллончика, того же цвета, что и потолок.
Ставлю стремянку, фиксирую ножки и взбираюсь наверх. С верхней ступеньки можно дотянуться до мансардных окон. И до крепления светильника на потолке.
Я снимаю с потолочной розетки крышку. Под ней обнаруживается маленькая пластиковая коробочка размером менее полутора сантиметров на сантиметр. Я беру ее и спускаюсь к обеденному столу; коробочка все еще подключена к плоскому проводу. Разглядываю ее в лупу.
В дверь стучат. Или, точнее – легонько постукивают, как синички в кормушке у кухонного окна. У меня обрывается сердце. Я накрываю коробочку диванной подушкой, выхожу в прихожую и открываю дверь.
Передо мной стоит Дортея Скоусен, наша соседка.
– Я увидела свет в окнах, – говорит она, – надеюсь, все в порядке. Вы вернулись на пять месяцев раньше.
Ивихисвай спускается вниз к Скоусховед. Когда-то, в доисторические времена, это была узкая дорожка между рыбацкими фахверковыми домиками с побеленными стенами и развешенными на просушку сетями в садах. Сейчас участки застроены домами, похожими на свадебный торт, с тех пор как сколотившие себе состояние на военных поставках нувориши возвели себе летние резиденции вдоль Странвайен и назвали их «Виллы Палермо». Или такими амбициозными архитектурными шедеврами, как наш дом. Дортея и Ингеман – исключение. Они по-прежнему живут в рыбацкой хижине.
В этом доме они жили, когда мы сюда переехали, и в этом доме они будут жить до тех пор, пока их не вынесут отсюда, что, очевидно, произойдет довольно скоро: ему девяносто, а ей за восемьдесят.
Несмотря на все опасения и вопреки всем ожиданиям, они приняли нас в свои сердца. Они настоящие бабушка и дедушка Тит и Харальда.
Когда кто-то принимает тебя в свое сердце, это не всегда дается легко. Я никогда не чувствовала себя с ними совершенно спокойно, особенно с Дортеей. Возможно, дело в том, что они все про нас знают. Именно они присматривали за детьми, когда мы с Лабаном проходили курс семейной терапии. Когда нам надо было ездить в банк продлевать кредиты. Именно они открывали дверь королевскому судебному исполнителю, когда у нас дважды проводили опись имущества.
Так что им не просто что-то известно, они знают всё, как всегда знают всё люди, которые занимаются вашими детьми. Маленькие дети в любой ситуации становятся отражением родительских проблем, как бы глубоко они ни были запрятаны.
В довершение всего и Дортея, и Ингеман совершенно не похожи на нас. Да, они живут в соседнем доме. Но в действительности они живут в другой галактике.
При этом они понимают меня, вот в чем загадка, особенно меня понимает Дортея, я это чувствую, она всегда смотрит на меня с каким-то участливым, но пристальным вниманием. И сейчас тоже.
– Все в полном порядке, – заверяю ее я. – Мы вернулись немного раньше из-за неотложных дел.
Она смотрит поверх моей головы, в прихожую. Я боюсь, что она может увидеть и то, что я делала в гостиной, может, у нее почти рентгеновский взгляд.
– Со стороны ваших друзей было очень мило подготовить дом к вашему приезду.
– Да, очень мило.
– Они проверили и всю электрику. Ингеман наблюдал за ними из своей «каюты». Они опустили жалюзи. Но ему все было видно через мансардное окно. В подзорную трубу.
Она протягивает мне стеклянную баночку. В ней жареный миндаль. Такую баночку они дарили нам каждое Рождество на протяжении всех пятнадцати лет, что мы здесь живем. Миндаль идеальный. Дортея, должно быть, владеет каким-то алхимическим секретом, она может так кристаллизовать сахар, что вокруг орехов получается идеально прозрачная, гомогенная оболочка, словно это семь слоев корабельного лака.
– Четверо мужчин и женщина. Двое полчаса провели в гараже.
– Наверное, они заряжали аккумуляторы автомобилей.
– Да, так оно и было. И одновременно они привинтили какую-то плоскую коробочку позади аптечки.
Она моргает. Самое ужасное, самое-самое ужасное, это то, что она, как и я, – пролетарий. Но если я попыталась преодолеть свою судьбу, она всегда принимала свою.
– Желаю вам хорошей и спокойной ночи.
Это ее ритуальное прощание.
– И тебе тоже, Дортея. И поцелуй от меня капитана.
Когда я возвращаюсь в гостиную, я вижу за столом Лабана.
14
Он в халате и тапочках. Подушку с пластиковой коробочки он убрал.
В кладовке я отыскиваю футлярчик с часовыми отвертками и пинцет. Открываю коробочку.
Достаю изнутри черную бусинку и кладу ее на стол. Рядом с ней серый диск, маленький и тонкий, словно это оттиск на бумаге. Я разглядываю их через увеличительное стекло. Бусина – это линза, линз такого размера я еще не видела. Диск – это микрофон. За ним находится светофильтр, я снимаю его пинцетом. Под ним фотоэлементы. Дальше – процессор, рядом с ним передатчик, возле передатчика – печатная плата, настолько маленькая, что даже через лупу невозможно рассмотреть все дорожки. Один из контуров длиннее остальных, похоже, это антенна. Рядом с платой стабилизатор напряжения. И парочка крошечных литиевых батареек – даже и не представляла, что такие существуют.
– Это камера, – объясняю я. – И микрофон. Предполагаю, что устройство записывает изображение и звук несколько минут, затем сжимает их и отправляет в виде очень короткого сигнала. Это затрудняет отслеживание. И экономит электроэнергию. Такие маленькие батарейки быстро садятся.
– Почему тогда они не подключились к потолочным проводам?
Это спрашивает Харальд, они с Тит стоят в дверях, в пижамах.
Мы с Лабаном смотрим друг на друга.
– Мы с вашим отцом сами тянули электропроводку, – отвечаю я. – А когда уже закончили покраску, обнаружили, что забыли подвести провода к потолочной розетке. Я хотела все переделать. Но тогда я была беременна, я была размером с дом. И ваш отец категорически мне это запретил. Он сказал, что если какой-нибудь дзенский подмастерье завершил работу и она оказалась совершенной, то самому мастеру следует где-то что-то нарушить. Капнуть краской или мазнуть кистью. Только боги совершенны. Совершенство не для человека. Была такая же ночь, как и сегодня, когда мы это поняли. Сначала мы чуть было не поругались. А потом пришли к такому решению. Эта потолочная розетка всегда была без питания. Это нелепая человеческая ошибка.
– Они поняли это, когда подбирали место для камеры, – объясняет Лабан. – Ее надо было поместить так, чтобы было видно всю комнату.
– Тогда они проделали эту канавку, – продолжаю я. – И замазали ее шпаклевкой. Не самое правильное решение. Поэтому я и обратила на это внимание. Видимо, они спешили.
Мы поставили еще три кровати в комнату Тит, сегодня ночью мы все будем спать в одной комнате, впервые за много лет.
Я отвела Лабана и детей в гараж, отвинтила висевшую на стене аптечку первой помощи и вытащила из-за нее плоскую алюминиевую черненую коробку. Разобрала ее здесь же на круглом столике, это оказался приемник и вполне внушительный передатчик. У кубика в потолочной розетке был минимальный радиус действия и ограниченная емкость памяти, он посылал информацию в гараж, откуда она переправлялась дальше. Серьезным людям. Чем-то эта коробочка и ее содержимое напомнили мне последние модели старых швейцарских магнитофонов «Nagra», которые использовались в Институте Нильса Бора во времена моей молодости для предварительной записи экспериментальных данных и которые в то время, в начале девяностых, стоили по пятьдесят тысяч крон каждый.
Лабан заварил чай и подсушил в тостере хлеб. Он нарезал его толстыми ломтями и поджарил так, что поверхность местами подгорела, а внутри хлеб остался мягким.
Он кладет толстые ломтики ледяного масла на еще горячий хлеб. Наша семья – любители масла. Лабан режет масло струнной сырорезкой, ломтиками толщиной больше пяти миллиметров. Я никогда не делала анализов на уровень холестерина. Намереваюсь подождать с этим до вскрытия.
Мы не часто собирались всей семьей по ночам. Но всякий раз мы заваривали чай и поджаривали хлеб. Последний раз это было, когда умерла мать Лабана.
Мы смотрим друг на друга. Нас четверо – с рождения детей, и у нас общая жизнь. Но сейчас мы, несмотря на это, чужие друг другу.
Лабан и близнецы уже спят, я еще раз делаю круг по гостиной. Тени на стенах переместились, на круглом столе лежат две коробочки и мой телефон. Я вижу новое голосовое сообщение.
Это сообщение от Магрете Сплид, она не представляется, в списке контактов ее нет, но я узнаю ее низкий голос. Она немногословна.
– Сюзан Свендсен. У меня для вас кое-что есть. Адрес: аллея Адольфсена, последний дом по левой стороне, выходит к воде.
Сообщение поступило сразу после полуночи. Час назад.
Мы никогда не держали в доме оружие. Но в шкафу для инструментов в кладовке я нахожу маленький плоский ломик. Он длиной всего сорок сантиметров. Но тем не менее это примерно килограмм металла, и он отлично ложится в руку. Кроме того, я прихватываю еще стамеску, заточенную до остроты бритвы.
Люди склонны отдавать предпочтение предметам, символизирующим их профессию. Для Бора такими предметами были доска и мел. И капля воды. Для Андреа Финк – кардиограмма, физическая запись работы сердца. Для Лабана – рояль.
Для меня ломик – инструмент инструментов.
Я кладу его и стамеску в сумку.
15
Аллея Адольфсена – это улица, перпендикулярная Странвайен, рядом с парком Эрегор. Цены на жилье здесь одни из самых высоких в Дании, виллы размером с многоквартирный дом, сады маленькие, с цветочные кадки, и все это скуплено рекламными агентствами, интернет-компаниями и иностранными посольствами.
Я паркуюсь на параллельной улице и, выйдя к берегу, иду вдоль садовой ограды.
Последняя вилла на аллее Адольфсена самая маленькая – всего в три этажа. И единственная похожая на жилье нормального человека.
В окнах темно. Я прижимаюсь к ограде соседнего дома, стараясь слиться с окружающей местностью.
Под навесом стоит ее «мерседес». Волны тихо вздыхают у берега. Ветра нет, но чувствуется морозное дыхание Эресунна.
И тут я вижу Магрете Сплид. Она сидит на открытой террасе на третьем этаже и смотрит на воду. Не укрывшись даже пледом. Дверь за ее спиной открыта, свет в комнате выключен.
У виллы нет забора со стороны пляжа, только символическая ограда не выше колена, я переступаю через нее и оказываюсь в саду позади дома.
Отражение лунного света на снегу увеличивает освещенность процентов на сорок, так что становятся видны краски. На одном из больших рододендронов в саду, под террасой, расцвел красный цветок. В самом конце декабря.
Я срываю его, это не цветок, это ее ингалятор. Я кладу его обратно в куст.
Задняя дверь дома заперта, замок укреплен стальной пластиной. С такой проблемой мой ломик справился бы с легкостью, но вокруг будет слышно, что взламывают дверь. Я вытаскиваю штапик стеклопакета в одном из окон, вынимаю стеклопакет и ставлю его на траву. Перелезаю через подоконник и оказываюсь на кухне.
Тут так чисто, как будто она борется за получение почетного смайлика от Инспекции по контролю за пищевыми продуктами. И, возможно, не только от них, но и от Общества домохозяек. Потому что маленький коридорчик, по которому я прохожу, вымыт идеально и пахнет натуральными моющими средствами для светлых, обработанных щелоком полов. Здесь нет ни одного лишнего предмета, ничего не валяется по углам: ни дамских журналов, ни меховых наушников, ни ключей от машины.
Поднявшись на второй этаж, я попадаю в коридор, где по обе стороны – двери в комнаты. Вокруг тишина. Дом полностью отремонтирован, наверное, от старого здания осталась лишь внешняя оболочка, ни одна из ступеней лестницы не скрипит. Возможно, в Министерстве обороны платят такие большие деньги, возможно, Магрете Сплид выиграла в лотерею, возможно, она получила наследство.
Я поднимаюсь на третий этаж, где лестница заканчивается широкой площадкой и открытой дверью.
Третий этаж превращен в одну большую вытянутую комнату, площадью не менее сотни метров, вместо потолка – чердачные балки, окна выходят на все четыре стороны света.
В комнате почти ничего нет, кроме письменного стола, полок возле него, нескольких уютных кресел и дивана – все это в дальнем углу, где открыта дверь на террасу. Поверхность светлого деревянного пола безгранична и монотонна, как в спортивном зале, за исключением маленького, черного, непонятно зачем положенного в углу коврика, похоже, пластмассового. И диска, который она почему-то решила оставить рядом с ковриком.
Это могла бы быть очень неплохая комната. В очень неплохом доме. Одном из немногих домов, в который я бы не прочь переехать.
В датском обществе существует мощный мейнстрим. Если вы следуете ему, вам будет сопутствовать удача, все пойдет как по маслу, по инерции – ведь вы делаете всё как все. От вас лишь требуется получить образование до тридцати лет, обзавестись мужем, парочкой детей и виллой в возрасте от тридцати до сорока, сократить потребление алкоголя, пережить кризис среднего возраста, собраться с силами и подготовиться к тому, что, когда дети уедут из дома, впереди ждет последний отчаянный рывок в датской гонке под девизом «кто больше имеет, когда умрет, тот и победил».
Для меня это не пустые слова. Всю свою жизнь я отчаянно старалась удержаться на плаву в этом течении, и я намерена продолжать в том же духе.
Магрете Сплид поступила иначе. Как именно, я пока не знаю, но ясно одно – она точно отказалась от мужа и детей.
Отказ от движения в общем потоке имеет свою цену, обычно на такое способны только по-настоящему выдающиеся или отверженные. К какой из двух категорий она относится, я пока не знаю. Но во всяком случае ей удалось обустроить настоящий дом, не имея семьи, хотя мало кому это удается. Здесь все проникнуто жизнью, заботой о качестве и безупречным вкусом.
Но сейчас на эту атмосферу накладывается что-то другое, какой-то запах, который я не могу распознать, но который напоминает мне о чем-то неприятном.
Я пересекаю комнату и выхожу на террасу.
Она сидит в шезлонге с высокой спинкой, голова откинута назад, длинные мускулистые руки безвольно свисают. Глаза открыты, кончик языка высунут, как будто она показывает луне язык.
Я снимаю варежку и прикладываю палец тыльной стороной к ее шее: мышцы твердые, как дерево, тело уже остыло, должно быть, она умерла вскоре после того, как наговорила мне сообщение на телефон, и с тех пор сидит на пятиградусном морозе.
Вокруг нее ощущается слабый запах фекалий. В момент смерти сфинктер ослаб, и наружу вышла часть содержимого кишечника.
Я снова надеваю варежку. Начальник отдела Национальной полиции, с которым мы с Андреа Финк работали в прежние годы, рассказывал мне, что теперь полиция научилась снимать отпечатки пальцев с любой поверхности, даже с человеческой кожи.
Я сажусь в ее офисное кресло. Тут я скрыта от чужих глаз, но я вижу и ее, и все помещение. На столе нет ничего, кроме еще одного диска.
Странная это вещь – страх. Он таится не только в теле и сознании: когда замечаешь его, то понимаешь, что он пронизывает и физическую среду – комнаты и стены. И он может задержаться в них на долгое время, а что, если это помещение и это здание останутся пронизанными ужасом в течение нескольких месяцев или лет? Весь мой организм заклинает меня: «Беги! Спасайся!»
Я остаюсь из-за близнецов. Мне сорок три года, мои лучшие годы позади. Или, во всяком случае, у меня была возможность прожить лучшие годы. Но близнецы – большие дети. Я собираюсь сделать все возможное, чтобы у них было будущее.
Посидев в кресле несколько минут, я встаю, выхожу на террасу и заворачиваю Магрете рукава кардигана, сначала на одной руке, потом на другой. На обеих я вижу гематомы. И это не легкие синяки от слишком плотного облегающего кашемира. Это набухшие манжеты с черными кровоподтеками шириной пятнадцать сантиметров.
Я снова сажусь в кресло на несколько минут, затем подхожу к коврику в углу.
Это не коврик, это кровь.
Невозможно быть матерью двоих детей, таких как Тит и Харальд, не повидав много крови. И не научившись самой делать повязки, обрабатывать раны и делать работу медсестры.
Это также означает, что я примерно представляю, сколько крови может вылиться даже из глубокой раны. Но здесь, в углу, я вижу что-то совершенно незнакомое, здесь настоящая лужа крови, это ее приторно-сладковатый запах, запах мясной лавки наполняет комнату. И лужа эта похожа на пластик, потому что крови слишком много, чтобы она успела свернуться или впитаться в доски пола.
Здесь, с этого места, я вижу, что и стены забрызганы кровью.
Внезапно подступает тошнота, которой я не стыжусь. Не зря же я не стала ни мясником, ни хирургом.
Я поднимаю диск. На нем приклеены маленькие кусочки губки. Я подношу его к дверям, чтобы посмотреть на него в свете луны. Это не клей, это кровь, и это не губка, это мозг. В свернувшейся массе видны еще несколько маленьких пучков волос – на чешуйках, похожих на кусочки кожи.
Больше мне в этом доме делать нечего. Я кладу диск на пол, туда, где он лежал, и ухожу тем же путем, что и пришла. Ставлю на место стеклопакет и прижимаю кромку так, что рама входит на свое место. Надеюсь, что полиция, несмотря ни на что, не сможет распознать отпечатки пальцев сквозь рукавицы из альпаки, и надеюсь, что никто не заметил мою машину.
Я возвращаюсь назад вдоль берега и сажусь за руль.
И не двигаюсь с места.
Что-то во всем этом не складывается.
Я снова прослушиваю ее сообщение. Голос у нее совершенно спокойный.
– Сюзан Свендсен. У меня для вас кое-что есть.
И тут я внезапно осознаю два факта.
Теперь я знаю, почему они вернули нас в Данию. Это был единственный способ добраться до Магрете Сплид. Я чувствую ее бесстрашие, я чувствовала его в Академии обороны. Ее честность. Уязвимых мест не было. Нет семьи, которой можно было бы шантажировать. Нет работы, которую можно было бы у нее отнять. Не так уж много осталось жизни, чтобы угрожать укоротить ее.
Она знала то, что кому-то было очень нужно узнать. И эти люди знали, что она им никогда ничего не расскажет. И тогда они решили использовать нас.
Это первое, что я поняла.
Второе – это то, что она должна была мне что-то оставить.
Я возвращаюсь к дому.
Это требует отчаянного физического усилия. Времени что-нибудь изобретать нет, я иду прямо к входной двери, она не заперта. У самого входа я зацепляюсь за что-то на кафельном полу прихожей, нагибаюсь и ощупываю все вокруг, нет такой силы, которая заставила бы меня включить свет, только темнота хоть как-то защищает. Нахожу тонкую, крупноячеистую резиновую сетку, из тех, что кладут на пол, чтобы ковры не скользили.
Снова поднимаюсь на третий этаж, зубы у меня стучат так, как не стучали с тех пор, как я перекупалась с детьми в Яммерсбуктене, потому что с начала мая их невозможно было вытащить из воды и, похоже, они никогда не мерзли.
На сей раз я не сажусь, я стою.
Мне никогда не приходилось никого обыскивать, и мне совершенно неинтересно набираться опыта в этой области. Но тем не менее я это делаю.
Под теплом и мягкостью кашемира мороз превращает ее угловатые мышцы из дерева в камень. Я нежно глажу ее тело. Я как будто полюбила ее, особенно за последние полчаса. Как может быть, что симпатия и сочувствие к человеку увеличиваются после его смерти?
Я чувствую, что она была одинока большую часть своей жизни. А как насчет жажды прикосновений, которая есть у всех людей, the skin hunger? Разве она не заслуживает того, чтобы я погладила ее – ласково?
Я ничего не нахожу. Мои догадки не подтвердились. А, может, надо где-то еще поискать? Даже в такой аскетичной комнате, например между книгами и за ними, можно много чего спрятать.
Я в последний раз бросаю взгляд на столешницу. В физике есть такое правило: когда вам приходится выбирать из нескольких гипотез, каждая из которых исчерпывающа и непротиворечива, выбирайте простейшую из возможных. И это не только естественнонаучный подход, это здравый смысл. Если она оставила что-то для меня, то наверняка выбирала самое простое из решений.
На столе лежит черный параллелепипед размером два на шесть сантиметров. Я беру его в руки, это маленький тяжелый брусок свинца. Я поднимаю ее тренировочный диск со столешницы и снимаю крышку.
Полость заполнена другими свинцовыми брусками, каждый из которых зажат в своем прорезиненном углублении.
Но один из брусков был извлечен и положен на стол. На его месте лежит плотно сложенная бумага.
16
В моей жизни единственным по-настоящему эффективным средством для приведения нервов в порядок является приготовление пищи, так было всегда.
Поэтому, когда я прихожу домой, я не ложусь спать, а начинаю печь круассаны. После легкого завтрака, состоящего из двух таблеток кофеина по пятьсот миллиграммов, кофе с молоком поверх четверного эспрессо и пол-литра колы со льдом.
Круассаны противоречат законам природы. Теоретически невозможно совместить слоеное и дрожжевое тесто, они относятся к разным измерениям. Каждый раз, когда вы складываете тесто, количество отдельных слоев масла и теста удваиваются, толщина каждого слоя экспоненциально уменьшается с каждым складыванием и раскатыванием. Наконец, проработав полтора часа и подержав тесто четыре раза в холодильнике, вы добиваетесь толщины слоя в десятые доли миллиметра. На этом уровне физически невозможно разделить тесто и масло.
Но эмпирически это можно сделать, и сегодня утром все получилось.
Сейчас только половина пятого. Но запах разбудил Лабана и детей. Они входят в гостиную заспанные, принюхиваясь, как животные.
Я выжимаю для них апельсиновый сок и наливаю его в высокие узкие бокалы. Ставлю перед каждым тарелку с круассаном, они едят и пьют, не произнося ни слова. Не потому, что так принято или так требует этикет, а потому, что круассаны, когда они удаются, – это высшая физика, которая сама по себе за завтраком создает ощущение торжества.
– Ты не ложилась спать, – говорит Лабан.
– Магрете Сплид прислала мне сообщение. Она хотела мне что-то передать, я поехала к ней и забрала вот это.
Они смотрят на лежащий на кухонном столе лист бумаги.
– Как только мы доедим, я отвезу его Торкилю Хайну. Он выполнит свою часть сделки. Мы свободны. Все уладилось. Тит и Харальд, вы поступаете в гимназию. Я возвращаюсь на работу. Все позади.
Они ничего не говорят. Просто смотрят на меня.
– Сюзан, – говорит Лабан. – Это наше общее дело.
– Тит и Харальд, – говорю я. – Отправляйтесь к себе в комнаты!
Они никуда не уходят.
– Мама, – говорит Харальд, – слишком поздно куда-нибудь нас отсылать. И уж точно слишком поздно отправлять нас в свои комнаты. Еще немного – и мы уедем из дома. Эти комнаты уже не будут нашими.
Я сажусь за стол.
– Она была мертва, когда я приехала. Ее задушили, предположительно, вскоре после полуночи, когда она наговорила мне сообщение. Они использовали ее ингалятор от астмы, силиконовую маску, которая закрывает и рот, и нос. Им нужно было лишь прижать ее к лицу и перекрыть клапан. Душили ее как минимум вдвоем, она была сильной, как лошадь. Один держал ее за руки, другой прижимал ингалятор к лицу. Они убивали ее медленно, в несколько заходов. Край маски при сильном прижиме оставляет на коже след, как от маски для подводного плавания. У нее было несколько таких кругов, один за другим. Им нужно было что-то получить от нее. Какие-то сведения, какую-то вещь или что-то еще. И они использовали ее слабое место. Ее проблемы с дыханием. Кто бы они ни были, они недооценили ее. Всего их было минимум трое. Она попала в одного из них. Диском. Сбила его с ног прямо у двери. Мы с Харальдом видели, как она бросает диск. Ее рекорд до сих пор не побит. Она разнесла ему голову. На полу были литры крови. Они утащили его, завернув в ковер.
Они безучастно смотрят на меня.
– Что-то она им отдала. Иначе они разобрали бы все в доме на части. Но то, что предназначалось мне, она спрятала в диске для тренировок. Она помнила, что мы с Харальдом видели, как она его разбирала. И знала, что я догадаюсь, где искать. Это список членов комиссии. И домашний адрес Торкиля Хайна. По какой-то причине она не присутствовала на последних заседаниях. Ей никто не передавал протоколы. Мы сделали все, что могли. Сейчас я поеду к Торкилю Хайну. Все закончилось. Можно забыть обо всем.
Я встаю. Беру пальто, листок бумаги и ключи от машины.
– Сюзан, – останавливает меня Тит. – Я прошу тебя сесть.
17
Я сделала все, что в человеческих силах, чтобы дети называли меня Сюзан. Мне не хотелось, чтобы меня называли «мама», не хотелось, чтобы ко мне обращались, как к инстанции. Я хотела, чтобы близнецы видели во мне личность и человека. На первом родительском собрании в детском саду было восемнадцать матерей и два отца, одним из которых был Лабан. Женщины представлялись как «мама Виктора», «мама Пусеньки», «мама Полли-Долли[8]», и в конце концов я впала в отчаяние. Я встала и сказала: «Вам нужно взять себя в руки, быть матерью и так-то достаточно тяжело, в чем-то дети являются еще и черными дырами, вы знаете, что такое черные дыры, сингулярности, которые всасывают в себя весь свет и энергию, ничего не отдавая взамен? Если вы к тому же откажетесь от последнего остатка индивидуальности и станете просто матерью маленького Пупсика, тогда вы будете участвовать в огромном общем предательстве самих себя!»
Больше я ничего не успела сказать, настроение упало гораздо ниже точки замерзания, и во время перерыва мы с Лабаном ушли. Всю дорогу домой мы ругались, пока не дошли до Киркевай, где перед нами остановилась патрульная машина, и вежливый полицейский сообщил нам, что открылся новый центр, который называется «Диалог вместо насилия», и предложил нас туда отвезти.
Пришлось сбавить обороты. Но разногласия продолжались. Пока жизнь не доказала правоту Лабана. Когда близнецам исполнилось пять лет, они в одночасье перестали обращаться к нам иначе, как «мама» и «папа». «Сюзан» и «Лабан» появляются только в ситуации вроде нынешней. Когда они хотят сказать что-то очень-очень важное, они называют нас по имени.
Так что я сажусь обратно за стол.
– Камал, – говорит Тит, – тот священник, у него был белый «роллс-ройс». Мы поехали из Калькутты в Удайпур, в отель «Lake Palace». Прожили там две недели. Единственный раз в жизни я чувствовала, что приближаюсь к пониманию Индии. Через неделю я поняла, что нам надо расстаться. Когда я сказала ему об этом, у него случился нервный срыв. В Дании несчастная любовь – это что-то временное. Ты вытираешь слезы, берешь себя в руки или находишь другого. Или кончаешь жизнь самоубийством. Или идешь к психиатру. В Индии это образ жизни. Там это может продолжаться долгие годы. Внезапно он утратил способность что-либо делать. Стал как ребенок. Я повезла его домой. Без прав, всю дорогу за рулем, а рядом на пассажирском сиденье рыдал мужчина. По ночам он почти не спал, только плакал. Через три дня я почувствовала, что просто разваливаюсь на части. Тем не менее я довезла его до дома.
Она оглядывает нас.
– Если ты запустил какой-то процесс, то ты обязан каким-то образом привести все в порядок. А тут умер человек.
Я снова встаю.
– Послушайте меня, – говорю я. – Знаете, к чему я на самом деле всегда стремилась в жизни? Я стремилась нормально жить. Это желание было сильнее, чем желание проникнуть в суть физики. Сильнее, чем желание понять эффект. Понять что-нибудь вообще. В глубине души я всегда страстно желала нормальной жизни. Дома, работы, мужа, детей, зарплаты, еды на столе и осознания того, что энтропия и хаос относятся к закрытым системам, а не ко мне. И я этого добилась. У меня это было в течение семнадцати лет. Теперь все позади. Сейчас я хочу нормально разъехаться, нормально развестись и нормально жить в одиночестве. Ты, Тит, и ты, Харальд, вы можете жить у Лабана или у меня. Или поселиться в общежитии, или гимназии-интернате, или в каком-нибудь пансионе для молодых людей, или в картонной коробке. Можете делать все, что вам угодно. Но ни вы, ни кто-либо другой не встанет на моем пути обратно к нормальности. А путь этот пролегает мимо Торкиля Хайна. Если журналисты узнают о том, что случилось в Индии, то откроют судебные дела, меня отстранят от работы в университете, и моя нормальная жизнь будет отложена на десять лет. А через десять лет у меня может обнаружиться альцгеймер или паркинсон, и в любом случае к тому времени начнется забег в сторону пансионата или дома престарелых. Торкиль Хайн – единственный человек, который, я надеюсь, сможет справиться с прессой. Который сможет держать все в тайне столько, сколько потребуется, чтобы за давностью лет дело утратило для кого-либо интерес. Который может обеспечить нас защитой полиции, пока все не будет расследовано. А для этого важно, чтобы он получил эту бумагу.








