Текст книги "Эффект Сюзан"
Автор книги: Питер Хёг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Лабан не отвечает. Он прижат спиной к стене. Непривычное положение. Для человека, который привык чувствовать, что весь мир лежит у его ног.
– Мама. Почему Хайн выдал так мало информации?
Это спрашивает Харальд. Он любит точность. Неполная информация его оскорбляет.
Я вижу перед собой Хайна. В тюрьме. В почетной резиденции. Любопытство, которое он внезапно не смог сдержать.
– Он проверяет нас, – говорю я. – Проверяет меня. Он не верит в эффект.
5
Когда мой взгляд впервые остановился на лице Лабана, оно было частично скрыто двенадцатью килограммами молодого картофеля, который Андреа Финк поручила ему почистить.
Мне было девятнадцать, я была знакома с Андреа полтора года, и в то время ее дом был еще открыт для всех.
Но ужины, которые она устраивала в почетной резиденции, были не из тех, когда вы, сдав шубу слуге, садитесь за изысканно накрытый стол, кладете на колени накрахмаленную дамастовую салфетку и начинаете жадно поглощать пищу.
Андреа Финк приглашала гостей прийти к 16:30, вручала им при входе фартук и провожала в подсобное помещение, где на полу стояла тачка, забитая только что выкопанным из грядки луком-пореем, а на столе лежала четверть теленка, плавающая в собственной крови. Рядом с двенадцатью килограммами молодого картофеля, который тогда и чистил Лабан Свендсен.
В языке нет слов, чтобы выразить то, что произошло внутри меня, когда я увидела его.
В некотором смысле я бы сказала, что узнала его. При том, что никогда прежде его не видела.
Иногда узнавание никак не связано с тем, встречались вы раньше с человеком или нет. Иногда, как это было и в тот раз, возникает зловещее чувство, что вы становитесь жертвой уже существующей между вами непонятной близости, происхождение которой не поддается объяснению.
Я повернулась, собираясь сбежать, но Андреа Финк мгновенно оказалась рядом. Она вручила мне картофелечистку и поставила меня за стол напротив Лабана. Я оказалась в ловушке.
Картофелины были маленькие и толстокожие. Больные паршой, с черными глазками, которые испуганно смотрели на меня, предчувствуя, что сейчас их вырежут. В холодной воде наши руки покраснели и окоченели. Мы чистили картошку друг против друга, не произнося ни слова.
Затем подошла молодая девушка в форменной одежде – ей было, наверное, лет шестнадцать, это была одна из официанток. Не надо заблуждаться в отношении Андреа Финк: то, что гостям приходилось самим готовить еду, никак не было связано с экономией средств, вокруг всегда было полно слуг. Как в лабораториях, так и в почетной резиденции.
Лабан обернулся к девушке.
– Моя мать покончила с собой, когда мне было восемь лет, – сказала она. – Теперь я уже не часто об этом вспоминаю. Но мне показалось, что я должна рассказать вам об этом. Я чувствую к вам доверие.
Лабан уставился на нее. Боковым зрением мы видели, что к нам подходят еще и другие люди. Мне было более или менее понятно, что нас ждет, но я все-таки не ожидала такого оборота событий.
Пожилая женщина остановилась перед Лабаном.
– Извините, – сказала она. – Я хочу вам кое-что рассказать. Мне только что поставили диагноз «грыжа межпозвоночного диска». На пятом позвонке. Я так боюсь оказаться в инвалидном кресле!
Я прикинула, что Лабан старше меня на несколько лет. Было заметно, что он уже привык чувствовать обращенное на себя внимание. Но то, что разворачивалось вокруг нас, было явлением совершенно другого свойства.
– Боли отдают в ноги?
Это к нам подошел известный врач-нейрофизиолог.
– У меня отдавали. Я проигнорировал их. Мужчина я или нет? Что я, не способен расчистить полгектара земли бензопилой? В итоге повредил нерв. Пришлось оставить больницу. И преподавание.
Он продемонстрировал свою хромоту. Сиротливую голень, болтающуюся безвольно при каждом шаге.
– Страшно слышать что вы говорите! Я всегда боялась смерти.
Это была средних лет женщина, которая рядом с нами резала лук-порей, но теперь и ее затянуло в водоворот.
Казалось, Лабан погружается в пучину. Я взяла его за руку и повела за собой, медленно, не поворачиваясь спиной к говорящим.
Мы пошли к буфетной. Я завела его внутрь и закрыла за нами дверь. Он уставился на меня.
– Что это было? Что все это значит?
Я бы предпочла понемногу, шаг за шагом, открывать ему правду, постепенно представляя доказательства, так, как это, по-моему, и должно быть в освоении естественных наук. Но времени на это не было.
– В таком помещении, как кухня, где люди находятся вместе, обычно лишь небольшая часть их жизни происходит на поверхности, up front. Мы наблюдали, как стало проявляться остальное.
– Почему?
– Со мной это все время. Так было всегда. У меня это с рождения. Это проклятие.
Дверь открылась, официант вносит стопку подносов. Он замечает нас и останавливается.
– У меня родился сын, – говорит он. – Вчера утром. В шесть пятнадцать. Три килограмма восемьсот граммов. Меня переполняют чувства. Мы с его матерью…
Мы оба, не сговариваясь, попятились к двери.
– Никогда не поворачивайся спиной, – сказала я тихо. – Иначе они побегут за тобой.
Мы вышли в коридор и прикрыли за собой дверь. Лабан решил, что мы сбежали и теперь спасены. Я же надеялась только на передышку.
Зря мы на что-то надеялись. Лестница на первый этаж была заблокирована шелковым платьем размером с халат китайского мандарина.
Халат окутывал женщину – лауреата Нобелевской премии по химии, почтенную, уважаемую наследницу идей Брёнстеда[4]. Слезы текли у нее по щекам. Когда мы пытались пройти мимо, она схватила Лабана за запястье.
Должно быть, у нее была крепкая хватка: он остановился, как будто уперся в дверь.
– Вы хотите знать, почему я плачу. Это потому, что я изменяла своему мужу. Много лет.
По выражению лица Лабана было ясно, что уж точно не с ним. Лоб его покрылся испариной. Это было похоже на холодный пот от ужаса.
Мы оба чувствовали страдание женщины. В этом и заключается проблема реального мира. Это не стабильное химическое соединение, а нестабильная жидкая смесь. И большой процент этой смеси составляет страдание.
Я решила дать ей совет.
– У вас есть выбор. Либо вы уходите от него, либо расскажете ему все. Поверьте мне, я изучаю мужчин с четырнадцати лет.
При этих словах я обхватила ее запястье и освободила Лабана, переместив его руку к кончикам ее пальцев, подальше от мышечных креплений, туда, где хватка слабее всего.
– Полагаю, четырнадцать тебе исполнилось в прошлом году, – сказала она.
Это был хороший ответный выпад, вероятно, Нобелевскую премию по химии кому попало не дают. Но мне все равно удалось достучаться до нее, что-то внутри нее сдвинулось.
Мы проскользнули мимо и поднялись по лестнице.
– Как это у тебя получилось?
– Это единственный способ выжить, – ответила я, – в моей ситуации. Даешь добрые советы и одновременно пытаешься вырваться.
Между основным блюдом и десертом я сообразила, что Лабан композитор. И поняла я это, когда присутствующие затаив дыхание прослушали одну из его фортепианных сонат и две песни его собственного сочинения, после чего разразились оглушительными аплодисментами.
Он подошел ко мне и сел напротив.
– И как тебе?
Художники и ученые обычно слишком деликатны, чтобы, сойдя с подиума, тут же осведомляться у присутствующих об их мнении. Но уже тогда я почувствовала то, что поняла позже. Что Лабан Свендсен – эмпирик. Весь его предшествующий опыт подсказывал ему, что есть только один вариант развития событий: все будет хорошо – и никак иначе.
– Для меня существует только экспериментальный поп.
– Я играл только для тебя.
– Мне очень жаль. Я слышала только «блям-блям».
Я встала.
Он нырнул под стол, словно прыгнул в бассейн, и выскочил с моей стороны, как тролль из коробочки.
– Я должен кое о чем тебя спросить. У тебя есть парень?
И тут он понял, о чем спросил.
Внезапно нас окружили люди. Один человек положил руку на ладонь Лабана и наклонился вперед.
– Я провел терапевтические сеансы с тремя с половиной тысячами пациентов. За всю свою жизнь. Мне семьдесят два. Мой опыт…
Лабан посмотрел на него диким взглядом. И схватил меня за руку.
– Вот это эффект, эффект, о котором ты говорила!
Я высвобождаюсь. В коридоре он опять оказывается рядом со мной.
– Почему ты уходишь?
– У меня трое детей. Я все еще кормлю младшего. Я обещала их отцу вернуться до десяти.
Андреа Финк появилась в дверях гостиной. Лабан загородил мне выход.
– Я хочу отвезти тебя домой. Познакомиться с твоим мужем. Спеть малышу колыбельную. Которую сам сочинил.
Я покачала головой.
Он сделал шаг в сторону. В следующее мгновение я оказалась на свободе и вышла в ночь.
Была весна, но туманная и темная. Мне всегда нравилась темнота, я побежала по дорожке в сторону шоссе. Быстрое движение и ночная тьма создавали иллюзию, что нам удалось избежать опасности.
6
В те годы жизнь Андреа Финк проходила в лабораториях.
Ее кабинет и то, что она называла «поведенческие лаборатории», занимали половину верхнего этажа Института экспериментальной физики в университетском парке.
И еще она оборудовала лаборатории в почетной резиденции. Тогда во всем доме не было ни одного помещения, где бы не валялись пульсометры, не громоздились бы портативные электроэнцефалографы или не висели раздвижные доски на стенах. Среди полок с тарелками и картин Вильхельма Лундстрёма[5], которые были еще больше досок.
На фоне этих картин я десять дней спустя увидела Лабана второй раз. Он сидел рядом с Андреа, и она меня не предупредила, что он тоже будет на нашей с ней еженедельной встрече.
Это был как раз тот исторический момент, когда между нами возникло напряжение из-за происходящего между мной и ее семьей – сначала с сыновьями, а затем, совсем недавно, и с ее мужем.
Мы тогда еще это не переработали.
Она, как обычно, сразу же перешла к делу.
– Сюзан вызывает в людях искренность. Мы еще не знаем почему, но мы проводим исследования уже девять месяцев.
Она обернулась ко мне.
– Лабан создает такой же эффект. Который проявляется немного иначе, но всё очень похоже. У меня возникла мысль, что эффект этот может усиливаться, если вы окажетесь в одном помещении. Поэтому я и свела вас. Конечно, не было возможности обеспечить чистый эксперимент. Но я следила за вами, и на кухне, и в столовой. Теперь у меня нет никаких сомнений.
– Как вы проверяли Сюзан?
Лабан сидел на краешке стула. Я стояла.
– Сюзан проводила допросы для полиции. Так называемых «упорных отрицателей». Членов преступных группировок. Людей, на которых полиция поставила крест. Это лучшее, что нам удалось придумать. В таких случаях мы имеем дело с объективированным нежеланием говорить правду. Она допросила семнадцать человек за девять месяцев. У каждого из них позади было от двенадцати до шестидесяти восьми часов допросов в полиции. И никакого толка. Во время наших допросов тринадцать из семнадцати преступников рассказывали всё через два часа. Еще троим потребовалось от четырех до шести часов.
Он считал на пальцах.
– А последний?
– У нее развился психоз.
Лабан мечтательно смотрел на нее. И тут я впервые увидела, насколько резким он может быть.
– А как с этической стороной? Когда под видом допросов проводятся физические эксперименты?
Андреа отвела взгляд.
– Гранты не возникают из воздуха. А Министерство юстиции и Академия готовы финансировать совершенствование техники допросов. И к тому же мы исследовали необычное явление.
Лабан ничего не ответил.
– Это гуманно. В эффекте есть человеколюбие. В отличие от многих других методов.
Лабан по-прежнему молчал. Но она при этом не смогла усидеть на месте.
– Это общая проблема физики. Ее всегда финансировали ради практических целей. Это и имел в виду Ферми, когда говорил, что, если абстрагироваться от того, чем на самом деле стала атомная бомба, это была великая наука.
Оба они посмотрели на меня. Дело было за мной.
– Ты использовала нас с Лабаном в качестве подопытных кроликов, – сказала я. – Без нашего согласия.
– Я тебя предупреждала, – заметила она. – С первого дня.
Я выпрямилась, собираясь уходить. Лабан встал в дверях.
– Я провожу тебя до шоссе.
– Меня на улице ждет муж.
– Я проверил. Ни мужа, ни детей.
Я подошла к нему вплотную.
– Лабан, – сказала я. – Ты сегодня видел меня в последний раз. И хотя сейчас это звучит жестко, уверяю тебя, что пройдет какое-то время и ты будешь очень, очень рад, что все так обернулось.
Он сделал шаг в сторону. Но по-прежнему не сводил с меня глаз.
– Черт возьми, – сказал он задумчиво. – У тебя в репертуаре не только искренность.
Дверь за моей спиной закрылась.
По дорожке я шла бодрым шагом. После разговора во рту остался приятный вкус. Я обозначила границы. И повесила предупреждающий знак, призывающий лишний раз задуматься тех, кто попытается эти границы пересечь.
7
Без четверти десять утра. Размеры зала, в который мы с Харальдом входим, по меньшей мере сто пятьдесят квадратных метров, и освещен он потоком косых солнечных лучей, струящихся через большие арочные окна до самого пола.
Я опираюсь на костыль. Вдоль одной стенки тянется балетный станок. Перед ним стоят три десятка детей в возрасте от девяти до двенадцати, на мальчиках черные брюки-трико и белые футболки, на девочках гимнастические трико и серые легинсы. У стены – рояль, за которым сидит молодой аккомпаниатор.
Никто из них не замечает нас с Харальдом. Все их внимание сосредоточено на женщине, которая стоит у окна.
Под негромкое фортепьянное сопровождение она помогает детям освоить хореографический станок классического балета. Произнося тихие, но настойчивые команды, она сама демонстрирует балетные па.
Ей шестьдесят пять, и все эти годы она истязала свое тело. Поэтому танцует она не в обычном телесном смысле.
Но, с одной стороны, она сама никогда не была обычной, с другой – танец в принципе не телесен. Строго говоря, движения исходят из глубины тела, из-под физической оболочки, откуда они всё так же текут, даже сейчас, когда ее тело физически тает.
Мы видели это множество раз, и Харальд тоже, тем не менее мы замираем на месте. Не в силах отвести взгляд, захваченные врасплох и очарованные, как и любой другой человек, который оказался бы на нашем месте.
Окна выходят на Конгенс Нюторв, мы находимся в огромном учебном классе детской балетной школы Королевского театра.
Она взмахивает рукой, урок окончен, дети и пианист аплодируют, бросают на нее последний восторженный взгляд и уходят из зала.
Посреди запахов пота и парфюма возникает аромат свежих яблок. Когда дверь за последним ребенком закрывается, она достает эти яблоки.
Яблоки эти сорта «филиппа», и их собрали, выдавили сок, поставили его бродить и дистиллировали на заводе «Aqua Vitae» на острове Фюн. В результате получилась насыщенная, чистая как слеза водка крепостью сорок градусов. Она поднимает рюмку, приветствуя нас, и выпивает. Потом она бежит к нам и обнимает нас, обоих одновременно.
Она на голову выше меня, тело у нее твердое, словно полированное дерево, на нее всегда было очень неприятно смотреть без одежды. Как будто это иллюстрация в учебнике по анатомии, – никакого подкожного жира, все мышечные волокна и фасции обнажены.
Я беру ее лицо в ладони, опускаю ее голову и прижимаюсь к ней лбом.
– Привет, мама, – говорю я.
Она высвобождается и поднимает рюмку.
– Привет, дорогая. И тебе тоже привет, малыш.
У моей матери не какая-нибудь маленькая уборная, как у других преподавателей Королевского театра, у нее целый кабинет, окна которого выходят на сквер Кринсен. Площадь этого кабинета, в котором мы сейчас стоим, не намного меньше, чем у художественного руководителя или балетмейстера.
Есть два объяснения, почему у нее такой прекрасный кабинет.
Первое заключается в том, что обучение классическому балету, как и освоение естественных наук, проходит под руководством мастера. В Королевском балете много танцовщиков, но лишь несколько «хранителей печати», чей художественный потенциал и профессиональная память обеспечивают сохранение традиции. От Августа Бурнонвиля, через великих танцоров XX века прямая линия тянется к Ландеру, Брено и Эрику Бруну, а через них – к моей матери.
Это первое объяснение тому, что у нее такой кабинет. Второе связано с ее натурой. Хотя на первый взгляд кажется, что она парит над землей, как будто на нее, в отличие от всех нас, не действует сила тяжести, и когда она встает со своего места и садится в такси, то плывет в эфире, но по сути своей она как вездеход. Большинство людей готовы на многое – лишь бы не оказаться на ее пути.
– Кто такая Магрете Сплид?
Прошел год с тех пор, как мы виделись в последний раз. Не знаю, каких первых слов при встрече она ожидала, но вряд ли этих.
– Никогда не слышала это имя.
Я кладу перед ней на стол фотографию. Она садится. Надевает очки. Рассматривает фотографию. Откладывает ее в сторону.
– Сожалею. Не припомню, чтобы когда-либо видела эту девицу. Наверное, это была какая-то случайная встреча. Ты же знаешь, я встречаюсь с тысячами людей.
Она смотрит мне прямо в глаза. Смотрит на Харальда. И пьет – медленно, с удовольствием, из высокого, узкого бокала.
Она всегда злоупотребляла алкоголем. Или точнее: она всегда чем-то злоупотребляла. Алкоголь появился когда она в сорок пять лет перестала танцевать. До этого были таблетки. И мужчины. И внимание публики.
В каком-то смысле ее отношение к балету тоже всегда было формой зависимости.
– В Индии у нас возникли неприятности, – говорю я. – Поэтому мы вернулись обратно. Нам предъявлено обвинение, нам грозит тюрьма. Меня могут посадить на двадцать пять лет.
– Вас освободят досрочно. За хорошее поведение. Я буду посылать вам передачи. Со всякими вкусностями.
Рано или поздно все алкоголики достигают заметного этического распада. Когда тяжесть от осознания напрасно прожитой жизни опрокидывает жизненный воз. Но к моей матери это не относится.
Есть люди, которые считают, что для нее просто-напросто не существует никакой этики, так что и распадаться нечему.
– В Дании будет громкий процесс, – говорю я. – Твое имя появится в прессе. Как это повлияет на твое положение в театре?
Она ставит на стол бокал.
– Ты пытаешься шантажировать меня моим хлебом насущным?
Я подхожу к столу и наклоняюсь к ней.
– Я мать Тит и Харальда. Пока я не буду уверена в их безопасности, я буду шантажировать всех всеми имеющимися в моем распоряжении способами.
Она снова делает глоток. Но на сей раз без всякого удовольствия. Теперь она просто пьет лекарство.
– В чем тебя обвиняют, дорогая?
– В покушении на убийство.
– Кого?
– Любовника.
– Чем он тебе так не угодил?
– Он пытался изнасиловать меня. Я тогда его уже бросила.
Окна в кабинете, похоже, сделаны из какого-то особого стекла: с основной транспортной артерии на площади не проникает ни одного звука.
– Что же мы делали не так, воспитывая тебя, мы с твоим отцом? Если ты ограничилась только покушением?
Я сажусь на письменный стол.
– Меня подвело мое доброе сердце, – говорю я.
Мы смотрим друг на друга. Она усмехается. Я тоже. Контакт установился. Мать и дочь достигли взаимопонимания. Полная идиллия.
На всех стенах у нее тут портреты, вставленные в аккуратные рамки: Харальд Ландер, Эрик Брун, Нуреев, Барышников, Сюзанна Фаррелл, Питер Мартинс, Питер Шауфус, Марго Фонтейн – все фотографии подписаны, с «поцелуями и пожеланиями удивительной…» и так далее. Мама встает и проходит вдоль стены. Останавливается перед фото, которое висит на уровне ее глаз.
Эта фотография больше других. На ней молодой мужчина и молодая женщина, верхом. Они загорелые, скачут галопом, оба светятся жизнью, хотя снимок черно-белый и сделан сорок с лишним лет назад, возникает ощущение, что его могли сделать вчера. Чувствуется запах леса, ветра и загорелой кожи.
И денег. Фотография просто пухнет от денег.
На снимке мои отец и мать. Перед одним из охотничьих домиков отца, думаю, в Роль Сков.
Мама любит разглядывать эту фотографию. Особенно в моем присутствии. Так всегда бывает, когда речь идет о серьезных травмах. Мы не перестаем возвращаться к ним. Чтобы напомнить самим себе, что время разбираться с ними уже безвозвратно упущено. И чтобы тем не менее искать спасение от них.
И больше всего нам хочется иметь свидетелей нашей трагедии, особенно маме хочется. Если бы это было возможно, она бы продавала билеты, чтобы обеспечить себе публику для всех событий в ее жизни, включая посещение туалета.
– Зачем тебе эта чертова Магрете?
– Мне надо ее кое о чем расспросить. Если она согласится поговорить, с нас могут снять обвинения.
– Ничего интересного ты от нее не узнаешь. Она сидит в раковине, как устрица. Последний раз я общалась с ней двадцать лет назад. Тогда она жила у Озер. Потом переехала. Адреса ни у кого нет. Она работала в Министерстве обороны. Наверняка и сейчас работает. Она никогда не рассказывала, чем занимается. Что-то засекреченное. Но у нее был кабинет в казармах Сванемёлле. Я узнала об этом совершенно случайно. Там находилась военная гимнастическая школа. У них был обязательный курс стандартных танцев. Они нанимали лучших учителей. Меня несколько раз просили заменить кого-то из их преподавателей. У них были очень достойные ставки. Однажды я увидела, что она заходит в одно из зданий. После этого мы несколько раз встречались там по пятницам, когда у меня не было репетиций, и вместе шли пешком в центр.
– Как мне ее найти?
Она достает из ящика маленькую подарочную карточку, на которой отпечатаны ее инициалы – металлическими буквами. И перьевую ручку, которой можно очень эффектно подписывать фотографии и программки. Потом она рисует.
– Вот тут над железной дорогой мост, который ведет к бывшим казармам. Посторонним вход воспрещен, после строительства штаб-квартиры поставили шлагбаум и охрану. Их вам надо каким-то образом преодолеть. Здание, в котором она работает, находится в самой дальней части. Между ним и офисными зданиями еще остались несколько спортивных площадок, относившихся к гимнастической школе. И маленький стадион для занятий легкой атлетикой.
Она рисует эллиптическое спортивное сооружение. За ним – квадрат. В северо-западном углу квадрата ставит крестик.
– Она всегда была одержима временем. Точна, как часовой механизм. Начинает работать ни свет ни заря, с четырех утра и весь день. В одиннадцать ее всегда можно было найти здесь. Во всяком случае тогда. Каждый день, в том числе в Рождество и в дни рождений.
Она протягивает мне карточку.
– Есть основания беспокоиться за тебя, дорогая?
Девяносто девять процентов всех родителей испытывают чувство вины, когда становятся свидетелями поражения своих детей. Или внуков. Но это не относится к моей матери.
Хотя, похоже, на сей раз слышится легкий оттенок сочувствия. Что уже само по себе поразительно.
Прощаясь, я обхватываю ладонями ее голову. В ее взгляде, как и всегда, читается страдание человека, потерпевшего крушение. И что-то напоминающее религиозный экстаз.
Она смотрит на Харальда. Если предположение, что у мамы может быть другой любимчик кроме нее самой, вообще имеет право на существование, то этот любимчик он. Не раз, наблюдая за ней украдкой, я видела, что она смотрит на него, как Серый Волк на Красную Шапочку. Ей бы очень хотелось, чтобы он был на пару лет старше и чтобы она не была его бабушкой.
– А ты изменился, малыш. С тех пор как мы виделись в последний раз. И дело не только в том, что прошел год.
Харальд широко улыбается.
– Мне грозит восемьдесят лет тюрьмы, бабушка. Это вроде как вторая ступень конфирмации. Если ты меня понимаешь.
Мы удаляемся. Она смотрит нам вслед. Я посылаю воздушный поцелуй. И закрываю за нами дверь.
8
Площадь Конгенс Нюторв залита ярким солнечным светом. Я не сразу завожу машину.
Автомобиль предоставляет родителям единственную возможность поближе узнать своих детей. Лишь когда близнецы сидели, пристегнувшись ремнями, и не могли выскочить на ходу, появлялась возможность немного поговорить с ними о жизни и смерти.
Этому пришел конец, когда им исполнилось девять и они заявили, что теперь сами будут ездить на поездах и автобусах. С тех пор мне приходится довольствоваться случайными, редкими минутами. Как вот сейчас на Конгенс Нюторв. Поэтому я и не тороплюсь включать зажигание.
– Мама. А как у тебя отношения с бабушкой?
Он никогда прежде об этом не спрашивал. Никто никогда меня об этом не спрашивал, даже саму себя я не спрашивала.
Я все-таки завожу двигатель и выползаю в поток машин. Чтобы немного снять внутреннее напряжение.
Встречная полоса забита демонстрантами, тысячей людей, которые, очевидно, идут к Кристиансборгу. Машины останавливаются. Мы встали в пробке.
– Она много ездила на гастроли, – говорю я. – Я не очень часто ее видела.
Он молчит. Но ждет продолжения.
– Однажды я ждала ее возле школы, она обещала заехать за мной, я не видела ее два месяца. Ее все не было. Я стояла у ворот и ждала, школа постепенно пустела, и через три четверти часа я поняла, что она не приедет. Я пошла домой пешком, прошла весь путь до Хавнегаде, где мы жили в одной из квартир театра. Пока я шла, я кое-что поняла. Поняла, что все-таки люблю ее. Несмотря ни на что.
Вереница машин приходит в движение. На некоторых плакатах демонстрантов написано что-то про цены на молоко.
– Что там с ценами на молоко?
Харальд единственный в семье читает газеты.
– Они повышаются вслед за ценами на энергоносители. Выросли на сто процентов. Пока нас не было в Дании.
Мы проезжаем мимо лабораторий компании DONG на Готерсгаде, Геологического института, Института микробиологии, Института Панума, Государственной больницы, филиала Университетской библиотеки, Института Х. К. Эрстеда на Нёрре Алле, Музея естественной истории, Центра физики элементарных частиц на Ягтвай.
Так я ориентируюсь в Копенгагене, город для меня – это рельефная карта, на которой более всего видны естественно-научные организации. Именно на них можно положиться и по ним ориентироваться. Плевать на Фолькетинг, на СМИ и культуру. Плевать на цены на молоко. Но если я в один прекрасный день, вернувшись домой, обнаружу, что Институт Нильса Бора опустел и двери заколочены, то для меня это будет означать гибель цивилизации.
Мы проезжаем мимо станции Сванемёлле, я поворачиваю на мост через железную дорогу. В конце его шлагбаум и будка охранника. Из нее выходит молодой человек в серой форме, не в военной, а в форме охраны.
С тех пор как я была в этом районе в последний раз, здесь всё плотно застроили устремленными в небо пятнадцатиэтажными офисными зданиями. Значит, не только наша семья преуспевает, а и все общество развивается, движется вверх, устремившись в бесконечную вселенную.
На небольшой площадке стоит низкое цилиндрическое сооружение, покрытое блестящими стальными листами. Это один из восьми служебных входов в Копенгагенский коллайдер, который через пять лет, после завершения строительства, станет крупнейшим в мире ускорителем частиц, на десять процентов длиннее и на сорок процентов мощнее, чем Большой адронный коллайдер в ЦЕРНе.
Я достаю свое удостоверение сотрудника Копенгагенского университета. На одном из фасадов замечаю знакомое мне название. Протягиваю охраннику удостоверение.
– Я на совещание по коллайдеру. В компанию COWI.
Он смотрит в свой блокнот.
– В моем списке вас нет.
Он вежливый и корректный молодой человек. Лет на пять старше Харальда. Он стоит на холодном бетоне, и он прекрасен, как фигурист из балета на льду. Под мышкой у него открытая книга. Наклонив голову, я вижу, что это сонеты Шекспира. Имя, которое для вас, может быть, что-то и значит. Только не для меня.
– Можете внести в свой список, – говорю я. – В бальную книжечку. Что скажете?
Румянец проступает сначала под глазами, потом спускается вниз по щекам и исчезает под узлом галстука. Каким-нибудь женщинам было бы интересно проследить, как этот румянец распространяется вниз по его телу.
Шлагбаум открывается. Мы заезжаем внутрь.
Боковым зрением я вижу, что Харальд смотрит на меня. Так, как он прежде никогда не смотрел. И я знаю почему. Он пытается – возможно, в первый раз – посмотреть на свою мать глазами другого мужчины.
– Мама, ты его смутила. Он чувствовал себя неловко.
– Это только внешнее впечатление, – отвечаю я. – На самом деле он жутко польщен.
9
Здание, отмеченное на рисунке моей матери как место работы Магрете Сплид, нисколько не похоже ни на какую академию. Оно выглядит как любое другое офисное здание, возведенное при недостаточном финансировании и слабом понимании того, что если вы сооружаете дом торопливо и не очень тщательно, то он всегда будет мозолить вам глаза, пока не обрушится или его не снесут бульдозерами.
Но на парковке тут не сэкономили, она размером с футбольное поле. Может быть, второй отдел Академии обороны ожидает наплыва гостей?
Если так, наверное, это еще не скоро. На футбольном поле сегодня кроме нашего «пассата», стоит двенадцать велосипедов и экскаватор у ограждения.
Когда мы пересекаем площадь, Харальд слегка сжимает мой локоть.
Это значимый жест. Харальд не очень-то щедр на ласку. Особенно по отношению ко мне.
Пока ему не исполнилось восемь, он не мог не прикасаться к матери. Когда мы вместе смотрели фильм или я читала ему вслух, он всегда поглаживал мою руку. Однажды, когда я забирала его из детского сада, он собрал всех детей, чтобы они посмотрели, какие у меня нежные щеки. Мне пришлось стоять на коленях, пока тридцать детей по очереди осторожно гладили меня, а Харальд наблюдал за нами, серьезный и гордый тем, что может продемонстрировать достоинства своей матери.
Все закончилось в восемь лет. Однажды я протянула к нему руку, как обычно, и он не подошел ко мне, а застыл на месте в полуметре от меня.
Начался процесс. Которому психологи, вне всякого сомнения, найдут какие-нибудь хлипкие объяснения, но безжалостным итогом которого становится день, когда мать в последний раз прижмет к себе своего ребенка. И когда тебе убедительно докажут, что любовь – не глубинное чувство, а дарвиновская иллюзия, существующая для того, чтобы люди и животные заботились о своем потомстве.
Если что и сохранилось между Харальдом и мной, так это редкая и внезапная физическая близость, как вот, например, это пожатие локтя.
Я прекрасно понимаю, в чем причина. Причина кроется в экскаваторе.
Все другие матери и большинство отцов назвали бы его бульдозером, траншею назвали бы ямой и, вероятнее всего, не обратили бы внимания ни на одно, ни на другое.
Но у нас все не так. Харальд вырос с матерью, которая понимает разницу между грейферным экскаватором и тем, мимо которого мы сейчас проходим, и которая уже издалека идентифицировала его как тридцатипятитонный экскаватор «вольво» со стрелой почти в восемь метров, и это означает, что мне не надо заглядывать в траншею, чтобы сказать: здесь укладывают большие канализационные трубы внутреннего диаметра девяносто сантиметров с уклоном не менее двадцати пяти миллиметров на погонный метр, с расчетным сроком службы сто двадцать лет.








