Текст книги "Эффект Сюзан"
Автор книги: Питер Хёг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Первый вопрос – это что тут делает Лабан. Второй вопрос – почему он, раз уж он тут, не зажег свет.
Сформулировать их она не успевает. Потому что на сцену выходит Лабан.
– Очень рад вас видеть. I am delighted!
Я испытываю одновременно укол раздражения и восхищение. Как только Лабан говорит людям, что он рад их видеть, они становятся счастливыми, как будто выиграли в лотерею, и сейчас он будет вручать им выигрыш. И это невозможно объяснить рационально, это какое-то его качество, какое-то проявление его эффекта.
– Меня попросили написать праздничную кантату к юбилею Фолькетинга.
Он кладет руки на плечи библиотекарши и министра иностранных дел и легонько подталкивает их к двери.
– Вы должны это услышать. That you must hear. Distinguished ladies and gentlemen. The acoustics out here are much better[14].
Дверь за ними закрывается.
Я уже собираюсь вылезать из своего укрытия, но тут застываю на месте. Пол подрагивает от медленных шагов, напротив моего лица возникают начищенные до блеска кожаные ботинки.
Наверное, он заметил край моей куртки. Он опускается на колени. Опирается локтем о пол. Наклоняется. Его лицо оказывается на уровне моего. Мы смотрим друг на друга.
Все мы наслышаны о китайской вежливости. Для большинства датчан это всего лишь неподтвержденная гипотеза. Гипотеза эта сейчас на моих глазах получает эмпирическое доказательство.
В первые секунды он неподвижен. И его прекрасно можно понять. Какое объяснение можно найти тому факту, что на одной из самых дальних полок Государственного архива, на глубине одиннадцать метров под землей лежит женщина, да еще и в канун Рождества?
Затем он наклоняется еще на несколько сантиметров, так, что его лицо почти касается земли, тем самым совершая, казалось бы, невозможный акробатический трюк – наклон из положения лежа.
Я прикладываю палец к губам. И складываю две ладони под щекой – понятный во всем мире жест, имеющий прямое отношение ко сну.
Это срабатывает. Широкая улыбка озаряет его лицо, он все понимает. Без единого слова мы в одну секунду добились взаимопонимания между народами. Он знает, каково это: после долгого рабочего дня в Политбюро ЦК проскользнуть в архив и вздремнуть на одной из нижних полок часок-другой.
Он встает, я провожаю взглядом его ботинки, удаляющиеся в сторону входа. Он очень осторожно закрывает за собой дверь.
30
Когда дверь закрывается и свет гаснет, я зажигаю фонарик и возвращаюсь к капсуле. С другой стороны двери доносится пение. Сначала поет один голос, потом несколько голосов. Фальк-Хансен поет. Вступают еще два голоса, поющие по-датски, наверное, это охранники. Главный библиотекарь Фолькетинга низким альтом присоединяется к хору. И вот уже запели китайцы. Итальянцы. Испанцы. Англичанка.
Я не раз с этим сталкивалась. Лабан может заставить петь кого угодно: похоронную процессию, пожизненно осужденных, кого угодно.
Капсула просто забита документами. Я раскладываю папки веером на полу, многое в них похоже на наброски или черновики, разрозненные исписанные листки, пачки листков обернуты желтой или зеленой бумагой для черновиков. Это, должно быть, заметки самой Кирстен Клауссен. Сохраненные для потомков, подпитка для ее посмертной славы.
Самая нижняя папка выглядит иначе. Более аккуратная, скреплена двумя пружинными зажимами. На лицевой стороне написано: «Докладная записка комиссии от 12 сентября 1972 г.».
Наверное, это итоговый документ.
Я раскрываю зажимы и провожу пальцами по странице. Текст напечатан на электрической пишущей машинке, некоторые буквы вдавлены на десятую долю миллиметра в бумагу. Я пролистываю всё до последней страницы.
И вижу две подписи.
Подписи Андреа Финк и Магрете Сплид.
В голове у меня сталкивается сразу несколько реальностей.
Первая – это реальность подвала, где люди поют, вопреки всякому здравому смыслу. Другая – реальность центра города и супермаркетов. Бороды рождественских гномиков, фаршированные утки и полмиллиона кредитных карточек.
Третья реальность – это осень сорок четыре года назад. Когда мир и физика были моложе и невиннее, чем сейчас. Но уже в процессе пробуждения. Когда образовалась группа талантливых молодых людей, они встречались в неформальной обстановке и никто из них к этим собраниям всерьез не относился. Пока двое не написали отчет.
Я сворачиваю стопку бумаги в плотный цилиндр и засовываю цилиндр во внутренний карман. Потом с трудом водружаю металлическую капсулу на место, вставляю стальную пластину в паз. И бегу.
Вернувшись на парковку музея Торвальдсена, я открываю ворота для выезда. Я уже почти приготовилась увидеть полтора десятка полицейских в штатском, но площадь Двора принца Йоргена пуста.
Выехав с парковки, я закрываю за собой ворота. Я свободна.
Я думаю о Лабане. О том, сколько времени им потребуется, чтобы раскусить его. Под его внешней несобранностью таится удивительное упрямство. Которое обнаруживается, когда узнаешь его поближе. И потом о нем не так легко забыть.
Сейчас мне надо сделать то, ради чего он купил мне время, – найти Тит и Харальда и поскорее куда-то с ними удрать. В гостиницу или, возможно, поехать куда-нибудь на север, взломать чью-то дачу и там уже прочитать доклады и разбираться в ситуации.
Я трогаюсь с места. Мне нужно бы повернуть налево, на Винеброгаде, но я по какой-то непонятной мне самой причине сворачиваю направо, к Кристиансборгу.
Я заезжаю на мостовую. Выхожу из машины и иду к пропускному пункту под аркой, через которую можно попасть во двор перед Фолькетингом. Показываю свой университетский пропуск.
Во дворе почти никого. Народная власть тоже парализована вечером накануне Рождества. Ни одной полицейской машины, ни одного такси, в большинстве окон даже нет света. Только у тротуара стоят несколько лимузинов, несколько темных машин сопровождения и несколько полицейских на мотоциклах.
Ворота Фолькетинга открываются. Лабан выходит спиной вперед. Руки у него подняты вверх, моя первая мысль – он сдается.
Я ошиблась: он дирижирует. За ним появляются министр иностранных дел, китайцы, библиотекарша и все остальные члены делегаций. Позади них охранники. И все поют.
И вот – завершение сегодняшней интерлюдии. Все аплодируют. Лабан кланяется. Показывает рукой на весь хор и просит его поблагодарить. Все тоже кланяются. Я чувствую что-то похожее на приступ морской болезни.
Лабан готов всех обнять. Он всегда обнимает тех, с кем выступал. Даже тех, кто всегда избегает прикосновений, людей, которые скорее совершат самоубийство, чем допустят физический контакт. Герберт фон Караян, Дик Чейни, бывший председатель КГБ Владимир Крючков. Я видела, как Лабан их всех обнимал.
Он всегда делает это одним и тем же образом. Он кокетливо наклоняет голову и робко улыбается. Как бы спрашивая, действительно ли возможно то, о чем он мечтает, а именно: чтобы ему разрешили их обнять. И в то же время давая понять, что, как и подобает рыцарю, он примет отказ с гордо поднятой головой.
Мне никогда не доводилось видеть людей, которые смогли отказаться.
И сейчас все так же. Китайцы один за другим падают в его объятья, а затем и все остальные. Затем наступает черед охранников. Они стоят прямо, как оловянные солдатики, но дурашливо и счастливо смеются. А потом Лабан спускается с лестницы и идет ко мне, словно все время ожидал увидеть меня здесь.
Мы проходим через заграждение к машине. Я завожусь и съезжаю с тротуара, он откидывается назад и удовлетворенно вздыхает.
– Прекрасные голоса! Какие музыкальные способности! Прекрасные люди! Дайте мне три дня – и мы всех потрясем!
Я сжимаю руль. Пять минут назад я была уверена, что больше его не увижу.
– Как они там оказались, Лабан? Они пришли с какого-то заседания. И если там такие участники, то все это на правительственном уровне. Накануне Рождества. Ничего не понимаю.
Он только что сидел, погрузившись в светлые воспоминания. Он дирижировал хором в вестибюле Государственного архива. Сейчас он неохотно возвращается к реальности. Неохотно и растерянно.
– Может, ты видел какой-нибудь меморандум? Какой-нибудь заголовок?
Он качает головой.
И тут лицо его проясняется.
– У нее был план маршрута. У Клары. Библиотекаря. У них не был выполнен еще один пункт. Я заметил, что она заглядывала в свой листок. Почувствовал, как ее внимание отвлеклось от пения. И я тоже взглянул на листок. Она смотрела на последнюю строчку. Старый Дом радио. На Розенёрнс Алле. Ты помнишь…
Я все прекрасно помню. И вторая, и четвертая симфонии Лабана исполнялись в концертном зале Дома радио.
– А что там сейчас? – спрашиваю я.
Он качает головой.
– Там все сдано в аренду. Косметическим компаниям. Адвокатским конторам. В концертном зале, кажется, склад. Во дворе находится Школа графического дизайна. Это никак не объясняет, почему их мероприятие должно завершиться там.
– Если это только не паломничество, – говорю я, – по тем местам, где Лабан Свендсен переживал мгновения славы.
Он мотает головой, не принимая мою шутку. Но где-то в глубине души он не считает это шуткой. Там, в глубине души, ему кажется, что предположение о таком паломничестве вполне имеет право на существование.
31
Наступил сочельник. К моему великому сожалению.
Много лет назад я пыталась обеспечить себе хоть какую-то свободу посреди смертельной инерции, сопровождающей Рождество, придумывая вегетарианский праздничный ужин.
Я была вегетарианкой, пока у нас не родились близнецы. Я не могла взять в рот кусок мяса, потому что всегда чувствовала предшествующее убийство.
Мои предложения отклонили. Лабан и близнецы – каннибалы. Турнедо им подавай с кровью. Бараньи котлеты должны быть розовыми на срезе, с косточкой и толстым слоем жира. Им нужны суповые кости, которые можно раскалывать отбивным молотком для мяса и потом высасывать из них мозг.
Однажды перед Рождеством я поехала в Ламмефьорд, где купила двух живых уток. А потом, усадив Лабана и близнецов в первый ряд, заставила наблюдать, как я отрубаю птицам голову топором и безголовые тела рефлекторно делают полукруг у деревянного чурбака, а потом падают замертво.
Это никак на них не подействовало. Да, Лабан, конечно, убежал в ванную, где его вырвало. Но Тит и Харальд ощипали и опалили птиц, вытащили внутренности, а вечером съели тройную порцию, как будто им все казалось еще вкуснее оттого, что они пожирали знакомых.
И тогда я сдалась. Но еда – это лишь малая часть всех моих поражений.
Вторая часть – это моя мать. Я пыталась не приглашать никого на Рождество с самого рождения детей. Но мне никогда не удавалось избавиться от моей матери и ее окружения.
Мы с Андреа Финк в девяностых годах провели ряд экспериментов, доказавших, что если вы общаетесь с людьми, то количество их в группе не должно превышать пяти человек – только в этом случае на протяжении длительного отрезка времени возможно поддерживать равномерно распределенное, сосредоточенное внимание.
Эти результаты совпадали с моими собственными наблюдениями. При личном общении мне неуютно в компаниях более пяти человек. Но у моей матери много родственников, и к каждому Рождеству она делает из них репрезентативную выборку. Сама не понимаю, как получается, но за столом нас никогда не бывает менее пятнадцати человек.
И еще не понимаю, как в сорок три года можно по-прежнему в важных вопросах подчиняться матери.
В этом году она привезла с собой своих добропорядочных кузин, как она говорит. Трех женщин с мужьями и детьми возраста Тит и Харальда.
И, конечно, своего мужа, Фабиуса.
Фабиус – успешный дизайнер и гомосексуал, возраст его точно неизвестен, но нет никаких сомнений, что он моложе меня. Семь лет назад мать ни с того ни с сего вышла за него замуж. На свадьбе я отвела ее в сторону, зажала в угол и спросила: «Зачем?»
Воцарилось молчание. Момент обрел глубину и выдал данные в таком количестве, что я до сих пор, семь лет спустя, еще не закончила их обработку. Затем она сказала:
– Знаешь, Сюзан, Господь создал вот такую дилемму: мы все хотим мужа. И все мы хотим быть свободными от него. Фабиус – решение этой дилеммы.
Я кивнула, пока что мне все было понятно.
– Ну и потом деньги. Фабиус гребет их лопатой. И он ни на что не скупится.
Я кивнула. Тоже все понятно. Но тут она сказала то, чего я до сих пор не могу осознать.
– А еще любовь, Сюзан.
Если вы потерпели поражение или оказались в тылу врага, следует как можно лучше окопаться. Во всяком случае я нашла способ вытерпеть рождественский сладкий картофель. Я варю картофелины в таком количестве подслащенного телячьего бульона, чтобы к тому моменту, когда картофель станет нежным и пропитается мясными соками, жидкость испарилась, а белки и гликоген собрались в идеальную золотистую оболочку.
В этот вечер у нас за столом девятнадцать человек.
Для такого количества людей нужно шесть уток. Лабан и дети часто повторяют аксиому: «Одной утки слишком много для двоих, но слишком мало для троих». Задача с шестью утками была решена только благодаря тому, что я разожгла уличную печь для пиццы и получила у Дортеи разрешение воспользоваться чугунной дровяной печью в их подсобном помещении.
Одно дело – одна утка, ну в крайнем случае – две. Другое дело – шесть. Выложенные рядком на столе они наводят на мысль о геноциде. Впереди у меня одна светлая перспектива: окончание вечера, когда мы уже переживем хоровод вокруг елки, чего, к сожалению, не избежать, и все получат свои смартфоны и iPad’ы, или почему бы не просто стопку упакованных пятисоткроновых купюр, ведь это то, чего мы все больше всего хотим?
Когда все закончится, я выйду в сад и просто постою в темноте на снежной белизне, впитывая необъяснимый покой, который все равно нисходит на землю в рождественский вечер.
Атмосфера за столом вполне сносная. Мама называет своих кузин добропорядочными, потому что в них есть некая нормальность, которой нам всем не хватает. Они много лет работают на одном и том же месте. Их любят и уважают. Они не разводились с мужьями, дети способные и воспитанные. Благодаря стратегическому мышлению и многочисленным компромиссам им удалось создать себе вполне терпимую жизнь.
Конечно, их всегда немного беспокоил Лабан, близнецы и я. Но они наверняка успокаивали себя экзистенциальной геометрией, которая гласит, что, когда есть достаточно безопасный центр, в который человек поместил себя, обязательно должна быть менее безопасная периферия. Но пока радиус достаточно велик и сокращается только на Рождество и в дни рождения, не стоит особенно переживать.
Бездомные, которых находит Тит, это, конечно, сложный вопрос. Несколько лет назад она привела уволенного из гимназии учителя, которого к тому же выгнали из дома и на которого она наткнулась, когда он просил милостыню в метро. Он был пьян и читал по-французски стихи. За год до этого был граф из обедневшего дворянского рода, графа мне пришлось лично обыскать, когда он уходил, чтобы вернуть столовые приборы.
Но сегодня все без подделок. За всклокоченными волосами и лохматой бородой скрывается мужчина предположительно лет пятидесяти с лишним, но выглядит он лет на двадцать старше. Зовут его Оскар, у него пожелтевшие от табака пальцы, пахнет он так себе, и, когда я наливаю ему бокал охлажденного вина «Гренаш» – одного из немногих сортов винограда, который не боится шести уток, он наклоняется ко мне и спрашивает:
– Хозяйка, а не завалялась ли у вас где-нибудь в кладовке бутылочка пива?
Так что ничто не мешает нам в целости и сохранности добраться до сладкого рисового десерта.
Но не тут-то было! Помешал эффект.
Мы с Лабаном и детьми сидим рядом. Таким образом, мы как будто формируем замкнутый контур, эффект создает в нем стоячую волну, которую другие не должны почувствовать.
В длинном списке поведенческих навыков есть один, который современная психология не учитывает, и это навык вести застольные беседы. Этим навыком в полной мере обладает Лабан. Он может вести разговор со всем столом, так что молодые люди поверят, что он относится к ним с безграничным уважением, мужчины постоянно будут чувствовать его восхищение, а женщинам будет казаться, будто невидимая рука поглаживает их мочку уха.
При этом он как будто устанавливает ограждение вдоль той пропасти, которая, как мы все знаем, существует на каждой вечеринке, так что все заключают молчаливое соглашение: есть какая-то черта, дальше которой мы не идем.
В рамках этого прямоугольного, тщательно очерченного поля сегодня говорят о деньгах, о замечательных новых автомобилях и о том, как детям нравится учиться в гимназии, а нам задают вежливые вопросы, как мы съездили в Индию, мы на эти вопросы даем уклончивые ответы, и я уже начинаю было успокаиваться, когда вдруг Харальд откладывает в сторону нож и вилку.
– Бабушка! А почему мама оказалась в детском доме?
Мама аккуратно вытирает уголки губ салфеткой. Она танцевала соло. С восемнадцати лет и до сорока у нее было более ста спектаклей в год, потом она постепенно перешла к преподаванию. У нее достаточно опыта и сил, чтобы импровизировать, даже если оркестр вдруг по ошибке сыграет несколько тактов из реквиема посреди «Лебединого озера».
Проблема в том, что сейчас это не по ошибке.
– Это был пансионат для молодежи. И мне было с ней не справиться. Ни мне, ни школе.
– Сколько времени она там пробыла?
Он не спрашивает меня. Он знает, что я могла бы его остановить.
– Я точно не помню сколько.
За столом воцаряется полная тишина. В каждой семье есть загрязненные участки, где захоронены старые отходы, или радиоактивные изотопы, или скелеты с останками плоти. Которых мы все избегаем, из вежливости или страха, или потому что это неподъемная задача – очистить свою жизнь, разобрав ее на части и пропустив все фрагменты через автоклав.
Вот на одном таком участке мы сейчас и находимся.
Харальд поворачивается ко мне.
– Сколько тебе было лет, мама? Когда все это началось?
Я пристально смотрю ему в глаза. Пытаясь остановить его.
– Двенадцать.
– И когда ты вернулась оттуда домой?
– Я не вернулась домой. Меня перевели в общежитие, когда мне было шестнадцать.
– Почему?
У искренности есть свое расписание. Кто определяет это расписание, я не знаю, но как только оно начинает действовать и достигает определенной точки, его очень трудно изменить.
Примите во внимание и давление. Слишком много рождественских вечеров и слишком много семейных встреч с поверхностными, ничего не значащими беседами. Слишком много лет умалчивания.
– Детский дом, – говорю я, – назывался Хольмганген. Там был один исполняющий обязанности заведующего отделением, который спал с девочками. Большинство шли на это добровольно, чтобы хотя бы немного почувствовать любовь. Но я не соглашалась. Мне удавалось избегать этого четыре года. Ведь это я там чинила все, что ломалось. Он боялся потерять специалиста. Но однажды пришел мой черед. Он дал мне задание укладывать террасные доски перед его служебным домиком. Домик этот стоял в сотне метров от главного корпуса. Поблизости никого не было. Все словно сквозь землю провалились. Они знали, что сейчас произойдет.
Я смотрю Тит и Харальду в глаза.
– Он сбил меня с ног, сорвал с меня трусы и проник в меня. Я полностью расслабилась. Я слышала, как плачу, но физически я расслабилась, и где-то внутри меня было полное спокойствие. Я обхватила ногами его спину и сжала ее. Так, чтобы он не мог освободиться. Рядом со мной дрель-шуруповерт «Dewalt» на 24 вольта, они тогда только появились в продаже. Я заранее позаботилась о том, чтобы она была под рукой, если окажусь на полу. С другой стороны у меня стояла коробка с шурупами для дерева, нержавеющими, даже тогда они стоили почти крону каждый. Восьмидесятимиллиметровыми. У них крестообразное острие, чтобы древесина не раскалывалась. Потом идет резьба длиной пятьдесят миллиметров. И, наконец, двадцать пять миллиметров квадратной насечки, благодаря которой шуруп уже нельзя вынуть, пока древесина не сгниет. Я взяла шуруповерт одной рукой. И шуруп другой.
И пока он трудился надо мной, я ощупывала его спину, спускаясь по позвоночнику вниз, к области почек. Затем я приставила к его спине шуруповерт, включила высокую скорость и ввинтила шуруп. Он легко вошел, я не попала в кость. Сегодня я знаю, что нужен хирург, чтобы просверлить остистый отросток. Но в выпрямляющую позвоночник мышцу шуруп вошел словно в масло. Он пытался вырваться, но я крепко обхватила его. И протянула руку за следующим шурупом.
Лабан отводит взгляд. Мама отводит взгляд. Все остальные хотят отвести взгляд, но не могут.
– Я снова попыталась попасть в позвоночник. И снова шуруп соскочил. Но он прошел сквозь мышцы и вышел с другой стороны позвоночника. Тогда я не знала, как расположены органы у человека. Сегодня я бы сверлила на несколько сантиметров ниже. Но мне было всего шестнадцать. И я была увлечена физикой. Его почти парализовало. Я выбралась из-под него. Он попытался встать. Я привинтила сначала одну его руку к полу, а потом и другую. И села ему на спину. Теперь мне некуда было спешить. Я взяла шуруп. Определила, где находится продолговатый мозг. В это место я хотела ввинтить последний шуруп. И все было бы кончено. Я прижала шуруп к голове. Включила шуруповерт. И не смогла.
Я смотрю Фабиусу в глаза. Он даже не моргает.
– На следующий день приехали сотрудники социального отдела муниципалитета. Я сказала, что либо они сейчас переведут меня в общежитие в Копенгагене и дадут мне учебники физики, либо я все раскрою и заставлю всех остальных выступить свидетелями, и они должны понять, что это не простые угрозы, а все именно так и будет. Еще через день на такси приехал временно назначенный опекун, который отвез меня в Копенгаген.
Все сидящие за столом молчали.
Через какое-то время мама встала, вышла в коридор и надела шубу, Фабиус проскользнул за ней. Еще через несколько минут встала одна из добропорядочных кузин и сказала, что, пожалуй, им пора домой, после чего встали и остальные кузины, дети и мужья.
Лабан, близнецы и Оскар остались за столом, гостей провожаю я. Я достаю из-под елки их упакованные в бумагу подарки, укладываю их в пакеты и настаиваю на том, чтобы сделать им «doggybags», с кусочками утки, и еще даю им по пакетику с салатом из нарезанной красной капусты, яблок и грецких орехов со сметаной – таким вот образом мне удалось заключить перемирие с неизбежной датской красной капустой.
Еще я даю каждому плотный термопакетик с застежкой с утиным жиром, они механически берут его с безжизненным выражением во взгляде. Но они оценят этот продукт в рождественские дни. Можно сделать прекрасный ужин, обжарив мелко нарезанный лук, картофель и свеклу в утином жире. Потом я проверяю, не забыли ли они что-нибудь, провожаю их до машин и машу рукой на прощание.
Когда я возвращаюсь, на столе все убрано, в гостиной никого нет, кроме Оскара, я достаю из холодильника привезенное из монастыря пиво, разливаю его в два стакана, один ставлю перед Оскаром.
Пришло мое время насладиться рождественским покоем, немного раньше, чем ожидалось. Я выхожу на воздух. Со стаканом пива.
32
Лабан сидит на скамейке. Он положил на сиденье шерстяной плед и приготовил место для нас двоих. Я сажусь рядом с ним, он укутывает нас другим пледом. Мы сидим так, как мы сидели здесь много лет подряд.
Он показывает на луну, она уже почти полная, вокруг светящегося диска – опаловое радужное явление, the circle of the Moon.
– Сюзан, что ты видишь?
– Рефракцию, дополнительное кольцо.
Он задумчиво кивает. У нас и прежде такое бывало, это у нас старая игра, игра, которая началась в то время, когда мы познакомились. Лабан указывает на какое-нибудь физическое явление. И мы оба описываем друг другу, что мы видим.
Ни разу в жизни мы не видели одно и то же.
– Я вижу предчувствие. Судьбы. Неотвратимости. И в этой неотвратимости одновременно присутствует гармония.
Я ничего на это не отвечаю. А что мне говорить? Попытка установить связь судьбы и гармонии с явлением рефракции вряд ли нашла бы поддержку в Институте экспериментальной физики.
– А где был твой отец в то время, о котором ты рассказывала, Сюзан?
– Он уехал, когда мне было восемь.
– И так и не вернулся?
Я киваю. Он молчит, медленно осознавая это.
– Почему ты никогда об этом не рассказывала?
Я пытаюсь понять. Мне кажется, я сознательно не скрывала это. Я просто избегала подробностей.
– Ты бы не смог понять.
– Дай мне возможность попробовать.
Я пытаюсь найти объяснение, ничего не получается. Появляется только одна картинка, одно воспоминание.
– В последний раз я видела его однажды летом. У него был охотничий домик на опушке леса Руде, он обожал охоту, у него было несколько таких домиков в Дании. Через сад протекал ручеек, я играла с камнями, строила канал, ставила опыты с потоками воды. Он подошел ко мне. Он хотел мне что-то сказать, почему-то я поняла, что вижу его в последний раз. Он сел рядом. Я не могла заставить себя поднять на него глаза, поэтому смотрела на завихрения воды. Потом он сказал: «Сюзан. Ты должна научиться кусаться так же сильно, как и лаять». Потом он в последний раз меня обнял. Я чувствовала его отчаяние, я обняла его как взрослый обнимает ребенка. Потом он встал и ушел.
Пока я говорила, Лабан закрыл глаза. Он всегда закрывает глаза, когда напряженно слушает. Затем он открывает их. Мы смотрим вверх на сорок два градуса радуги, о которых он ничего не знает и даже не слышал, на угол радуги и полосу Александра – темную область внутри светящегося круга. Постепенно все начинает рассеиваться, не проходит и минуты – и все исчезло.
Радуги недолговечны.
Мы идем в дом, я кладу в камин дрова, мы садимся на диван – друг против друга.
Оскар сидит у елки и мечтательно смотрит в стакан с пивом, ниточки маленьких пузырьков поднимаются на поверхность, как пузырьки шампанского. Я смотрю на него, а потом как будто забываю о его существовании. Так бывает, когда мы сталкиваемся с теми, кто оказался в беде. Все мы целую жизнь учимся не замечать их на фоне стен.
Лабан берет мою ногу, кладет себе на колени и гладит ее. Я не сопротивляюсь. Если мир в любом случае является иллюзорной условностью, о чем говорит вся современная квантовая физика, что толку пытаться настаивать на каких-то границах?
Он массировал мне ноги таким образом сотни, может быть, тысячи раз. Когда я приходила с заседаний Ученого совета, когда возвращалась домой на рассвете после ночи, проведенной в лаборатории с Андреа Финк, даже если я на цыпочках пробиралась к себе, он слышал меня, выходил в халате, заваривал чай, и мы садились здесь, на диване, вот как сидим сейчас, и он растирал мне ноги.
Заранее я никогда не могла представить, насколько мне это нужно. Но через несколько минут я всегда с одинаковым удивлением начинала понимать, что кожа у меня жесткая, онемевшая. Казалось, кончики его пальцев находят какие-то омертвевшие места, которые теперь возвращаются к жизни. Обычно я в это время говорила, тихо, без пауз, об экспериментах, наверное, он не много из этого понимал, но он не возражал, он не мешал мне говорить.
И теперь я тоже чувствую, как моя кожа как бы оттаивает.
– Сюзан, – говорит он внезапно. – Когда все пошло не так? У нас?
Мы оглядываемся назад. На прошедшие годы.
33
Прошла неделя с того дня, как я обнаружила велосипед у себя в комнате. В консерватории проходил концерт, где студенты композиторского отделения исполняли свои произведения. Лабан был среди них, я пришла и села в первом ряду.
Когда он занял место за роялем, я поняла, что мне не следовало приходить. Мне не следовало сдаваться, никто из великих физиков ничего не добился, поддавшись эмоциям.
Перед перерывом я встала и быстро пошла к выходу. Должно быть, он знал какой-то обходной путь, потому что внезапно оказался передо мной на лестнице и преградил мне путь.
– Твои поклонники ждут тебя там, наверху, – сказала я.
– Я готов их бросить ради тебя.
– Не стоит отказываться от них ради меня. Я хуже, чем ты думаешь.
Я услышала шаги за спиной, на площадке за нами появились люди. Лабан раскинул руки. Он повысил голос, чтобы в полной мере воспользоваться акустикой лестничного пространства.
– Сюзан, мы с тобой пропали! Но, по крайней мере, пропадать нам вместе.
Он проводил меня домой, мы шли пешком с велосипедами. Была весна. Парк Тиволи был полон людей, каштаны на бульваре Андерсена вот-вот должны были распуститься.
– У меня есть предложение, – сказала я, – это единственное мое предложение тебе. Мы снимем дом, где-нибудь далеко от всего, и проведем там месяц. Мы не будем касаться друг друга без крайней необходимости, мы не возьмем с собой телефоны и компьютеры, мы только посмотрим, как все будет развиваться.
Мы отменили все дела и уехали на следующий день. Нашли домик у Лимфьорда по смешной цене, без электричества и с уборной во дворе. Дом стоял на крутом обрыве на высоте двадцати метров над водой, оттуда был виден фьорд Скиве, казалось, что перед нами море.
Мы спали рядом на соломенном матрасе на узкой полутораспальной кровати. Первые три недели мы не касались друг друга. А когда прикоснулись, он был импотентом первые две ночи, и это меня в конце концов убедило. Что-то глубоко в его душе было затронуто, и все нормальные функции временно приостановлены.
Мы говорили о детях, как будто знали, что они у нас будут, и мы договорились не погружаться в них полностью. Мы рассказывали друг другу о своих бывших любовниках и любовницах. Мне было больно видеть, насколько тяжело ему слушать меня и как он тем не менее выдерживает это. Чтобы хотя бы немного узнать о моей жизни до нашей встречи.
У нас почти не было денег, я варила макароны и жарила овощи, и мы говорили о том, как мы видим будущее. Он всегда представлял себе дом за городом, с флигелем, где он сможет уединяться, чтобы потом возвращаться к женщине, которая готовит обед и возится с четырьмя детишками. Я рассказала, что всегда представляла себе квартиру в центре города, куда я буду возвращаться поздно вечером из лаборатории к мужчине, который весь день занимается детьми.
В последние недели эффект усилился, или просто дело было в близости, мы стали видеть себя такими, какие мы есть. И то, как непросто у нас все будет.
Он рассказал мне, что девяносто процентов всей музыки – о любви, но только о двух ее фазах. Либо влюбленные только что встретились и рука об руку идут в многообещающее будущее. Или влюбленные расстались навсегда и рыдают. Но о настоящей любви, той, что находится между этими двумя полюсами, никто не говорит.
Я рассказала ему об использовании Уилером уравнения Шрёдингера для описания вселенной, в которой все взаимосвязано.
В предпоследний день воздух прогрелся сильнее, чем вода в Лимфьорде. Он показал на туман и спросил меня, что я вижу, я сказала, что вижу радиационный туман, над берегом у него острый верхний край, из-за нижней инверсии. Он рассмеялся и сказал мне, что видит мир, в котором мы – единственные живые существа, неуязвимые и парящие в неподвластном времени пространстве.








