Текст книги "Эффект Сюзан"
Автор книги: Питер Хёг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Того котенка с тех пор звали Святой Дух, и никто не смог переубедить Харальда, даже Тит.
Так что его негодование по поводу осквернения церкви Багсверд возникло не на ровном месте.
– И как вы к ней попали?
Лабан и близнецы переглянулись.
– Мы свернули налево, – ответила Тит.
У нас с Лабаном существует договоренность о численном выражении распределения обязанностей в отношении Тит и Харальда. Восемьдесят пять процентов работы лежит на мне.
Это нормально, и так было всегда. Я ведь и так проводила с ними восемьдесят пять процентов времени, и это время само по себе было вознаграждением. Если я чем-то и недовольна, то не этим распределением времени, а разницей в содержании этого времени.
Лабан брал на себя выходные дни. И оставлял мне будни.
Это я делала детям бутерброды, это я отвозила их в школу, прилагая все усилия, чтобы они не очень опаздывали. Я следила за тем, чтобы они выглядели прилично и чтобы за них не было стыдно хотя бы в ту минуту, когда они входили в ворота школы. И это Лабан внезапно посреди недели мог сказать: «Я закончил симфонию» или «Я закончил струнный квартет, так что сегодня я отвезу детей». И чаще всего в такой день они не ехали в детский сад или в школу, а «сворачивали налево».
«Поворот налево» Лабан и близнецы придумали много лет назад, это была такая игра, они переглядывались, хихикали и хором говорили: «Налево!» После чего Лабан резко разворачивался на 180 градусов, и перед ними открывался мир.
За этой фразой «открывался мир», скрывалось два мероприятия. Они должны отправиться в Тиволи или в ресторан, или накупить игрушек, или еще каким-то образом потратить деньги, которых у нас не было. Но все это лишь после того, как они обманом проберутся в какое-то место, куда вход воспрещен.
– Мы заранее не подготовились, – говорит Лабан, – ну а когда увидели двух ее собак, таких церберов, огромных, словно черные драконы, перестроенную церковь и бассейн, который она вырыла прямо на улице и часть которого уходит под ризницу, то я почувствовал всё ее высокомерие.
– Высокомерие королевы, – добавила Тит.
Тит всегда может распознать королеву.
– Я представился, – продолжал Лабан. – Но она меня узнала. Я сказал, что всегда мечтал показать детям церковь Багсверд. Здесь какой-то удивительный свет. Как будто мы вот-вот узрим Бога. Всегда хотел, чтобы дети послушали орган.
– Она устроила гостиную и мастерскую в церкви, – вмешался Харальд. – Она хвасталась этим. У нее там висят детали от атомной бомбы!
– Части корпуса, – пояснил Лабан. – Она рассказала, что когда-то участвовала в разработках для американского агентства по атомной энергии. В рамках программ технического сотрудничества. Она входила в научную группу, которая консультировала Министерство обороны США во время вьетнамской войны. Эта дама, заметьте, ни о чем не сожалеет. И вот постепенно она начинает оттаивать. Показывает церковь. Похоже, она потратила на реконструкцию целое состояние. В нефе она устроила несколько ступенчатых этажей. И этот бассейн, который частично находится под открытым небом, как в Альгамбре. Мало-помалу она становится еще любезнее.
– Пока мы не спросили ее о Комиссии будущего, – говорит Тит. – Тут праздник сразу же закончился.
– Она хотела нас выгнать, – говорит Харальд.
Он берет в руки нож и пытается согнуть его.
– Мне пришлось использовать все резервы, – сказал Лабан. – Я напомнил ей о своей мечте дать детям послушать орган. Объяснил, какой травмой для них станет, если мое обещание не будет исполнено. Она неохотно пошла навстречу. И тут я сыграл «пятьсот шестьдесят пять».
Лабан всегда говорил о Иоганне Себастьяне Бахе так, словно они играли в одной песочнице, вместе занимались онанизмом и были неразлучны с самого детского сада. Когда он называет произведения Баха, то начинает казаться, что он тоже приложил к ним руку, к тому же он убежден: всякому человеку должно быть известно, что Токатта и фуга ре минор для органа числится в официальном каталоге работ Баха под номером пятьсот шестьдесят пять.
– Я играю и одновременно говорю с ней.
У Лабана есть такой трюк: он начинает играть гипнотизирующую музыку и при этом накладывает на нее voice over[12]. Это похоже на песню сирен, защита и иммунная система людей, их здравый смысл и скептицизм отключаются, и они оказываются беззащитными перед его коварными замыслами.
– Я думаю про себя: женщине семьдесят лет. Мировая известность. Самооценка – выше не бывает. Чем озабочен такой человек, как она? Тем, какой она останется в памяти потомков. Поэтому я играю и при этом рассказываю ей, что пишу оперу для Копенгагенского университета. О великих научных открытиях последних пятидесяти лет. И что я очень надеялся учесть вклад Комиссии будущего. Чувствую, что почти попал в точку. Она уже совсем готова заговорить. Но потом все-таки дает задний ход. «Сейчас это невозможно, – говорит она. – Но вся информация для потомков сохранена». Тут я ей говорю, что как композитор хорошо знаю, как недолго хранится информация, особенно в электронном виде. Диски с файлами портятся, хранилища данных, как оказывается, функционируют лишь несколько лет. Тут она как-то лукаво смотрит на меня и говорит, что нет, все это хранится не в электронном виде, все на бумаге. «На бумаге, – говорю я, – она же отсыревает, плесневеет, горит, а краска выцветает». «Но не в этом случае, – отвечает она. – Все написано тушью на бумаге для черновиков. И хранится в месте, где контролируется температура и влажность». «Вы же специалист по металлам, – продолжаю я, – вы же знаете, что даже металл может загореться при высокой температуре». «Это не сейф, – отвечает она. – Это забетонированный подвал. На глубине одиннадцати метров. И никто туда не может попасть. Но когда через девяносто лет материалы будут обнародованы, напишут не одну книгу, и многие удивятся». После этого мы ушли.
Лабан не способен хранить тайны. Он всегда дарил нам с детьми наши рождественские подарки и подарки ко дню рождения на три недели раньше.
– И дальше? – спрашиваю я.
– Я композитор, и поэтому часть датского культурного наследия. У меня есть договор с Королевской библиотекой. О том, что она получит все мои черновики. И с Государственным архивом. Что я передам им все свои письма.
Тут я совершенно обалдеваю. Вспоминая о том, что мы с ним когда-то писали друг другу и что следовало бы сжечь, но что теперь попадает в Государственный архив, где будет лежать, кипеть и шипеть, ожидая, когда достигнет критической массы.
– Конечно же, не твои письма, – говорит он. – И вообще не письма от женщин.
– Очень рада, – отвечаю я. – За Государственный архив. Им не придется спешно расширять хранилища.
Его не остановить. У него в запасе победная реляция.
– Короче, так уж сложились обстоятельства, что я прекрасно знаю, какими сроками ограничена охрана документов у нас в стране. В Дании существует только один архив, в котором документы не могут быть обнародованы ранее чем через девяносто лет. Это второй корпус Государственного архива. Он находится где-то под Фолькетингом.
Я оглядываюсь по сторонам. На столах стоят блюда с ароматом специй из стран, где большая часть населения потребляет не более тысячи калорий в день. На стенах висят дипломы, полученные рестораном от «Клуба чревоугодников», и увеличенные фотокопии отзывов о еде, которые принесли ресторану шесть сосисок или шесть клизм, или какие там еще почетные знаки раздают газеты. Дания – непростая страна.
– Я нашла Хенрика Корнелиуса, – говорю я. – Кто-то запихнул его в стиральную машину. После чего включил режим интенсивной стирки.
Тит и Харальду всего шестнадцать лет. Конечно же, я мечтала о том, чтобы защитить их, ведь их жизнь должна быть лучше моей.
Но мечта эта иллюзорна. Если вам очень повезет, вы сможете оградить своих детей от злоупотреблений и насилия. Но от главной проблемы их не оградить. Ведь главная проблема – это сама жизнь.
Не исключаю того, что мы с Лабаном слишком долго оберегали их от действительности. У нас – или во всяком случае у меня – всегда находилось для них время. Мы тщательно выбирали для них детский сад. Мы выбрали лучшую частную школу, мы давали им достаточно карманных денег, чтобы им как можно позже пришлось столкнуться с таким неприятным делом, как наемная работа.
И вот сейчас, сидя в «Голубом окапи», я спрашиваю себя, а не было ли все это медвежьей услугой. Ведь рано или поздно им придется узнать всю правду о жизни. И теперь, когда мы сталкиваемся с такими уродливыми проявлениями этой жизни, возникает мысль, а не помешали ли мы им развить сопротивляемость.
Лабан не может сказать ни слова. Губы у него побелели.
А вот Тит может.
– Как можно засунуть человека в стиральную машину?
Я пристально смотрю на нее.
– При помощи достаточного давления на квадратный сантиметр.
Она аккуратно откладывает в сторону нож и вилку. Я рада, что не сразу рассказала это. Они хотя бы успели немного поесть.
28
Наступает вечер, на улице постепенно смеркается. Дети отправились на Йегерсборг Алле, чтобы купить последние рождественские подарки и попытаться найти уток к праздничному ужину. Мы с Лабаном сидим друг против друга за круглым столом.
– Мы должны попасть в этот архив, – говорит он. – И обязательно сегодня вечером.
Когда-то Дания была открытой страной. Где стоматолог из клиники на Амагер Торв, восторженный почитатель Стаунинга, почувствовав потребность сообщить о своих взглядах самому премьер-министру, мог по дороге домой заглянуть в здание правительства, где он сначала пил с министром кофе, а потом вырывал зуб отцу нации, прямо в его кабинете и совершенно бесплатно.
Это время прошло. Въезд для транспорта во дворик перед правительственными зданиями закрыт.
– И каким образом?
– Мы свернем налево, Сюзан, мы с тобой.
За последние двенадцать лет Лабан с близнецами «сворачивали налево» и обманом пробирались в королевскую сокровищницу во дворце Амалиенборг, в копенгагенскую канализацию, в Разведывательное управление Министерства обороны в крепости Кастелет. Они посетили одиозную экспозицию опухолей и венерических язв в формалине в отделе патологий Института Панума. Они побывали на острове Рисё, в криминалистической коллекции датской полиции и в подвалах Национального банка – что, я думаю, было их последним приключением.
Под Национальным банком их и поймали, консолидация усилий по заговариванию зубов не помогла, их задержали, вызвали полицию и позвонили мне. Им каким-то образом разрешили осмотреть датские золотые резервы, Бог знает, что они напридумывали, но потом удача от них отвернулась. Лишь когда я обратилась к своим контактам в полиции, напомнив о допросах, в которых я к тому времени уже десять лет не принимала участия, мне удалось добиться того, чтобы их отпустили.
В тот вечер я допросила каждого из них по отдельности. Именно во время этого разговора Харальд сломался, и я впервые услышала слова «свернуть налево».
– А были ли какие-то границы? – спросила я. – Какие-то правила?
– Только одно, – ответил он, – всегда было только одно правило: ничего не рассказываем маме.
В тот вечер мы с Лабаном были очень близки к разводу. Мы пришли к соглашению только когда он поклялся, что они больше никогда не будут «сворачивать налево». И вот теперь он хочет, чтобы я отправилась с ним.
– Там служба безопасности, – говорю я. – Я видела по телевизору. У входа в Фолькетинг. И металлоискатели, как в аэропорту. Круглые сутки дежурит охрана.
Мы смотрим друг на друга. И встаем.
Мы идем в гараж, я беру ящик с инструментами. Меня немного подташнивает.
Я останавливаюсь перед дырой в живой изгороди, за которой дом под названием «Сельский покой», дом Дортеи и Ингемана.
– Дортея занималась организацией Дня достопримечательностей.
Лабан смотрит на меня отсутствующим взглядом. Он вырос в семье, где не обязательно было знать, что такое День достопримечательностей.
Это был народный праздник. Брошюра к этому дню продавалась во всех магазинчиках, деньги от продажи шли на покупку обуви для бедных детей или на летние лагеря для больных детей или на что-то подобное. Если ты покупал эту брошюрку, то получал право раз в год попасть в такое место, куда обычному человеку вход был закрыт: электростанция Сванемёле, хранилище Музея военной истории и оружия, опытная станция на острове Рисё, военно-морская база Хольмен, форт Флакфорт в проливе Эресунн, зимние вагончики цирка Бенневайс.
И то, что находится под Копенгагеном. Канализация, казематы, подвалы Биржи.
Мы пролезаем через дыру в изгороди.
Я нажимаю на звонок, Дортея открывает дверь.
– Дортея, – говорю я, – у нас возникли проблемы.
Не говоря ни слова, она делает шаг в сторону, мы заходим в прихожую, она закрывает за нами дверь.
Ни у нее, ни у Ингемана нет высшего образования.
Большую часть своей жизни он был рыбаком – до тех пор, пока не увидел ангела. Он ловил рыбу в Северной Атлантике. Однажды туманной ночью, когда они на маленьком тридцатифутовом деревянном судне с медной обшивкой проходили вдоль берега Гренландии, на носу внезапно появился ангел, указующий вперед. Они шли на полном ходу и немедленно сбросили обороты, а в следующее мгновение перед ними вырос айсберг, похожий на утес острова Мён, высотой семьдесят метров. Через пять минут они врезались в лед, носовая часть разошлась, и судно мгновенно затонуло.
Он рассказал нам об этом один раз, каким-то безразличным тоном, дети были с нами, ясно было, что он и для них все это рассказывает. Потом он больше никогда не возвращался к этой истории.
После того случая он уже не ходил в море. Он стал дорожным рабочим.
Дортея окончила семь классов школы и пошла работать в муниципалитет, где дослужилась до начальника административного отдела – тогда такое было возможно. В те времена руководство еще оценивало человека по способностям, а не по его бумагам.
Меня пугает в соседях то, что они и сами похожи на ангелов. За те годы, что мы с Лабаном не раз чуть не оторвали друг другу головы, между ними я ни разу не слышала ни одного плохого слова. Они любят Тит и Харальда, словно это их дети. Их сад похож на райский, с бессистемными посадками, где посредине поставлен на вечный прикол катер в окружении моря цветов. До того как Ингемана скрутил артрит и он перестал выходить из «каюты» – так он называет свою комнату на верхнем этаже дома, он создал в саду то, что он называет – и что на самом деле таковым является – «тропой любви», где можно идти, обнявшись с возлюбленной под розами, чувствуя себя перенесенным в другой и лучший мир.
Так что я их не понимаю. Все слишком хорошо, чтобы быть правдой.
– Мы тут немного наломали дров, – говорю я, – в Индии, все вчетвером, каждый по-своему. Но мы получили удивительное предложение от нашего государства, мы должны найти кое-какую информацию. За это с нас снимут обвинения и вернут все гражданские права. Мы согласились. И теперь собираем эту информацию. Но что-то пошло не так. Кое-кого убили. Кто-то пытался убить нас с Харальдом. Так что мы думаем уйти в подполье.
Дортея смотрит в сторону нашего дома.
– Это вы тут думаете уйти в подполье?
Несомненно, очень разумный вопрос.
– Они считают, что мы уехали в Италию. В рамках программы по защите свидетелей. А другие полагают, что нас убили. Надеюсь. Так что мы в свободном полете. Думаем, у нас есть два дня. Мы пытаемся понять почему все это происходит. До того как передадим им информацию. Пытаемся держаться. Нам нужен небольшой документ. Какой-то отчет. Он должен находиться где-то под Фолькетингом. В каком-то защищенном хранилище.
Она склоняет голову набок и прищуривается.
– Думаю, это филиал Государственного архива. Кроме самого архива Фолькетинга, другого нет. Он находится под подвалами. Еще глубже. Это так называемые нижние подвалы. Тянущиеся под Педагогическим информационным центром. Под типографией Фолькетинга. Это по сути туннели. Они были прорыты еще в Средние века. Можно пройти под всем Слотсхольменом. Если хватит смелости.
– Дортея! А есть ли хоть какая-то возможность туда попасть?
Она склоняет голову в другую сторону. Из прихожей, где мы стоим, узкая лестница ведет на второй этаж и дальше к «каюте» Ингемана. Над каждой третьей ступенькой на стене висит цветная гравюра в рамке с изображением девушки в национальном костюме. По пути к Ингеману можно познакомиться со всеми национальными костюмами Дании. На лестнице лежит красная ковровая дорожка, закрепленная латунными прутьями. Они начищены до блеска. Ручка входной двери блестит. Стекла дома сверкают. Все у Дортеи в доме делается как положено, да-да, именно так, как положено.
– Там все перекрыто. После взрывов в правительственном квартале в Осло. У самого здания Стортинга. И беспорядков в две тысячи пятнадцатом году. Все двери подключены к сигнализации, которая сработает одновременно в управлении городской полиции, в полицейском участке Фолькетинга и в компании «Securitas».
Она снова щурится.
– Но, конечно же, мы можем туда попасть.
29
Кривая, отражающая наши взаимоотношения с другими людьми как функцию времени, стремится к прямой линии. Это означает, что в наших отношениях друг с другом один день похож на другой. Иногда кривая опускается, но обычно все остается без изменений. Моментов, когда мы в какой-то точке берем производную и обнаруживаем, что касательная к кривой имеет положительный угол и что мы, следовательно, приближаемся друг к другу, не так уж много.
И очень редко бывает так, что функция прерывается и делает скачок.
К такому моменту сейчас, вероятно, приближаемся мы с Лабаном и Дортеей Скоусен.
Она сидит на переднем сиденье рядом с Лабаном, на коленях у нее разложена карта коридоров под Кристиансборгом.
Это фотокопия, и она, должно быть, была сделана на заре копировального дела в шестидесятых годах прошлого века. Бумага пожелтела, линии крупнозернистые, аппарат мог делать копии только формата А4, поэтому карта склеена из пяти или шести листов. Там, где клея не осталось, листы скреплены скотчем.
На каждом листе резиновой печатью был поставлен штамп «Секретно!», в оригинале он был красным, в копии – выцветший и серый.
В Дортее всегда было что-то, выдающее в ней муниципального служащего. И дело не только в том, как старательно она убирает дом, но и в том, с какой тщательностью они с Ингеманом всегда чистили снег и посыпали каменной крошкой тротуар перед своим домом – а заодно и наш, потому что мы все время про него забывали. И в том, как аккуратно они водят свой старый «вольво» шестидесятых годов, машину, которой давно место в музее, но которая до сих пор на ходу благодаря доброму слову, теплому гаражу, сорока годам безаварийной езды, да и вообще спокойствию и заботливости владельцев.
Я очень хорошо понимаю эту сторону Дортеи. Во мне тоже есть кое-что от муниципального служащего. Как и в девяноста пяти процентах всей науки. Комплексный набор правил, которым руководствуются бухгалтеры с университетским образованием.
Но сейчас в Дортее проявилось нечто иное. Она совершенно спокойна, но и она, и мы знаем, что означает выцветший штамп секретности на листах. Она сейчас делает то, что однажды обещала никогда не делать, поставив свою подпись под каким-то документом. Теперь она собирается нарушить свой муниципальный обет.
– Система туннелей под Кристиансборгом попадала в брошюру Дня достопримечательностей восемь лет подряд. В первые годы я сама проводила экскурсии. Я тогда была администратором. Кому как не мне было это поручить? Кроме охранников Фолькетинга вообще никто не знал туннелей. Некоторые из коридоров были закрыты из-за опасности обрушения. Охранников мы не могли просить водить экскурсии. Так что это было нашей обязанностью. Туннели начинаются под музеем Торвальдсена. Проходят под склепом Дворцовой церкви Кристиансборга. Некоторые ответвляются в сторону королевских конюшен. Другие тянутся через городские казематы, в подвалы с экспозицией сохранившейся части дома Абсалона. Потом они идут под Фолькетингом к Королевской библиотеке. Узкие туннели, прорытые вручную. В которых теперь проложены трубы центрального отопления и кабели. В семидесятые годы несколько молодых людей проникли в караульное помещение и украли форму охранников, после чего тут всё закрыли. Сделали карту и поставили замки. В то же время пробили проход в архив. Такой аппендикс под залом Ланстинга. Туда поместили самые ценные рукописи Арнамагнеанской коллекции[13], вокруг которой тогда еще не улеглась шумиха. После того как часть коллекции была передана Исландии. Среди прочего – «Сага о Ньяле». Боялись вандализма. И старейший экземпляр Саксона Грамматика. И «Ютландское право». Самые ценные инкунабулы. И документы, относящиеся к категории, которую мы в администрации называли «Вечная охрана». Это девяносто лет. С возможностью продления. Например, документы, касающиеся государственной безопасности.
Лабан едет по Нёрре Вольгаде, по бульвару Андерсена и сворачивает на Стормгаде. Когда мы проезжаем мимо Национального музея, Дортея делает знак и мы поворачиваем на площадь Двора принца Йоргена. Она просит остановиться. В декабрьской тьме музей Торвальдсена производит гнетущее впечатление, он похож на огромную серую скалу.
Она выходит, куда-то исчезает, снова появляется и машет нам, показывая на узкую улочку. Там она открывает дверь, мы заезжаем в маленький подземный паркинг под музеем, свет включается автоматически, дверь за нами закрывается.
Мы выходим из машины, я забираю с собой ломик и маленький налобный фонарик. Здесь чуть больше двадцати парковочных мест, все остальное пространство занято ящиками и мраморными статуями. Дортея набирает комбинацию цифр, медленно, чтобы я запомнила.
– Я все еще член правления, – объясняет она. – Общества друзей музея.
Дверь открывается. Я всегда обходила музеи стороной. Даже Технический музей в Хельсингёре. Мне и со своим-то собственным прошлым не разобраться. Не хочу обременять себя еще и прошлым человечества.
Дортея просит меня ввести код, открывается еще одна дверь, мы спускаемся в более глубокий подвал, более старый, тут никто не взял на себя труд оштукатурить стены: сплошной бетон, а внизу красные кирпичи и камни. Я зажигаю налобный фонарик. У Дортеи свой маленький фонарик – металлическая антикварная вещь с тех времен, когда электромеханика фонариков была еще молодой и невинной. Электричество в нем вырабатывается динамо-машинкой, которую она приводит в действие, ритмично нажимая на ручку. Звучит это словно тихий, протяжный эротический стон механизма. Мы упираемся еще в одну дверь. Дортея резко останавливается.
– Дальше я с вами не пойду. Мне надо обратно домой, к Ингеману.
Я открываю дверь, она указывает пальцем в туннель.
– Через семьдесят пять метров вы пройдете мимо экспозиции. Туннель за ней продолжается. Впереди, через сто пятьдесят метров по левую руку будут три ступеньки вверх и дверь. Код тот же. Если вас поймают, это минимум три года тюрьмы. В этом случае мы с Ингеманом позаботимся о Тит и Харальде.
Я хочу ей что-то сказать. Как-то поблагодарить, объяснить, что на самом деле только тогда по-настоящему узнаешь соседей, когда они помогли тебе совершить взлом, за который можно получить минимум три года. У меня ничего не получается. Она щурится.
– Сюзан. Твоя беда в том, что ты никак не можешь поверить, что нравишься людям.
Она поворачивается и уходит.
Лабан хочет что-то сказать. Я качаю головой. Тема исчерпана.
Мы входим в дверь и проходим мимо экспозиции. Я была здесь в детстве, в День достопримечательностей. Если нас водила Дортея, то я этого не помню. Помню я только мрачную атмосферу над остатками старого Копенгагена. Может, настоящее и не слишком оптимистично. Но прошлое было еще хуже. Эти каменные фундаменты ничего не говорят мне ни об уюте, ни о романтике в веселом Средневековье. Они нашептывают о темницах, насилии и такой средней продолжительности жизни, что окажись я там, меня бы уже пять лет не было в живых. И еще о кулинарии, верхом которой была соленая селедка и ячменная каша.
Рядом с туалетами возле выставки имеется дверь, которая открывается тем же кодом, за ней – лестница, дальше начинаются инженерные ходы. Тут уже приходится идти, прижавшись к стене, посреди туннеля – огромные вентиляционные трубы, а также трубы центрального отопления и пучки кабелей, в открытых коробах из нержавеющей стали.
Я считаю шаги. Через сто двадцать пять метров мы видим ступеньки и дверь.
Это не просто дверь. Это стальная пластина без ручки и замка. Дверной проем закрыт.
Мы проходим пятьдесят метров вперед, а потом пятьдесят метров назад. Других входов нет.
Лабан стучит по пластине. Звук похож на звук железнодорожного рельса.
– Комната за дверью оборудована датчиками, – говорю я. – Там наблюдение. Прибегут охранники.
– И возьмут нас тут с поличным, – шепчет Лабан.
– И припишут обвинение в терроризме. Посадят на десять лет, а не на три. Когда мы выйдем, близнецам будет по двадцать семь.
– Сдадимся?
– И явимся с повинной, – говорю я.
Я вставляю острый конец лома между стальной пластиной и кирпичами, Лабан берется за него, и мы тянем. Пластина вырывается из своих гнезд и с жутким грохотом падает перед нами.
Она действительно подключена к сигнализации, сигнализация находится внутри двери, мигает красная лампочка, включается сирена.
Сигнализация и сирена спрятаны в коробке, которая, очевидно, сделана из закаленной стали. Я поднимаю лом как топор и изо всех сил ударяю по ней.
Она трескается, красный свет гаснет, и сирена умолкает.
Мы ждем в тишине. Сирен, охранников и засады в темноте. Ничего не происходит. В глубине за дверным проемом темно и тихо, как в могиле.
Мы переступаем порог.
Очевидно, что этот коридор или туннель был расширен: помещение длинное и узкое, примерно четыре на семнадцать метров, а над головой – высокие, оштукатуренные кирпичные своды.
Семьдесят квадратных метров – это немного. Но все помещение забито компактно уложенными документами. Стены заставлены высокими стеллажами от пола до потолка, между ними не больше полуметра, и на полках практически нет свободных мест. Воздух тяжелый, в горле першит. Бумага и, видимо, кондиционер забрали всю влагу.
Мы ничего друг другу не говорим, но знаем, что каждый из нас думает: мы не подумали о том, как искать одну единственную бумагу в этой бесконечности. Мы проходим вдоль полок. Папки, ящики и корешки книг пронумерованы по какой-то десятичной системе, вероятно используемой только в Государственном архиве. За моей спиной секция стеллажей с продолговатыми, шестиугольными коробками из синего пластика, закрытыми на застежки, должно быть, это капсулы для хранения требующих особого обращения документов. На них также нет никаких надписей, кроме шестизначного номера.
Я в отчаянии. Подумываю о том, не начать ли вскрывать капсулы с одного конца ломом, пытаюсь понять, сколько их тут всего – по крайней мере три секции заполнены, семнадцать на десять метров, семь капсул на погонный метр, то есть не меньше трех тысяч капсул, это нереально.
Мы идем вдоль стены. Натыкаемся на конторку, на ней стоит монитор. Я включаю компьютер, мгновенно появляется изображение, меня просят ввести пароль.
Я достаю мобильный телефон, Лабан молчит, я звоню Тит. Не знаю, сможет ли сигнал пробиться сквозь одиннадцать метров грунта и бетона.
Она отвечает сразу.
– Тит! Код! Для уровней безопасности Фолькетинга.
– Зачем он тебе, это какие-то цифры, они где-то тут у меня под рукой, где вы с отцом?
Потом она называет цифры.
– Мы купили шесть уток, мама. Экологических. Что в них надо положить? Кроме яблок и чернослива?
У меня начинает кружиться голова.
– Тротил, – говорю я. – Кроме яблок и чернослива положи тротил.
– Это что, из заморозки?
– Да, – отвечаю я. – И попробуй еще раздобыть детонаторы.
– Мама, последнее я не расслышала. И где ты говоришь, вы находитесь?
Я отключаюсь.
Набираю первую комбинацию цифр. На экране появляется сообщение: «Счастливого Рождества и добро пожаловать в филиал Государственного архива». Вторая комбинация. Третья. «Комиссия будущего». На экране появляется номер. И карта архива, где указано место капсулы.
Она лежит в самом низу, на последнем метре стеллажей, дальше всего от входа.
Мы сразу же ее находим. Стаскиваем на пол. Она тяжелая, словно свинцовая.
На ней кодовый замок. Я вставляю кончик лома в капсулу и нажимаю. Капсула открывается.
В эту минуту загорается свет.
Входная дверь начинает открываться. Я выключаю налобный фонарик.
Тут включается Лабан. Он кивает на полку, с которой мы вытащили капсулу, там свободна парочка метров. Я забираюсь на полку.
При обычных обстоятельствах Лабан не стал бы раздавать приказы. Да и я не стала бы их выполнять.
Но Лабан еще и дирижер. В этом качестве он обладает авторитетом, нисколько не заметным при его манере держаться, которую его поклонники называют неуклюжей и несколько легкомысленной, а я называю ее способностью обманывать мир, проявляя излишнюю скромность, пока он не почувствует себя настолько уверенно, что людям уже слишком поздно спасаться бегством.
Он выпрямляется и идет к открытой двери.
В помещение входит женщина, элегантная и уверенная в себе, и поэтому я сразу понимаю, что она – главный библиотекарь Фолькетинга. Сразу за ней следует мужчина, которого я вроде бы знаю, но при этом мы никогда не встречались. Я тут же понимаю это противоречивое чувство: это Фальк-Хансен, министр иностранных дел. Люди, интервью с которыми вы видели в телевизоре и в интернете множество раз, обычно вызывают у вас подобное чувство. И возникает вот такое изумление, когда вы вдруг видите их вживую.
Они с женщиной отступают в сторону, и в помещение заходит группа из десяти-двенадцати человек. Впереди три китайца.
Я узнаю несколько лиц, с точно таким же странным чувством, как и в случае Фальк-Хансена. Это члены правительств. Из Европы. Из Азии.
Удивительно, насколько сильно чувствуется их авторитет, даже здесь, на нижней полке. И одеты они в соответствии с их положением. В костюмах и пальто, которые могла бы выбрать им Анна Винтур для обложки журнала «Vogue». А может, это она их и подбирала.
Кроме того, их окружает атмосфера общности. Я сразу же понимаю, что они являются участниками какого-то важного совещания. Но кто мог назначить такую встречу в таком месте в канун Рождества?
Все они замирают, увидев Лабана. Библиотекарь подходит к нему.
Невозможно стать главным библиотекарем Фолькетинга, если вы не обладаете способностью сохранять спокойствие в экстремальной ситуации. Лицо ее не отражает никаких эмоций, как будто она сидит за покерным столом. Но даже отсюда я чувствую, что в голове у нее теснятся вопросы.








