Текст книги "Условно пригодные"
Автор книги: Питер Хёг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
15
Катарина выждала три дня после моего ночного визита, я знал, что она не забыла о нас и не сдалась. Подошла она ко мне незаметно – просто вдруг совершенно неожиданно оказалась у меня за спиной, когда мы были во дворе.
– Не оборачивайся,– сказала она.
И все-таки я поискал глазами дежурного учителя.
– Они начинают забывать о нас,– прошептала она.
Мне тоже так показалось. Так обычно и бывало. Им ведь за многими надо было наблюдать. Стоило на некоторое время затаиться, и о тебе постепенно забывали – лучше этого ничего и быть не могло.
– У вас «окно» на третьем уроке,– сказала она.– Мы можем встретиться в клинике.
Клиника была кабинетом Хессен. Куда запрещалось заходить и куда невозможно было попасть.
– Сегодня среда,– проговорила она,– На первом этаже дверь открыта, через нее вносят молоко.
Во время «окон» можно было либо делать уроки, либо просто читать, но нельзя было выходить из класса. На всякий случай я громко сказал, что мне нужно в туалет,– вдруг громкоговоритель включен и нас слушают в кабинете Биля. Августу пришлось идти со мной – мне не разрешалось оставлять его одного в классе.
Когда мы вышли в коридор, я не сказал ему, куда мы идем, иначе он бы не согласился, я просто поднял его и понес, заломив ему руки. Он не сопротивлялся.
Дверь на южную лестницу была открыта, мы поднялись на шестой этаж, никого по пути не встретив.
Кабинет Хессен не был закрыт, там вообще не было замка. Это я когда-то обсуждал с Хессен – осознание моей болезни позволяло нам откровенно говорить о таких вещах. Когда была организована эта клиника, она настояла на том, чтобы убрали замок-, важно было, чтобы никто не чувствовал себя здесь взаперти. Она заявила, что в этом школьном помещении все должны чувствовать себя как дома – совершенно свободно.
Я открыл дверь и вошел. Катарина сидела на стуле у окна.
На стене между дверью в следующее помещение и решеткой громкоговорителя висело большое зеркало. Хессен рассказывала мне, что она когда-то была инструктором по гимнастике Менсендик; иногда мои посещения ее кабинета заканчивались тем, что я снимал рубашку и майку, а потом мы оба вставали лицом к зеркалу, и я должен был делать различные движения руками, плечами и головой – она объясняла, что если я все время буду делать эти упражнения, то они помогут выправить мою плохую осанку. Теперь это зеркало казалось зияющим отверстием или наблюдающим за нами оком. По бокам висели занавески, я их задернул.
Сняв ботинки и носки, я вытащил решетку громкоговорителя и закрыл мембрану носками, это не давало стопроцентной гарантии, но могло немного приглушить звук.
Невозможно было сесть за тот стол, за которым так часто приходилось сидеть с Хессен, я пододвинул стул к окну и посадил на него Августа, сам же садиться не стал.
Он сидел, глядя в окно, и казалось невозможным, что она сможет достучаться до него,– в моем распоряжении было три недели, и за все это время было только несколько минут понимания, все остальное время он был заперт в самом себе. Да и вообще это была их первая встреча.
– В школе существует какой-то тайный план,– сказала она,– так много всего происходит, и никто ничего не объясняет. Нам надо выяснить это и провести научное исследование, как в лаборатории.
Она не смотрела на него прямо, должно быть, поняла, что он этого не выносит. И на меня, которому это тоже не особенно нравилось, она не смотрела а смотрела куда-то между нами. Голос ее был совсем тихим. Она достала два листка бумаги.
– Это расписание учителей,– сказала она,– и Хессен тоже. Я списала его.
Она обращалась к Августу, стараясь не смотреть на него.
– Я опоздала пять раз. В таких случаях вызывают к Билю. Я специально пришла пораньше, и мне пришлось ждать в приемной. Расписание висит на стене. Когда секретарша вышла, я его списала,– ту часть, что успела. Остальное я вычислила, расспросив другие классы. Когда у меня оказалось все это, я смогла сделать расписание того, когда какие классы заняты. Эти два расписания вместе с расписанием учеников, которое я сделала раньше,– это общее расписание всей школы. Это я и хотела рассказать. А теперь уходи, если не хочешь принимать в этом участие.
Сначала он молчал. Потом поднял рубашку, на животе у него были спрятаны листы бумаги. Он развернул их – это были те два рисунка, тот, со звездочкой, и первый, где фон не был закрашен. Он не выбрасывал свои рисунки, как другие.
– Ты рисуешь что-то,– сказал он,– и за это ничего не получаешь. Потом делаешь то же самое, но на этот раз тебе наклеивают звездочку и тебя хвалят. В чем тут дело?
Он говорил небрежно, не глядя на нее, он проверял ее. Если она ошибется, то потеряет его.
Она посмотрела на рисунки, казалось, она прислушивается к ним, так же как она слушала меня,– и тут я понял, что ей удастся достучаться до него.
– Это как-то связано со временем,– ответила она. – Ты получил звездочку, потому что потратил на второй рисунок больше времени. И потратил время определенным образом. Мы считаем, что у них есть какой-то план, связанный со временем.
– То есть второй был не лучше?
Теперь он прямо смотрел на нее, она же старалась не встречаться с ним взглядом.
– Не бывает такого, чтобы что-то было лучше,– ответила она.– Просто второй больше согласуется с их планом.
Откуда она могла это знать – ей было всего шестнадцать лет. Как она могла понять это и так сформулировать?
Когда что-нибудь одно оказывается лучше, чем что-нибудь другое? Это важный вопрос.
Хотя о чем бы ты ни задумывался, оно скорее оказывалось плохим, чем хорошим. С Оскаром Хумлумом, например, не все было в порядке, Аксель Фредхой тоже не считал, что он нормальный. Да и я тоже так не считал – в моем деле было написано «средние способности», но они с самого начала признавали, что эта оценка была несколько завышена.
И если все-таки получилось так, что именно я остался и могу задавать вопросы здесь, в лаборатории, а не Хумлум, например, то это не потому, что я оказался лучше, я так никогда не говорил. Я просто очень хотел жить.
В «Сухой корке», на дистанции в четыреста метров, всегда можно было определить, кто бегает лучше остальных. И очень часто, когда играли в футбол, можно было сказать, что одна передача была лучше другой. Но на самом деле гораздо реже, чем может показаться. И чаще всего в простых ситуациях, где имелось меньше вариантов.
На уроках Биля было ясно, когда ответ был правильным.
У Карин Эре все было немного более расплывчатым, но, строго говоря, не возникало серьезных сомнений в том, кто пел достаточно чисто, чтобы попасть в хор.
Может возникнуть такое впечатление, что оценка качества спетой песни, ответа на уроке или игры в футбол – очень простая задача, нечто раз и навсегда установленное.
Но в этих случаях всегда заранее имелось готовое решение. Надо забить гол, запомнить определенную дату, спеть чисто и пробежать за определенное время. Существовал определенный четырехугольник знания – словно шахматная доска, словно футбольное поле. Поэтому было совсем не трудно определить, что является правильным, а что неправильным и когда одно лучше или хуже чего-то другого. Но как только все становилось хотя бы немного более сложным, например в начале атаки или на средней линии, уже невозможно было с уверенностью дать ответ. То же самое с рисунком Августа, казалось, что в этом случае оценить почти невозможно,– ведь это был его рисунок, как же заранее могло появиться готовое решение относительно того, каким он должен быть?
Когда люди что-то оценивают, они вынуждены представлять себе какое-то положение на линейной шкале ценностей, в противном случае невозможно дать оценку. Каждый человек, который говорит, что вот это хорошо, или плохо, или немного лучше, чем вчера, берется тем самым утверждать, что имеется некая система оценок, что каким-то достаточно надежным и не вызывающим сомнений способом можно дать некую количественную оценку какой-нибудь работе.
Но никто никогда так и не смог определить, как же именно надо ставить оценки. Это говорится не для того, чтобы кого-нибудь смутить. Ни разу за всю человеческую историю никто для чего-нибудь хотя бы немного более сложного, чем отдельные ситуации на футбольном поле или четырехсотметровый забег, не смог предложить каких-нибудь критериев, которые можно было бы изучить и которым могли бы следовать различные люди,– так, чтобы в результате они могли прийти к одной и той же оценке. Никто никогда так и не смог прийти к единому мнению о том методе, при помощи которого можно определить, что один рисунок, одно блюдо, одно предложение, одно ругательство, одно взламывание двери, один удар, один национальный гимн, одно сочинение по датскому, один школьный двор, одна лягушка или один разговор хороши или плохи или лучше или хуже, чем какие-нибудь другие.
Никогда и ничего, что хотя бы немного походило на метод.
Но метод необходим, именно он может гарантировать, что можно обсуждать что-либо честно и открыто, метод – это то, что можно передать другим, может быть, не таким личностям, как Йес Йессен или я, но, во всяком случае, таким, как Катарина или какой-нибудь учитель.
Но в мировой истории не существует никакого метода оценки качества комплексных явлений.
И тем более не существует его для того, что возникает в лаборатории.
И все-таки все берутся судить, что хорошо, а что плохо. Иногда их мнения почти совпадают. Например, никто, в общем-то, не сомневался, что происшедшее с Оскаром Хумлумом – то, о чем я пока что не смог рассказать,– совсем небольшая потеря. Даже то, что случилось с Акселем Фредхоем и, уж конечно, с Йесом Йессеном. Возможно, кроме меня и еще нескольких человек – мы так не думали. Для меня то, что случилось с Хумлумом, вовсе не было нормальным, и дело не только в том, что он спас меня, я бы и раньше так думал. Каждый день с тех пор я вспоминаю о нем, а прошло уже больше двадцати лет; иногда он появляется в переходный между сном и явью момент, иногда он приходит в лабораторию поговорить со мной. Это продолжалось долгое время после всего, что случилось, так что можно было сойти с ума. Иногда бывало такое состояние, что очень хотелось сойти с ума.
Но так не бывает – с ума человек по собственному желанию не сходит. И если уж тебе на роду написано обладать средними способностями или чуть-чуть не дотягивать до этого уровня, то надо делать что-нибудь другое, чтобы все выдержать,– надо разработать стратегию.
Наверное, поэтому я обратился к мыслям об оценке.
Но если не существует никакого способа определить, что хорошо или что плохо, почему все ведут себя так, как будто он есть? Почему они могли с такой уверенностью раздавать звездочки и оценки, и делать записи в личных делах, и определять, у кого есть математические и художественные способности, и представлять Хумлума для перевода в дом для слабоумных Сентралмишон на улице Геронсвай, и назначать мне неопределенный срок в интернате Химмельбьергхус, потому что мои средние способности явились отягчающим обстоятельством? Если нет никакого метода, то почему все так уверены?
Катарина очень близко подошла к объяснению.
Первый раз, в кабинете Хессен, она всего лишь сказала о звездочках и времени. Но этого было достаточно. Для меня этого в каком-то смысле было достаточно на всю жизнь до настоящего момента.
Откуда она могла это знать – то, что никто так и не смог доказать,– почему что-то одно лучше другого?
Она наверняка раньше особенно не размышляла об этом. Если уж на то пошло, то мне кажется, я думал больше, чем она. Чем больше страх, тем больше задумываешься. И однако она оказалась ближе к правде, чем кто-либо другой.
Вероятно, обычно не думаешь о том, что ближе всего к истине, к этому нельзя прийти сознательным усилием, это просто чувствуешь. А чувствовать ведь можно, даже если тебе всего шестнадцать лет.
Пока она говорила о его рисунках, он встал.
– Я знал, что это заговор,– сказал он.
Я снова усадил его на стул.
– Нам надо возвращаться,– сказал я.– Мы ушли в туалет.
Он меня не слышал.
– А ты, сестренка,– спросил он.– А ты-то где во всем этом?
Я знал, что он имеет в виду: она из хорошей семьи, и у нее не может быть проблем, так зачем ей все это – вот что он имел в виду.
И все-таки она его поняла. Что ей надо что-то предложить ему взамен, если она хочет привлечь его на свою сторону.
– Страшно, когда люди вешаются,– сказала она,– что они доходят до такого, но ведь не должно же так быть.
Она говорила так, как будто мы понимали, о чем идет речь, и как будто Август знал все о ее матери. Она рассказывала, что вообще-то ее отец все время казался тихим и спокойным, после смерти матери он как будто стал ненавидеть дневной свет, если можно так сказать. Часто он вообще не вставал, а когда вставал, то просто сидел в ожидании, что день закончится. Он мог подолгу сидеть, глядя на часы. Как будто пытался заставить секунды идти быстрее. В конце концов он отправился на их старый хутор в Швеции, куда они ездили каждое лето, и там повесился – в гостиной.
– В дверном проеме,– сказала она,– совсем не обязательно должно быть высоко, чтобы можно было повеситься: он обвязал себе шею веревкой, а потом сел, а к веревке привязал груз, и она затянулась, остановив кровообращение, так что он потерял сознание и всем своим весом потянул ее – и тогда умер.
– Когда такое происходит,– сказала она,– и остаешься с этим, то необходимо что-то сделать.
– А почему ты все время говоришь о лаборатории? – спросил Август.
Она начала петь. Всего лишь несколько строчек из псалма – можно было подумать, что она сошла с ума,– эти стихи я хорошо знал, мы часто пели их по утрам, однако сейчас они звучали совсем по-другому.
Мое сердце всегда пребывает у колыбели Иисуса,
Именно там собираются мои мысли в целое.
Она пела в хоре, и все же было невероятно, что теперь звучит один ее голос.
– Вот тут-то мне и пришла в голову мысль,– сказала она.– Нужно иметь место, где можно собраться с мыслями. Как у тех, кто молится. А это трудно сделать здесь, в школе. Питер говорит, что все тут словно в стеклянных туннелях. Нет никакой возможности думать самостоятельно. Лаборатория – это место, куда никого не пускают, так что ты можешь спокойно размышлять и работать над своим экспериментом.
Она встала и начала ходить по комнате.
– Он уже идет, этот эксперимент. Сейчас урок, мы находимся в другом месте, не в том, что положено по плану, мы вышли из стеклянного туннеля. Эксперимент уже начался. С нами начинает что-то происходить, вы чувствуете? Что же это происходит? А происходит вот что: начинаешь беспокоиться, хочешь вернуться назад, чувствуешь, что время идет. Это ощущение – наш шанс, можно почувствовать и узнать что-то, что при других обстоятельствах мы бы не увидели. Как тогда, когда я специально опаздывала,– я вышла за пределы того туннеля, по которому всегда шла, я увидела Биля, я на что-то обратила внимание.
Август сидел выпрямившись, ничего не говоря, но все его тело слушало.
– Он тоже боится,– сказала она.
– При чем тут я? – спросил Август.
Она стояла у другой двери, рядом с зеркалом, на двери был замок, неизвестно было, куда она ведет. Она ответила ему совершенно искренне:
– Нам надо выяснить, почему они тебя взяли. Это совершенно непонятно.
Это было сказано без всякого злого умысла. Просто она говорила все то, что думала.
В громкоговорителе послышался какой-то звук, я сделал им знак и убрал носки. Звук был совсем слабый – ясно было только, что к нам кто-то подключился.
Я надел носки, Катарина поставила стулья на место, совсем беззвучно. Потом я вышел на лестницу и посмотрел вниз.
Они поднимались с третьего этажа. Я вернулся и закрыл дверь. Это были Фредхой и Флаккедам, я узнал их по рукавам пиджака Фредхоя и рубашке Флаккедама. Могло бы быть и хуже, мог бы прийти сам Биль, он появлялся только при серьезных несчастных случаях, как, например, тогда с Акселем Фредхоем, или же если кого-нибудь исключали без разбирательства.
И тем не менее я решил, что все кончено, во всяком случае для нас с Августом – мы уже и так перешли все границы.
В дверь постучали. Они могли бы открыть ее, но в школе Биля всегда сперва стучали. В верхней части дверей в младшие классы были вставлены маленькие стеклянные окошки. До того, как появились громкоговорители, Биль обходил классы новых учителей и смотрел через окошки, чтобы проверить, справляются ли учителя с учениками. Если что-то было не в порядке, он заходил в класс. Но даже тогда он сначала стучал.
Катарина хотела что-то сказать, но не успела, они открыли дверь.
Обычно при таких проступках они запрещали ученикам общаться друг с другом какое-то время, например месяц или два, но в нашем случае имели место особые, отягчающие обстоятельства.
Нас расспрашивали по одному, потом нас изолировали друг от друга на неопределенное время. Каждому из нас приказали находиться на своем участке двора, они переселили Августа из моей комнаты назад в изолятор, однако в классе мы по-прежнему сидели вместе, поскольку на уроках все равно не было возможности разговаривать.
Допрашивал нас Фредхой. Мне он сказал, что его попросили передать мне последнее предупреждение.
II
1
Время?
Скоро я расскажу об этом, но не сейчас. Сейчас еще слишком рано.
Кафедра Биля была деревянной, с греческими колоннами. На кафедре было выгравировано: «Я и дом мой будем служить Господу», а еще ниже – «В тени крыльев твоих».
То есть защита и тьма. Словно курица, которая собирает своих цыплят под крыло. Как будто для того, чтобы защитить их от хищников.
Над надписью был школьный герб. Внимательные вороны.
Казалось, что вороны смотрят на надпись. Словно они те самые хищные птицы, которые наблюдают за цыплятами.
Сначала ни текст, ни изображение на гербе не были понятны. Потом их смысл нам растолковали, и в какой-то момент стало казаться, что все прояснилось.
Потом в голову пришла мысль, что школа скорее похожа и на курицу, которая защищает, и на Бога, и одновременно – на хищных птиц, то есть на воронов, то есть на Божьих посланников, гоняющихся за цыплятами.
В конце концов уже ничего не было понятно.
* * *
За кафедрой и таким образом над головой ведущего урок Биля висела большая картина, изображающая бога Деллинга, открывающего врата утра. Молодой человек открывает большие ворота, и над кафедрой и классом появляется белая лошадь – Ясная Грива, конь дня, на картине была также изображена черная лошадь – Инеистая Грива, конь ночи, он направляется прочь.
Смысл этого раскрыл Биль. Это было изображение и утреннего пения, и знания, и науки.
Мужчина, Деллинг, на картине был довольно худеньким, словно маленький ребенок, и вообще был похож на Августа. Ничего особенного я этим не хочу сказать, на ней не мог быть изображен Август – ведь картина была написана в девятнадцатом веке. Просто после того, как нас разлучили, мне стало казаться, что они похожи.
Значит, получалось, что ты открываешь дверь и знания струятся к тебе, словно солнечный свет. Именно так все нам и объяснили. Значит, знания – это нечто, изначально существующее. Единственное усилие, которое надо сделать,– это открыться им.
Вершиной знания в школе Биля были естественные науки, то же самое было в воспитательном доме, строго говоря, даже в интернате Химмельбьергхус, при этом математические способности ценились выше всего.
Биль окончил биологический факультет, Фредхой преподавал математику и физику.
Нельзя сказать, чтобы другие предметы не имели никакой ценности. Сам Биль, например, вел уроки истории и мифологии.
Но выше всего ставились знания в области естественных наук.
* * *
Объяснялось это тем, что науки эти не были отягощены человеческой неуверенностью.
Другие дисциплины, даже письменный и устный пересказ, для которых существовали точные правила, были связаны с некоторой неуверенностью. Даже грамматические таблицы Дидериксена не были верны на сто процентов.
Но в периодической системе элементов не было исключений. От простых, несложных веществ шел постепенный подъем к благородным, сложным и редким. Словно это была лестница, каждой ступени которой соответствует положенное увеличение атомного веса и новое вещество.
Прямо об этом никто не говорил, но нельзя было не задуматься над тем, что это напоминает развитие видов. Поднятие от простых, примитивных организмов к сложным и высокоразвитым.
Прямо об этом никто не говорил. Но именно так все было представлено на плакатах – обзор эволюции напоминал периодическую систему. Внизу находился кислород с водородом и амебы, сверху золото и люди, между ними располагались звенья цепи, словно ступени лестницы.
И вся эта лестница была пронизана временем. Самые последние элементы в периодической системе встречаются только в лаборатории – они созданы человеком. На что у эволюции ушло все время до настоящего момента.
Как правило, на физике и математике мы занимались предметами, которые были довольно далеки от нас самих. Поскольку они были либо очень велики, либо очень малы. Как, например, атомный вес вещества или великие астрономические открытия. И тем не менее иногда наука приближалась к нам. Как в тех случаях, когда речь шла о скрытом дарвинизме, золотом сечении насилия и о законе главенствующего значения начала.
О великих естественнонаучных открытиях Фредхой рассказывал, что они были сделаны великими учеными-математиками и физиками до того, как им исполнилось тридцать лет. Это он повторял часто, его излюбленным примером был Эйнштейн: ему было двадцать пять, когда он опубликовал теорию относительности, когда в 1905 году появилась его annus mirabilis, сказал Фредхой,– если хочешь чего-нибудь совершить в жизни, то делать это надо до тридцати лет.
Когда он говорил это, невозможно было не думать о его собственном сыне Акселе. Если тот хочет успеть что-нибудь совершить, то ему надо поторапливаться. Так как ему уже исполнилось тринадцать, а он еще не начал по-настоящему говорить.
Время и числа. Катарина писала мне о них. Она писала об опытах. Не тех, которые она сама проводила. А которые проводили над ней.