Текст книги "Условно пригодные"
Автор книги: Питер Хёг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
7
Юкскюль сказал, что, строго говоря, человек не лучше паука.
Паук плохо видит и слышит, и его обоняние тоже не очень совершенно, то есть его мир ограничен его органами чувств. Но у него есть паутина, при помощи которой он продлил действие своих органов чувств на большое расстояние. Он очень хорошо чувствует: по любому движению в сети он может определить, на каком расстоянии находится добыча и какова ее величина.
По утрам в Общине диаконис, когда удавалось прокрасться в сад до того, как проснутся другие, и пока еще даже монахини спали, на кустах можно было увидеть паутину. На нитях висели капельки росы, в которых играло солнце. Если потрогать паутину, пусть даже очень осторожно, то паук не выходил. Хотелось его выманить, но его чувствительность была гораздо выше твоей собственной. Он понимал, что ты был слишком велик и могущественен. Хотя ты и был совсем мал.
Строго говоря, человек не лучше того паука, по словам Юкскюля.
В диаметре большая паутина составляла сантиметров семьдесят пять. Плюс нити, ведущие к стволам деревьев, за которые они были закреплены. Мы решили, что ни в коем случае не будем трогать паутину,– это было законом среди детей, паутина была такая большая, а паук таким маленьким, и мы знали, сколько трудов ему стоило сплести ее.
Сестра Рагна, в обязанности которой входил уход за садом, сметала ее метлой. Когда она занималась этим, все замолкали, воцарялась такая гробовая тишина, что она всегда останавливалась и оглядывалась по сторонам. Она ничего не могла поняты целая толпа детей – и вдруг все неожиданно замирали.
В эти мгновения над ней нависала смертельная опасность. Только некоторые детали: разница в ее весе и нашем, то, что из канцелярии на втором этаже был хорошо виден сад,– мешали нам уничтожить ее.
Всякий раз паутина была такой совершенной, такой регулярной и все же одновременно нерегулярной. Каждый раз совершенно такой же и все же другой. До бесконечности.
И почти никогда она не превышала семидесяти пяти сантиметров.
При помощи своей паутины паук не мог почувствовать весь мир. Он чувствовал только ту его часть, которую могла поймать паутина. Направление, расстояние, возможно, примерный вес добычи, возможно, ее объем. Но наверняка не более того.
Сродни этому естественные науки и их близнец индустриальная технология. Физика протягивает свои паутинки во вселенную или внутрь вещества, считая, что постоянно обнаруживает более значительные фрагменты действительности.
Возникает опасение, что это ошибочное заключение,– Юкскюль был близок к такой мысли. Если паук сделает паутину еще больших размеров, больше тех семидесяти пяти сантиметров, он по-прежнему будет чувствовать только то, что позволяет почувствовать его природа и природа его паутины. Он не найдет новой реальности. Он просто обнаружит большее количество того, что ему уже заранее известно. О том, что находится вне этого: цветах, птицах, запахах, кротах, людях, монахинях, Боге, тригонометрических функциях, измерении времени, самом времени,– он по-прежнему будет пребывать в полном неведении.
Это первое, что мне хотелось бы сказать.
Второе заключается в следующем. Не исключено, что можно сказать это сильнее, чем Юкскюль. Возможно, пауки в приютском саду были умнее человека. Потому что они никогда не плели паутину более определенного размера.
Что бы случилось, если бы они сделали это? Если бы паутина простиралась в бесконечность, далеко за пределы органов чувств человека и в его глубины, подобно тому, как технология распространила свои датчики?
А тогда бы случилось то, что паук очень скоро был бы физически не в состоянии подобраться ко всему тому, что попалось в паутину. И если бы паутина распространялась все дальше и дальше, то паук стал бы получать сигналы из дальних краев, где в другом климате проживают другие насекомые, не похожие на привычных ему. При этом количество сигналов значительно превышало бы то, на которое он может отреагировать. Тогда чудовищно большая сеть и то, что она принесла бы с собой, вступили бы в конфликт с сутью паука, с его природой.
Кроме этого, паутина начала бы изменять мир вокруг себя. Возможно, она стала бы слишком тяжелой, возможно, она в конце концов обрушилась бы на землю и своим падением увлекла бы за собой большие деревья. Возможно, она погубила бы вместе с собой и паука.
Это то второе, о чем я хотел сказать: исследование мира человеком, его паутина, меняет также и этот мир. Когда по ночам мне не спится, я сажусь и смотрю на женщину и ребенка и чувствую страх – я знаю, что паутина протянута слишком далеко от органов чувств. Теперь она доходит до черных дыр и звездных туманностей, проникает в глубь вещества до элементарных частиц, которые становятся все меньше, она обнаруживает какие-то факты, которые находят отражение в повседневной жизни, превращаясь в холодильники, учебники, цезиевые часы, подводные лодки, компьютеры, двигатели машин, атомные бомбы и приводя к постоянному увеличению скорости жизни.
В 1873 году, когда Сэндфорд Флеминг из компании «Канадские железные дороги» на международной конференции предложил «универсальное мировое время» для всего земного шара, в Америке существовало семьдесят пять местных стандартов времени. В 1893' году американский вариант инициативы Флеминга стал законом в Германии. Вскоре после наступления нового столетия большая часть Европы присоединилась к среднему гринвичскому времени.
Над всем миром растянули время как некий инструмент. А в воспитание детей школа ввела точность и аккуратность. И зашла при этом так далеко, что достигли границы того, что может вытерпеть человек. Той границы, у которой паутина начинает падать под своим собственным весом. Чтобы увлечь за собой паука.
Мы никогда не рвали и не портили паутину в Общине диаконис. Мы смотрели на нее, понимая, что она выражает некое равновесие. Паук сделал то, что он мог сделать. Паутина была хороша сама по себе.
Знал ли паук, что такое время?
Когда сестра Рагна сметала паутину, долгое время на том же месте не создавалась новая. Казалось, что паук чувствует прошлое. Животные, очевидно, чувствуют его, они ведь примерно помнят, что происходило, и извлекают из этого уроки. И они могут предвидеть, что произойдет в ближайшее время. Они знают, что события могут следовать одно за другим. Они, должно быть, имеют представление о последовательности.
Но ведь это не время. Время – это когда замечаешь, что за теми изменениями, которые являются выражением времени, имеется некая общность.
Когда мы говорим «время», мне кажется, мы вкладываем в это слово двоякий смысл. Мы имеем в виду изменения. И мы имеем в виду нечто неизменное. Мы имеем в виду нечто, что движется. Но на неподвижной основе. И наоборот.
Животные могут замечать изменения. Но чувство времени состоит из двойного ощущения неизменности и изменений. Оно может быть свойственно только тем, кто может выразить его. Это может быть сделано только посредством языка, а только у человека есть язык.
Ощущение времени и язык неразрывно связаны.
* * *
Если мы говорим, что «время прошло», значит, что-то изменилось, хотя бы положение стрелок на часах, иначе мы бы не смогли заметить эту перемену. Одновременно что-то осталось самим собой, хотя бы само время, иначе мы бы не могли опознать новую ситуацию как нечто выросшее из исходной позиции. Слово «время» представляет собой единство движения и неизменности.
В жизни каждого человека есть нечто значительное. Независимо от того, на что он годится. Значительное – это природа человека, против нее можно совершить насилие, но если количество этого насилия превышает какой-то предел, человек уничтожается.
Кажется, естественные науки почувствовали, что человеческая природа – это нечто, в чем человек заточён. Это все равно что сидеть под надзором по красным документам. И тогда они попытались надавить на природу, словно для того, чтобы освободить человека. Ничего хорошего из этого не вышло.
В школе Биля надо было сидеть за партой пять-шесть часов в день, не считая обязательного приготовления уроков, пять дней в неделю плюс воскресенье для интернатских учеников, более сорока недель в год в течение десяти лет. При этом постоянно надо было стараться быть точным и аккуратным, чтобы совершенствоваться.
Я считаю, что это было против детской природы.
По утрам над детским домом могла появиться пелена тумана – белый дым, поднимавшийся от земли. Там, где он встречался с солнечными лучами на паутине, повисали капельки росы. Крупные, с кривыми и перевернутыми отражениями белых нитей и туманной травы, и твоего собственного лица. Как будто в пространстве между влагой земли и огнем неба рождались маленькие вселенные в форме земного шара. И где-то в этой изогнутой безмолвной красоте зеркального мира можно было узнать самого себя благодаря остриженной под машинку голове.
Паутина, свет, роса – все это вместе было частью окружавшего паука мира и частью его природы. Но ни в коем случае не ограничением, не изоляцией – так мы тогда не думали, так я потом никогда не думал. Природа – это не смирительная рубашка, которую надо порвать. Природа – это дар Божий, возможность роста, которая дарована всему живущему.
Словно направляющая линия для всей твоей жизни.
Для Платона Бог был математиком, и для Кеплера тоже, так же считали Биль и Фредхой. Я думаю, что не случайно самыми важными для них предметами были биология и математика. Тот замысел, который был выше их, тот замысел, который вел их и школу, заставил их как можно больше приблизить свою собственную судьбу к Богу.
Математика – это своего рода язык. Единственное во вселенной, что не знает границ.
Психология и биология вынуждены были признать, что существует граница того, какие условия жизни способны вынести живые существа. Что существует предел тому, сколько дисциплины, насколько тяжелую работу, насколько жесткие рамки могут выдержать дети.
Даже у физики есть границы. Космический и атомарный хронон. Верхняя и нижняя границы.
Но математика безгранична. Для нее не существует нижних и верхних границ, есть только бесконечность. Возможно, она сама по себе, как они говорят, ни плоха ни хороша. Но там, где мы сталкивались с ней как с формой проявления времени, в виде цифр, которыми измеряются успехи и прогресс, в качестве аргумента того, что абсолютная истина возможна,– там она не была человечна. Там она была противоестественна.
Фредхой и Биль никогда не говорили этого прямо, но теперь я точно знаю, что они думали. Или, может быть, не думали, а чувствовали. Что представляла собой та космология, на которой основывались все их действия. Они считали, что вначале Бог создал небо и землю как сырой материал, словно это группа учеников, поступивших в первый класс, определенных и предназначенных для обработки и облагораживания. Словно прямой путь, по которому должно проходить облагораживание, Бог создал линейное время. А в качестве инструмента для измерения того, насколько продвинулся процесс облагораживания, он создал математику и физику.
Я подумал вот о чем: а что, если Бог вообще не был математиком? А что, если он работал, как Катарина, Август и я, не формулируя особенно четко ни вопросы, ни ответы? А что, если его результат не был абсолютным, а лишь приблизительным? Возможно, приблизительным равновесием. Не чем-то, что должно улучшаться и совершенствоваться, а тем, что оказалось в более или менее готовом виде и в некотором равновесии. Как два дерева, и солнце, и пар от земли, среди которых единственное, что от тебя требуется,– это закрепить свою паутину так хорошо, как ты только можешь, и этого будет достаточно, большего от тебя не потребуется. А если чему-то суждено измениться, то оно изменится почти что само по себе, не надо будет выбиваться из сил, можно просто оставаться верным своей природе, и тогда это случится. А что, если в этом и состоит замысел?
Август, Оскар Хумлум и Катарина навестили меня.
Можно появиться и сделать так, чтобы тебя услышали разными способами,– не обязательно приходить самому.
Вот теперь я расскажу. Расскажу, что сам я думаю о времени.
Чтобы почувствовать время и говорить о нем, надо заметить какое-то изменение. И надо заметить, что в этом изменении и за ним скрывается нечто, что имело место и раньше. Понимание времени – это необъяснимое объединение в сознании изменения и неизменности.
В жизни человека, твоей и моей, существуют линейные отрезки времени, у которых могут быть, а могут и не быть начало и конец. Состояния и эпохи, которые возникают закономерно или неожиданно, а затем проходят и больше никогда не возвращаются.
Но случаются и повторения, циклы: сопротивление и удача, надежда и отчаяние, любовь и отказ, которые постоянно возникают, и умирают, и снова возвращаются.
И существуют провалы, прекращение времени. И существуют ускорения времени. И неожиданные задержки времени.
Существует чрезвычайно сильное стремление находящихся вместе людей создавать общее время.
И существуют все мыслимые комбинации, смешанные формы и переходные состояния между ними. И проблесками случаются ощущения вечности.
Когда я долгое время находился в изоляции, или когда я перестал говорить, или чувствовал, как меня слегка задевает поезд, или лежал в ожидании Вальсанга, или сидел рядом с Катариной, или держал Августа за руку, то время постепенно замирало, словно угасающий звук. Когда я уходил от мира внутрь себя самого, или в смерть, или в полное отрешение, или в экстаз, или в тишину лаборатории, то время отступало. Тогда приближалась вечность.
Время неразрывно связано с языком, с органами чувств и с общностью людей. Время возникает, когда сознание встречает мир в нормальной жизни.
Не противореча никому, я хочу возразить Ньютону, который считал, что время во вселенной бежит независимо от человека, и Канту, который полагал, что время – это нечто рожденное вместе с сознанием. Я думаю, что время – это возможность, заложенная во всех людях во все времена, но необходимо изучение этой возможности, чтобы она могла раскрыться, и то, какие образы она примет, зависит от характера этого изучения и окружения человека.
Время – это поле языка, красок, запахов, ощущений тела и звуков, поле, в котором человек живет вместе с миром, инструмент для упорядочения и понимания мира, одна из причин того, что удается выжить.
Но если время начинает слишком стеснять, то тогда это приводит к его собственному уничтожению.
* * *
Время – это не иллюзия. Но и не единственная реальность. Оно – возможная и широко распространенная форма соединения сознания и окружающего мира. Но не единственно возможная. Если тобою движет любопытство или если ты болен и не можешь выжить другим образом, ты можешь зайти в лабораторию и прикоснуться к времени. И тогда оно изменится.
Можно было застыть, погрузившись в себя, перед капелькой росы, и время останавливалось. Можно было ждать, как твою голову окунут в унитаз, и время шло быстро и все же недостаточно быстро. Можно было вспоминать то, что случилось в прошлом году, так, как будто это происходит сейчас, и страшиться чего-нибудь, происшедшего вчера, как будто это происходит в настоящий момент. И можно было поехать вместе с Оскаром Хумлумом на выходные в колонию для умственно отсталых детей в Хёве, потому что они не знали, что с нами делать, и были только он и я, никто не следил за нами, мы могли купаться, и вдруг оказалось, что два дня прошли, – куда они делись?
Проблема возникает, только когда язык, общество, развитие, естественные науки, школа и мы сами требуем выбора, требуем только одной истины. Последние триста лет весь ход развития требовал линейного времени.
Линейное время неизбежно, оно один из тех способов, при помощи которых фиксируется прошлое, словно точки на прямой линии, битва при Пуатье, чума 1347 года, открытие Колумбом Америки, Лютер в Виттенберге, казнь Струэнсе в 1772 году. И то, что я сейчас пишу,– эта часть моей жизни – запоминается таким же образом.
Но этот способ не является единственным. Сознание помнит также поля, зыбкие переходы, связи, объединяющие то, что когда-то произошло, с тем, что происходит в настоящий момент, независимо от хода времени. И далеко позади сознание помнит равнину без времени.
Если ты вырос в мире, который позволяет и вознаграждает только одну форму воспоминания, то против твоей натуры осуществляется насилие. Тогда тебя тихо и незаметно толкают к краю пропасти.
Время – это множество форм сознания, символов в жизни человека.
Это означает, что время – это еще и область в языке, словно ландшафт, тот ландшафт, куда ты особенно стремишься, когда пытаешься понять те части мира, которые связаны с изменением.
Как и все языковые ландшафты, время – не просто слова или языковые значения. Оно еще и краски, звуки, ритмы, прикосновения, напряжения, разрядки и запахи.
В своей элементарной форме оно представляет собой невыразимое объединение узнавания и удивления, которые возникают, когда сознание сталкивается с движением мира. Оно является признанием того, что в каждом изменении содержится нечто, невиданное ранее, уникальное и необратимое, и нечто, всегда остающееся неизменным.
Время не позволяет упрощать и сокращать себя. Нельзя сказать, что оно существует только в сознании или только во вселенной, что у него есть только одно направление или всевозможные направления. Что оно только заложено в биологическом фундаменте или только является принятой в обществе условностью. Что оно только индивидуально или только коллективно, только циклично, только линейно, относительно, абсолютно, детерминировано, распространено по всей вселенной, только локально, только неопределенно, иллюзорно, абсолютно истинно, неизмеримо, измеримо, объяснимо или неприступно. Оно содержит в себе все это одновременно.
Человеческую жизнь невозможно повернуть назад. Когда твои проблемы были так велики, что они нагромождались одна на другую, и наконец ты видел только себя самого или даже этого не видел, жизнь уходила от тебя, как песок уходит сквозь пальцы.
Но если приподняться над самим собой, например, если тебе помог это сделать ребенок, то тогда замечаешь повторение: тогда начинаешь понимать, что ты только мельчайшее звено среди великих циклических процессов, что ты не так уж и важен, не потому, что ты ничего не стоишь,– нет, это не так, ты мал, но все же значителен,– а потому, что великие повторения гораздо больше и значительнее.
Если твое сознание замечает только тебя самого, то оно видит только время, которое невозможно вернуть. Но если оно замечает семью, родственников, детей, рождения, общение с другими людьми, то оно видит повторения, тогда время скорее похоже на поле, на равнину, на континент, где можно путешествовать, а не на песочные часы, в которых струится песок, которому быстро приходит конец.
* * *
Я проснулся ночью. Ребенок сбросил с себя во сне одеяло. Я не знаю: это ей стало жарко или она боится оказаться взаперти. Я прикрыл одеялом только ее ножки, тогда она, во всяком случае, не замерзнет, а если она испугается, то может немедленно освободиться от одеяла. Потом я больше не мог заснуть. Я сидел в темноте и смотрел на них обоих – на ребенка и женщину. И тогда мое чувство стало слишком большим. Это не горе и не радость, это тяжесть и боль от сознания того, что тебя ввели в их жизнь и что если тебя разлучат с ними – это приведет к твоему уничтожению.
Тогда я стал молиться. Не кому-нибудь конкретно: Бог и Иисус на всю жизнь заняли слишком близкое к Билю место,– я обращался во вселенную, туда, где создаются великие планы, в том числе и те, что управляли школой Биля и нашей жизнью в ней. Я молился о том, чтобы мы были живы. Или чтобы во всяком случае женщина и ребенок были живы.
Мне кажется, что частная школа Биля была самой последней точкой на пути трехсотлетнего естественнонаучного развития. В этом месте развития было разрешено только линейное время, вся жизнь школы и преподавание в ней были организованы в соответствии с этим: здания школы, окружающая обстановка, учителя, ученики, кухни, растения, инвентарь и будни были движущейся машиной – символом линейного времени.
Мы оказались у края пропасти, мы дошли до предела. Предела тому, насколько при помощи инструмента времени можно оказывать давление на человеческую природу.
Ничем хорошим это закончиться не могло.
8
После очной ставки меня отвезли назад в Ларе Ольсенс Мине. Я пробыл там четырнадцать дней, однако не в изоляции. На пятнадцатый день приехала мой опекун из Совета по вопросам охраны детства.
Она рассказала мне, что школа и полиция настаивали на проведении судебного расследования по обвинению в пособничестве насильственным действиям и в том, что один, а возможно, и несколько товарищей были доведены до самоубийства,– они к тому же докопались до Хумлума. Она и Попечительский совет по делам детей и молодежи высказались против этого и указали на мой возраст: согласно пятнадцатой статье Уголовного кодекса тысяча девятьсот тридцатого года, независимо от исхода рассмотрения дела я бы все равно попал под опеку – она обратила их внимание на этот факт.
Мы были одни, пока она говорила. Она отослала охранника, она никогда меня не боялась. У нее был усталый вид, она была опекуном двухсот восьмидесяти детей – когда-то она мне об этом рассказывала.
Самое страшное она приберегла под конец, только в дверях она смогла произнести это.
– Тебя отправят в Сандбьерггорд,– сказала она.
– А что с Катариной? Сначала она не поняла.
– Девочкой? Ее нам тоже удалось от них забрать. Хотя ей и больше пятнадцати. «Обвинение снято условно». Статьи 723 и 723а закона о процессуальном праве.
Государственное воспитательное учреждение Сандбьерггорд, в основном для слабоумных и умственно отсталых детей, находилось у Раунсборга, там некоторое время провел Август до перевода в школу Билл. Туда посылали тех, на ком поставили крест, или тех, кто был еще слишком молод для настоящей тюрьмы или для закрытого отделения при государственной больнице в Нюкёпинге на острове Фальстер, где содержались особо опасные сумасшедшие. В этом заведении находилось шестьдесят человек, и оно было так же защищено, как и Херстедвестер: охрана, башни, двойной забор высотой семь метров, с колючей проволокой. И тем не менее оттуда регулярно убегали по одному или по два человека, но это никогда не планировалось заранее, как в интернате Химмельбьергхус, все происходило само по себе, им удавалось продержаться на свободе самое большее два дня. Во время второго побега после моего приезда туда было совершено несколько изнасилований, и тогда жители тех мест устроили демонстрацию перед воротами; они пришли с дробовиками и мотыгами, мы спрятались в траве и наблюдали за ними, они принесли с собой плакаты, на одном из них было написано, что необходимо снова ввести смертную казнь. С нами проводили занятия в мастерской, пытаясь обучить некоторым специальностям для работы в тяжелой промышленности, особенно с металлами, никто не относился к этому всерьез, даже учителя, никто не надеялся на то, что кто-нибудь из находящихся здесь сможет в будущем нормально существовать. Более половины находились на принудительном психиатрическом лечении, многих регулярно контролировали Совет по делам детей и молодежи и полиция нравов.
Нельзя быть лучше, чем твое окружение, во всяком случае на протяжении длительного времени. Когда ты находишься с людьми, которые сами относятся к себе как к животному, то ты сам становишься животным. Или еще хуже, поскольку животные не способны ненавидеть себя.
Мы резали стальные пластины, это были заготовки размером полтора на полтора метра и толщиной двадцать пять миллиметров, мы резали их большим наждачным кругом с помощью отрезной машины, поставить защитный кожух было нельзя, во все стороны летели искры. Однажды я снял перчатки и, засучив рукава комбинезона, начал резать голыми руками, металлические опилки прожгли большую полосу на моей руке до самого локтя, горелое мясо пахло. Сначала я ничего не почувствовал, я сам себя не узнавал, какой-то другой человек во мне взял верх,– чтобы почувствовать бесчувственность, которая охватила меня.
В тот вечер я не пошел в телевизионную комнату, я сел в туалете и написал письмо своему опекуну о том, что мне надо увидеть ее, и попросил ее приехать, как только это будет ей удобно.
Она приехала через неделю. В Сандбьерггорде не было сотрудников-женщин: когда она шла по двору, все высовывались из окон, расстегивали брюки и что-то кричали ей вслед.
Мы встретились в комнате для посещений, она отослала охранника.
– Я хочу, чтобы меня усыновили, – сказал я. Она молчала.
– Тебе четырнадцать лет,– наконец сказала она.
Если детей-сирот не усыновят, пока они находятся в младенческом возрасте, потому что они слишком уродливы, или кажется, что у ник повреждение головного мозга, или по другим причинам, то потом с ними не говорят об усыновлении. А сам ребенок об этом никогда не заговаривает.
На самом деле каждый из нас боялся попасть в семью. Мы знали, что не годимся для этого.
И все-таки я уже встретил Августа и Катарину. Я бы никогда не смог объяснить это Йоханне Буль. Но если ты хотя бы однажды почувствовал, что кто-то тебя любит, ты уже больше не пропадешь.
– Я очень хочу,– настаивал я.– Как это можно сделать?
– Это делается через «Материнскую помощь»,– ответила она,– у них есть отделение, занимающееся усыновлением в Копенгагене. После представления комиссии совместно с Управлением по делам детей и молодежи и самой «Материнской помощью» проводится обследование ребенка, изучение всего, что касается биологических родителей и приемных. В таком случае, как у тебя, то есть когда могут возникнуть сомнения в психическом здоровье ребенка, тебе надо пройти обследование врача-специалиста, а также получить заключение из Генетико-биологического института, чтобы проверить, имеется ли у тебя предрасположенность к передающимся по наследству болезням, все это изложено в инструкции номер двести шестьдесят два от тысяча девятьсот шестидесятого года. Не говоря уже о том, что трудно найти кого-нибудь, кто бы захотел тебя взять. «Материнская помощь» раз в неделю проводит конференции, в которых принимают участие психиатр, психолог, педиатр, юрист и социальный работник. К тому же они захотят получить заключения из тех учреждений, в которые ты был помещен. Особое значение будет иметь характеристика из последнего места – частной школы Биля. Так что, может быть, стоит забыть об этой идее.
Из Сандбьерггорда позвонить было нельзя, некоторые из заключенных попали сюда за участие в изнасиловании и истязаниях маленьких девочек. После того как их посадили, они продолжали звонить домой девочкам, и тогда все телефоны были отключены, теперь можно было звонить только из кабины, которую специально для этого открывали, и при этом охранник прослушивал разговор.
Я позвонил в школу Биля, трубку взяла секретарша. Когда я представился, она замерла.
Я извинился, что звоню, но в моей комнате остались кое-какие вещи, которые я не забрал с собой,– они мне очень нужны. Она сказала, что мне их вышлют. Да, сказал я, но мне бы еще хотелось кое-что рассказать о случившемся, – нельзя ли прислать кого-нибудь из ответственных преподавателей?
Приехал Фредхой. Он поставил свой «лендровер» во дворе – никто ему вслед не кричал.
В комнате для посещений он был очень немногословен – я для него уже перестал существовать.
Пока я сидел в изоляции, мне выдали мою собственную одежду: две пары брюк, две фланелевые рубашки, белье, носки, один свитер и плащ. То, что привез Фредхой, было личным имуществом, лежавшим в моем шкафу: тапочки, спортивные тапочки, спортивная форма, портфель и пенал. Я не нашел среди вещей нескольких комиксов и мячика для игры в настольный теннис «Стига», но ничего об этом не сказал; должно быть, все это, включая и содержимое пенала, в котором теперь ничего не было, украли на следующий день после того, как меня увезли. Я ничего не сказал и о том, что портфель был вспорот. Кто бы там это ни сделал, они попытались починить его, хотя и очень неуклюже, так что я ничего не сказал.
Кроме этого, Фредхой привез мне три книги, это были единственные книги, которые ученик сам должен был покупать, и поэтому они были его собственностью; мне их в свое время оплатило социальное управление, которое приобрело их в букинисте, это были «Биология для общеобразовательных школ», «Маленькая флора» и «Песенник для высших народных школ».
Так много раз, что даже и не припомнить сколько, Фредхой вызывал меня к доске. Или же я сидел на его уроке, слушая, как он читает о великих преступниках. Я был на том уроке, когда Анне-Дорте Фельдслев нашла Акселя в ящике для карт. И все же сейчас он едва удостоил меня взглядом.
Это не было равнодушием. Это была неприязнь.
– Я хочу, чтобы меня усыновили,– сказал я.– Я не могу оставаться здесь, я сойду с ума. Не мог бы я получить заключение школы о том, что могу жить в семье?
Он открыл дверь, вошел охранник, который расписался за меня на бланке в получении одежды и книг,– под опекой нельзя было расписываться самому, если тебе еще не исполнилось шестнадцати лет. Только когда он вышел и закрыл за собой дверь, Фредхой ответил мне.
– Никто не думает, что у тебя плохой характер,– сказал он.– Никто не желает иного, как только увидеть, что ты выправляешься. В школе это обсуждали. Существует единое мнение, которое разделяет и твой опекун, и Совет по делам детей и молодежи, и полиция, что лучше этого места для тебя нет.
Это было так замечательно сказано. Как будто он сам не имеет к этому никакого отношения, ему просто поручили сообщить мне это решение.
– Лично я тебя хорошо понимаю,– заметил он,– но после того, что случилось, думаю, вряд ли нам удастся уговорить какого-нибудь человека в школе дать тебе рекомендацию, чтобы ты мог уехать отсюда.
Я подождал наступления ночи, днем нигде нельзя было остаться одному. Спали мы в трехместных комнатах; когда мои соседи заснули, я пошел в туалет.
Туалеты были такие же, как и в школе «Сухая корка», здесь была батарея, и всю ночь горел свет. Дверь запереть было нельзя, но повсюду была тишина.
Я разрезал корешок песенника, в мастерской я взял новое лезвие для ножа «стэнли», даже с его помощью дело шло медленно, видно было, что том был сделан, чтобы прослужить десять, а то и все двадцать лет, на первой странице прежние владельцы написали свои имена и даты – первой был I960 год. Внутри, у сшитых листов с псалмами, были спрятаны бумаги, которые я давным-давно достал из запертого ящика Биля, они по-прежнему были там – в целости и сохранности.