Текст книги "Условно пригодные"
Автор книги: Питер Хёг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
8
После упражнений на снарядах самым полезным для укрепления мускулатуры считалась легкая атлетика, особенно дисциплины, в которых надо было что-нибудь бросать, однако зимой это делать было сложно, так как тренировки должны были проходить на открытом воздухе.
На улице можно было тренироваться только в беге. Приучив всеми любимую сборную по гандболу бегать зимой по замерзшим болотам и прудам, Кластерсен добился прекрасных результатов. Один из его принципов состоял в том, что если тренируешься в беге, то нет такой погоды, когда нельзя было бы находиться на улице.
Таким образом, тренировки в беге проходили в любое время года, однако особое пристрастие он имел к снегопадам – тут уж можно было быть уверенным, что хотя бы за первые полчаса человек сделает полный круг по парку.
Сам он бежал впереди всех. Это означало, что если ты не был в числе тех, кто хорошо бегает, или если ты специально отставал, то можно было неожиданно оказаться в одиночестве.
Она стояла у дерева, спиной ко мне. Я увидел ее черное пальто, позади нее была стена падающего снега, она отошла от дерева, шагнула сквозь стену и исчезла.
Я свернул с тропинки и спустился к озеру. Тут было одно место, где вода всегда подолгу не замерзала, там стояла цапля, плавали лебеди, и, казалось, они не чувствуют холода. Птицы беспокойно двигались, как будто кто-то только что прошел мимо них.
Мне показалось, что я упустил ее, а может быть, это вовсе и не она была. Снег продолжал создавать замкнутые пространства – нескончаемую вереницу белых комнат. Я стал взбираться вверх по холму, туда, где стояли статуи в холодных снежных одеяниях на зеленых бронзовых телах. Одна из них сдвинулась с места и пошла. Я пошел следом. Мы спустились туда, где летом цвели розы, осенью их срезали, а место это покрыли еловыми ветками. Она тогда работала здесь вместе с другими, я видел ее вскоре после того, как написал то письмо. Теперь все здесь было покрыто снегом – лишь стояли четыре вала, словно вокруг длинной белой могилы.
Она побежала, но долго бежать не смогла. Снег был глубоким, а на ней были только легкие туфельки. Она как бы опустилась и присела. Я подошел сзади. Она повернулась ко мне в профиль.
– Уходи,– сказала она,– уходи!
Должно быть, она кричала, но снег поглощал звуки. Мне была видна половина ее лица. На нем была написана ненависть.
Я не двигался с места – терять мне было нечего. У меня не было ничего, чтобы прикрыть ее,– я выбежал в одном свитере. Я ничего не понимал.
Она встала и пошла, я последовал за ней. Мы спустились к озеру, снег и вода слились в одно целое, нельзя было различить, где верх, а где низ, была лишь серая волна между небом и землей. Мы были заперты здесь – это было словно тюремная камера или белая больничная палата. И все же мы были свободны, нас никто не мог увидеть.
Она не повернула головы, мне пришлось наклониться к ней, чтобы разобрать, что она говорит.
– Ну и уезжай,– крикнула она,– к чертовой матери.
– Меня переводят,– сказал я,– это наказание, его утвердил судья, тут ничего не поделаешь.
Она повернулась ко мне, кожа была белой, прозрачной. Она смотрела на меня, словно что-то искала. Потом она дотронулась до моей руки.
– Так это они тебя переводят?
Она продолжала пристально смотреть на меня, это было почти невозможно вынести.
– Я ждала тебя,– сказала она.– У меня ведь есть расписание, я знала, что ты придешь.
Мы шли рядом. Теперь у нас не оставалось больше никакого выбора. И все же это не имело никакого значения. Она чуть не падала, я взял ее под руку. Мы были в глухом лесу, я защитил ее, я закутал ее в несколько одеял. Темнело, мы шли прямо во тьму, к гибели, но это не имело никакого значения.
Всю жизнь тебе кажется, что ты находишься где-то вне или на границе, и ты стремишься внутрь изо всех сил, но похоже, что это все равно впустую. И тут двери неожиданно распахиваются – и тебя возносят к свету.
Она смотрела на меня, на ресницах у нее был снег и маленькие льдинки, это были слезы – она плакала. И плакала она не от ненависти и не потому, что я ее ударил. Я раньше не знал, что так бывает.
– Я думала, ты хочешь уехать,– сказала она.
Я хотел спросить, можно ли ее поцеловать, но не мог говорить, я пытался, но у меня не получалось. И все же, наверное, я сказал это, потому что это случилось. Губы ее потрескались от холода.
В этом поцелуе было все. Все то, о чем мы мечтали, но так и не успели, и все то, чего теперь никогда не будет, потому что я должен уехать и все пропало, в нем было все.
Время остановилось. Я знал, что буду помнить об этом вечно и что они не могут отнять это у меня никогда в жизни, что бы ни случилось, и в это мгновение исчез весь страх.
Навстречу нам из темноты выступил дом – так нам показалось, хотя это мы двигались ему навстречу. Это был один из складов, он был заперт, но всего лишь на висячий замок на петлях, если отвинтить гайку, то петля упадет.
В воспоминаниях Биля рассказывалось о школьных складах. Когда школа выросла до значительных размеров и к ней добавились старшие классы, появилась необходимость вынести те школьные пособия, которые хотя и представляли собой ценность, но больше не использовались, за пределы главного здания – надеялись, что со временем они послужат основой для создания музея обучения в духе традиций Грундтвига.
Света тут не было. На полу стояли ящики и садовые инструменты, вдоль стен – шкафы со стеклянными дверцами. На улице начинало темнеть, и все же за стеклом шкафа я увидел магдебургские полушария, стеклянные реторты и генератор Ван де Граафа. Кроме этого, множество чучел птиц, даже чучело мангуста, вокруг которого обвилась кобра.
Змея была больше мангуста, она уже основательно обхватила его и начала душить. Одновременно она раскрыла пасть, так что были видны ее ядовитые зубы. Животные застыли в момент перед самым укусом.
Я знал, что мангуст победит. Я не просто хотел этого, я это наверняка знал. Ему было что терять – жизнь его была поставлена на карту, а может быть, и жизнь кого-то другого, кого он должен был защищать от змеи,– и он был меньше и стоял спиной к стене. Он был маленьким, юрким хищником, а змея была большой, холодной и невозмутимой. И все же я знал, что у нее нет никаких шансов.
Мы сели на ящики.
– Что нам делать? – спросила она.
Мгновение назад невозможно было представить, что есть выход,– теперь все изменилось. Я объясню ей, что нам надо убежать из школы, это наверняка можно устроить. В интернате Химмельбьергхус кое-кому после побега удавалось продержаться на свободе недели две или даже больше, а у нас ведь все иначе: вместе с ней мы сможем продержаться до конца дней своих.
Вот это я и хотел ей сказать. Вместо этого я сказал нечто другое.
– Август,– сказал я.
Ни за что на свете нельзя бросить ребенка, не погубив себя, ни за что на свете,– это закон, против которого мы бессильны.
Она знала еще до того, как я сказал это, она знала. Никогда мы не были просто вдвоем, никогда не были просто мы с Катариной. Нас всегда было трое, еще до того, как он появился, а я впервые увидел его.
Я рассказал о технических коридорах, о его личном деле. Говорил я не очень много, да это и не нужно было. Она сидела на ящике наклонившись вперед и слушала меня, и те паузы, которые я делал, понимая все, даже то, что я не мог сказать.
Мы сидели там, и я знал, что именно так чувствуешь себя, когда живешь настоящей жизнью. Сидишь рядом с другим человеком, и тебя понимают, все понимают, и ничего не оценивают, и не могут без тебя обойтись.
Потом мы сидели, не говоря ни слова. Я пытался найти решение, пытался придумать, как нам взять Августа с собой, чтобы всем быть вместе. Я видел перед собой двери с замками, разделявшие нас и его: замок входной двери, и на дверях в коридор, и в его палате, и замки в дверцах шкафа, где они держали его верхнюю одежду и ботинки. А затем, когда мы уже доберемся до него,– замки между нами и свободой, замки на той машине, что нам понадобится, и замки, запирающие деньги, которые нам будут нужны. А за ними – все замки мира, бесконечное множество, ни один человек не сможет открыть такое количество, это будет целый ряд непреодолимых преград, которому никогда не будет конца, сколько бы ты ни боролся и как бы ты ни старался.
Стало ясно, что мы пропали, и тут пришло отчаяние.
Однако оно касалось только Августа, а не Катарины и ни в коем случае не меня. Мне было дано все, и никто никогда не сможет отнять это у меня. Нельзя отчаиваться из-за человека, которому все было дано.
Я был уверен, что Катарина подумала о том же, что и я. Что мы в это мгновение думаем об одном и том же, и нам не надо ничего говорить – в этом я не сомневался.
Тут она встала и подошла к окну, и уже по одной ее походке я понял, что ошибался.
– Если бы в школе не было часов,– сказала она,– что бы тогда было известно о времени?
Голос ее изменился – она находилась в другом мире, она была другим человеком. Глубоко внутри нее, одновременно с ней, но все-таки отдельно от нее, жил другой человек, который теперь взял в ней верх.
Это было как с Августом, но все же иначе. Август был то одним, то другим человеком, между ними не было связи, тот Август, который стоял у стены и тянулся к твоим пальцам, не владел собой.
С Катариной все было иначе. Два человека в ней были связаны, они находились в ней одновременно, но одного из них, того, который сейчас взял в ней верх, я никогда не смогу понять.
Я бы мог сидеть с ней рядом до скончания века. Так было и так будет всю мою оставшуюся жизнь. Если бы ребенок, Август, тоже был с нами, я бы мог вечно сидеть там с женщиной.
Я никогда не хотел ничего другого, и потом мне тоже никогда не хотелось другого. Только чтобы мне дали жить и спокойно сидеть рядом с женщиной и ребенком – этого было бы достаточно.
Теперь я понял, что для Катарины все было по-другому. И что она, а может быть, и каждый человек – словно анфилада белых комнат. Через некоторые из них можно пройти вместе, но их бесконечно много, и ни с одним человеком на свете нельзя пройти через них до конца.
Я бы никогда не смог увести ее с собой. Даже если бы мы могли взять с собой Августа. Другая часть ее, кто-то другой внутри нее,– хотел большего. Он хотел узнать ответ.
Она задавала вопросы в лаборатории о том, что такое время, о том, по какому плану устроено все в школе, и на этот вопрос еще не прозвучал ответ.
Это нелегко понять. Что человеку может быть так важно задать вопрос и получить ответ, что это оказывается важнее всего на свете. Может быть, даже важнее любви.
Понять это невозможно. Приходится смириться с этим и сказать: «Так уж оно устроено. Им обязательно надо знать. И во что бы то ни стало».
Она снова задала вопрос:
– Что было бы известно о времени, если бы не было часов?
Наверное, его все равно бы чувствовали, сказал я, а теперь нам пора идти, уже почти совсем темно, за окном я увидел Кластерсена, он, должно быть, обнаружил, что меня нигде нет, и решил пробежать еще один крут.
Я подумал о ее дыхании в телефонной трубке и вообще о дыхании.
– Человек дышит,– сказал я,– и сердце бьется, это как часы. Солнце и луна всходят и заходят.
– Есть ритм,– сказала она,– есть какой-то порядок, отсутствие беспорядка. Но нет абсолютной регулярности.
На это мне нечего было ответить. Кластерсен исчез в темноте.
– Расскажи снова про те бумаги,– сказала она.– Про начальника отдела образования.
Она встала вплотную ко мне, я медленно все повторил. Я более не мог смотреть ей в глаза. Она взяла меня за руку.
– Я принесла тебе часы,– сказала она. Она надела их мне на руку. Где она взяла их?
– Теперь послушай,– сказала она. И тут она мне кое-что объяснила.
9
В начале января тысяча девятьсот девяносто третьего года я разъезжал на велосипеде по Копенгагену в поисках определенных часов.
К тому времени я уже работал над этой книгой больше года, при этом постоянно откладывая одну задачу – опять, по прошествии двадцати лет, оказаться в школе.
Было холодно и очень темно, дело было днем, но было сумрачно, словно ночью.
Сначала я отправился куда глаза глядят, первой стала школа на улице Эстер Фаримасгаде,– возможно, потому, что с горки в парке, окружавшем школу Биля, в любую погоду был виден шпиль находящейся с ней по соседству церкви.
Канцелярия школы находилась на высоком первом этаже. Я долго стоял перед секретарями, собираясь с силами.
– Нельзя ли мне посмотреть ваши часы со звонком? – спросит я.– Я пишу книгу.
Часы в корпусе из плексигласа, с красными электронными цифрами, висели очень высоко; мне сказали, что они были установлены еще до того, как секретари пришли работать в эту школу, никто не помнит, когда именно, ходят они безупречно, изредка приходит человек, который проверяет их.
Пока я разговаривал с ними, мимо прошел один учитель, который пять лет назад работал в школе Фредерикссундсвай, по его мнению, там сохранились старинные часы.
И я поехал туда. У них была такая же коробка из плексигласа с цифрами. Но они дали мне номер телефона инженера, который выполнял различные поручения в школе.
Мне удалось связаться с ним несколько дней спустя, он работал в Градостроительном управлении и отвечал за измерение времени в большинстве школ Копенгагенского муниципалитета. Он рассказал мне, что в течение последних двадцати лет частной компании, акционерному обществу «Датский контроль времени», поручали заменять старые часы на современные, кварцевые. Которые работают очень точно и почти не требуют наладки. Которые по большому счету ходят сами по себе. Без всякого вмешательства человека.
Однако он знал, где по-прежнему находятся два старинных часовых механизма. В школе Хели Коре и в школе на улице Принцессы Шарлотты до сих пор работают старые часы со звонком. Те, которые использовались в 60-х и в 70-х. Только время их состарило.
Я поехал в школу Хели Коре – и оказался очень близок к тому, что искал. Часы висели в канцелярии. Корпус у них был тот, что надо, однако торчало слишком много проводов. Мне объяснили, что несколько лет назад механизм заменили на электронный.
В школе на улице Принцессы Шарлотты я их нашел.
Заместитель директора провел меня к ним. Я чувствовал себя очень маленьким, мне казалось, что он на целое поколение старше меня. Потом я понял, что мы с ним примерно одного возраста.
Часы висели высоко на стене. Он придерживал стремянку, на которой я стоял.
Это были именно те часы, которые были мне нужны. Часы, которые я когда-то видел и которые когда-то трогал, один раз, короткое мгновение, однажды утром двадцать два года назад. Заводимые вручную часы с маятником «Бюрк».
Я открыл стекло и заглянул внутрь механизма. Мне хотелось кое-что записать, но оказалось, что в этом не было нужды. Все было именно так, как я запомнил.
Заместитель директора, инженер, секретарши в канцелярии, учитель, который когда-то работал в школе Фредерикссундсвай,– все они забыли обо мне вскоре после нашей встречи. Но пока они разговаривали со мной, они были уверены, что говорят со взрослым человеком.
Это было не так. Они разговаривали с ребенком.
Оказавшись перед ними, я словно лишился кожи, мне нечем было прикрыться. Я чувствовал каждое изменение тона и направление их взгляда, я ощущал их торопливость, вежливость, рассеянность и непонимание. Они забыли обо мне через пять минут после того, как я ушел,– я запомнил их на всю жизнь.
Переступив порог школы, я сразу же превратился в того ребенка, которым был двадцать два года назад, и именно в этом обличии я и встречался со взрослыми.
Они были защищены. Время обернуло вокруг них оболочку. Они шутили и торопились, а наша встреча не оставила в их памяти никакого следа.
Так было тогда, когда я учился в школе Билл, так обстоит дело и сейчас, так будет всегда. Вокруг взрослых обернулось время, со своей торопливостью, своим отвращением, своими амбициями, своей горечью и своими далеко идущими целями. Они уже больше нас не видят, а то, что они увидят, они через пять минут забывают.
А у нас, у нас нет кожи. И мы помним их до скончания века.
Так было в школе. Мы помнили каждое выражение лица, каждую насмешку и каждую похвалу, каждое небрежное замечание, каждое выражение силы и слабости. Для них мы были буднями, для нас они существовали вне времени и казались подавляюще всевластными космическими существами.
Вот о чем я подумал: когда чувствуешь боль и начинаешь думать, что возникающее здесь, в лаборатории, никому не нужно, то на это можно возразить, что ведь это, наверное, единственная возможность рассказать о том, как ты тогда чувствовал мир.
Взрослость, аккуратность и точность, их вокруг достаточно. На самом деле они занимают все пространство вокруг нас. Но чувствовать без кожи – это возможно, наверное, только в тех условиях, которые существуют в лаборатории.
10
Я не решился открыть дверь в изолятор, где лежал Август,– я не мог рисковать. Вместо этого я подошел к двери и позвал его, это было незадолго до того, как ему должны были давать лекарство. Мы легли на пол и поговорили через щель под дверью. То есть я его не видел, а только едва слышал. Я сказал самое важное: я собираюсь сообщить им о том, что он уже давно не ел.
– Меня отправят в Сандбьерггорд,– сказал он,– там клиника, и тогда – конец.
– Нет,– ответил я.– Они положат тебя в санчасть, по желтым или красным бумагам,– все рассчитано.
Санчасть находилась на шестом этаже, наискосок от зала для пения, рядом с кабинетом городского врача. Она была больше, чем изолятор, и в ней были две кровати, а не просто койка для осмотра, и шкаф, в котором под замком хранились разные инструменты.
Изолятор был для тех, кому немного нездоровилось, или же для тех, кого надо было какое-то время подержать в одиночестве. Санчасть была для настоящих несчастных случаев.
После второго несчастного случая с Акселем Фредхоем его принесли именно сюда, вызвав «скорую помощь». Сюда же принесли и Вернера Петерсена, который был учителем физкультуры до Кластерсена. Он всегда был очень строгим и одновременно нервным: он никак не мог смириться с тем, что кто-нибудь может выйти из помещения раньше его самого, поэтому на уроках физкультуры было строжайше запрещено покидать зал. Следовать этому запрету было нелегко, потому что зимой зал не отапливался и вполне могло появиться желание сходить в туалет, поэтому однажды Коре Фрюман помочился в стоявшую в раздевалке корзину для бумаг. Он сделал это от отчаяния и из самых лучших побуждений, чтобы не ходить в туалет,– уж очень он боялся Вернера Петерсена. Корзина для бумаг была из тростника и пропускала жидкость, все вытекло на пол, и тогда Вернер Петерсен стал его наказывать. Все заметили, что вел он себя не так, как обычно в таких случаях: он совершенно взбесился и орал как сумасшедший. Кто-то привел других учителей, они с ним справились и заперли его в санчасти. Никто не вспоминал об этом случае, вся школа так и не узнала бы ничего о нем, если бы не оказалось, что Коре Фрюман получил травму и от школы потребовали объяснений. Говорили, что у Вернера Петерсена случился нервный срыв – в семье у него уже давно что-то было не в порядке. Он так и не вернулся назад в школу, вместо него приняли на работу Кластерсена.
С тех пор стало ясно, когда они пользуются санчастью. Поскольку она находилась недалеко от учительской и канцелярии и туда можно было попасть прямо с южной лестницы, она очень подходила для тех случаев, о которых не следовало распространяться.
В школе Биля я раньше никогда не сталкивался с тем, чтобы кто-нибудь отказывался от еды. Но в воспитательном доме и особенно в интернате Химмельбьергхус это было обычным делом, там администрация знала, что ничего страшного нет, если только обнаружить это вовремя. Однако об этом предпочитали не говорить, голодающего укладывали в постель, вызывали врача и выписывали обоснование для госпитализации: на желтой бумаге, если существовала опасность только для него самого, и на красной, если он также представлял собой опасность для окружающих. Такой порядок был установлен, это я и объяснил Катарине, когда мы сидели на складе.
Не было ни времени, ни возможности рассказывать все это Августу, я надеялся, что в этой школе все будет так же, в этом состоял наш план. Однако я ни в чем не мог быть уверен. Но и у меня, и у Августа все равно оставались в запасе всего лишь несколько дней. То есть мы находились в той ситуации, когда не существовало ничего, что стоило бы особенно обсуждать.
– Я не могу оставаться один по ночам,– сказал он.
Я попытался успокоить его тем, что они посадят какого-нибудь дежурного к нему.
– Это будет Флаккедам,– сказал он.
Было ясно, что он имеет в виду. Что это еще хуже, чем быть одному.
– Попробуй не съедать таблетки,– сказал я.
Я хотел объяснить ему, что он может просто проглотить таблетки, так чтобы во рту ничего не было, когда Флаккедам будет проверять, но не запивать их водой. Когда Флаккедам уйдет, он может засунуть палец в рот, и тогда он их отрыгнет.
Мне не удалось ему это объяснить, он начал издавать какие-то звуки, словно животное, потом все затихло.
– Это заговор,– сказал он,– ты с ними заодно.
Мне было слышно, как он с трудом отходит от двери. Я прижался губами к самому полу.
– Одна ночь,– сказал я,– самое большее две. Он отошел еще дальше.
– Мы никуда не уедем без тебя,– сказал я.
В тот же вечер я донес о нем Флаккедаму. Я рассказал все как есть: он не ел две недели, за ужином он только делал вид, я решил это рассказать, чтобы защитить товарища, чтобы можно было что-то предпринять.
Флаккедам сразу же вызвал Биля, я видел, как они зашли в изолятор, потом они сразу же перенесли Августа в главное здание, можно было проследить, как они поднимаются по лестнице, похоже, что Август не сопротивлялся. Вскоре после этого в южный двор въехала машина, ее было слышно, но не видно, это была явно не «скорая помощь», я решил, что это городской врач.
В ту ночь я не спал.