Текст книги "Бабур (Звездные ночи)"
Автор книги: Пиримкул Кадыров
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)
– Хуррам! Хуррамджан, где ты?! Где ты, мальчик мой? Встань! Отзовись! Отзовись!
Наконец Бабуру – он и сам рыдал – удалось высвободить тело мальчика из рук его матери и снова уложить на расстеленный чекмень. Касымбек, чтобы закрыть ребенку глаза, осторожно погладил пальцами по его бровям, но детские глаза так и остались полуоткрытыми. Только теперь поверила Ханзода-бегим в смерть сына: в исступлении стала бить себя кулаками но вискам, кричать громко и страшно:
– Боже! Это я не уберегла тебя, мой мальчик! Лучше бы умереть мне, мне!!! Будь я проклята! Зачем, зачем я привезла тебя сюда?!
Бабур взял судорожно сжатые в кулак руки сестры в свои и с силой повернул ее лицо к себе.
– Если кого и надо проклинать, так проклинайте меня! – с горечью воскликнул он. – Это я снова навлек на вас беду! Лучше бы смерть взяла меня, я, я, виноватый во всем! Это из-за меня очутился невинный ребенок меж двух мечей! Это я вовлек вас всех в побоище!
Касымбек с сочувствием обнял Бабура за плечи. Он казнил себя за то, что напрасно в прошлом году удержал Бабура от принятия решительных мер, когда в Кундузе узнал о назревавшем заговоре беков-моголов. Сегодняшний мятеж – это старый нарыв прорвался.
– Все мы виноваты, повелитель, – сказал наконец Касымбек, – Мир такой: предатели губят честных и невинных.
Ханзода-бегим снова с криком бросилась на тело ребенка:
– Я по горло сыта этим вашим миром! Хватит! Похороните меня вместе с сыном!.. Уйду в другой мир!
Вместе с Хуррамом уйду!
Положив тело Хуррама на носилки, сделанные из стволов арчи, несли его весь день на плечах, меняясь местами. А под вечер похоронили на одном из зеленых холмов на виду у гряды величественных гор Памирских; на маленькой могилке затрепетал белый флажок – знак того, что покоится здесь невинная душа.
Ханзоду-бегим, еле живую, едва довезли до Кундуза, там подлечили, потом перевезли в Кабул.
Кабул1
Под вечер с озера взлетела стая длинноклювых уток.
Мирза Хумаюн, дожидаясь этого мига, немало времени просидел в густых зарослях на берегу. Вскинул лук, спустил с тетивы стрелу, за ней тотчас вторую.
Из поднявшейся стаи одна утка замедлила лёт, начала резко снижаться, а потом, бессильно опустив крылья, упала в воду у противоположного берега.
Там качался на легкой волне восьмивесельный челн повелителя, покрытый пышным балдахином. Пока Хумаюн, обогнув озеро на коне, вместе с наставником и нукерами добрался до берега, приближенные шаха сели в лодку, подобрали утку из воды и вышли на сушу навстречу наследнику.
Хумаюн увидел, что сам отец держит убитую утку и осматривает ее. Сын быстро соскочил с седла и в требуемом обычаем отдалении склонился в поклоне.
Бабур резким движением выдернул стрелу, застряв шую в груди птицы. Посмотрел на сына, спросил:
– Твоя стрела?
Хумаюн заметил, что отец опять в состоянии легкого опьянения. В последнее время Бабур пил много, вот и сегодня на челне под балдахином он и сотрапезники-беки распивали майноб. Хумаюн припомнил, что озеро и земли вокруг объявлены местом отдохновения шаха. Виновато мигая, ответил:
– Простите, повелитель, я тут стрелял… не ко времени.
– Но выстрелил метко. – Бабур улыбнулся. – Возьми птицу. Молодец!
Хумаюн, приложив левую руку к груди, подошел поближе к отцу, правой взял утку и тут же передал ее одному из слуг.
Большеглазый, смуглый и худощавый джигит из свиты Бабура – его звали Хиндубек – обнажил в улыбке плотный ряд белых зубов:
– Наследник в меткости глаза и твердости руки пошел в отца-падишаха!
Ходжа Калонбек тут же и поддержал, немного невнятно (майноб сказывался): мол, перед нами сын, достойный прославленного родителя своего.
Бабур удовлетворенно посмотрел на Касымбека, который в обычной позе внимания и, как обычно, молча стоял в сторонке. Касымбек, которому было уже за шестьдесят, сам отказался от должности первого визиря и теперь был наставником Хумаюна. «Как некогда моим, чего уж тут скрывать… трудно мне было бы без этого верного человека», – подумал Бабур.
– Досточтимый атка[182]182
Атка – наставник.
[Закрыть] за обучение Хумаюна меткой стрельбе заслуживает особой похвалы, – сказал Бабур. – Но властителю подобает не только метко стрелять. Каков же мой наследник в искусстве верховой езды?
Касымбек поощрил Хумаюна взглядом, и мальчик тут же, засверкав глазами, попросил разрешения делом ответить на вопрос.
– Ну что ж, давай отвечай!
Тринадцатилетний Хумаюн ростом почти догнал отца. И лицом, и манерой держаться он напоминал Бабура-отрока.
По знаку Касымбека двое нукеров с двумя оседланными лошадьми стали на одной прямой, на расстоянии шагов в пятьдесят друг от друга. Хумаюн ловко вскочил на своего густогривого, с белой отметиной во лбу, отъехал назад, потом пустил его во весь опор по воображаемой прямой линии; поравнялся с первым на этой линии конем, неуловимо быстро бросил свои поводья, высвободил ноги из стремян, на лету оперся о луку чужого седла – и одним махом перескочил на него. Тут же схватив поводья, крикнул: «Ни с места!» – нукеру, что держал коня следующего; помчался вперед и столь же ловко перемахнул в третье седло!
Подвыпившие удалые беки чуть не хором закричали:
– Хвала! Хвала!
– Неслыханно! Невиданно!
– Совсем как отец!
Бабуру вспомнились упражнения в пору лихого своего мальчишества, такие же перепрыгивания из седла в седло в загородном саду под Андижаном, – один раз он, помнится, промахнулся и сильно ушиб себе ногу.
– Да сохранит Хумаюна всевышний от дурного глаза. Он, кажется, превзошел меня в ловкости конной езды!
– Мирза Хумаюн в любом деле берет пример с вас, повелитель, – Касымбек говорил искренно.
Искренно заметил и Бабур:
– Вряд ли смогу я быть ему примером во всем!
Подошедший Хумаюн удивленно посмотрел на заметно потускневшее лицо отца:
– Почему же, повелитель! Мой атка рассказал мне про все ваши сражения – и победоносные, и те, в которых судьба не дала вам удачи. Наверное, ни Рустам, ни Сухраб, ни Алпамыш[183]183
Сухраб – герой поэмы «Шахнаме», Алпамыш – герой одноименного эпоса.
[Закрыть] не бились так много с врагами, как вы!
– Важны не битвы, мой амирзода, а то, к чему они приводят, – сказал Бабур. Он имел в виду свои поражения и последствия их, и самое тяжелое последствие – окончательную потерю родного Мавераннахра.
Ну, а Хумаюну важней всего было другое: его отец столько раз в кровопролитных битвах сталкивался со смертью лицом к лицу и всякий раз выходил из этого поединка живым и невредимым, – разве это не богатырство, не геройство истинное? Хумаюн недавно услышал от Касымбека рассказ о том, как зимой, в жестокий мороз и опасную снежную бурю, когда никто не осмеливается взойти на высокий перевал между Гератом и Кабулом, перевал, на котором даже летом лежит глубокий снег, – Бабур со своими нукерами перешел через него, преодолел все, что немыслимо, казалось, преодолеть человеку, ежели он не поставил себе самоубийственной задачи быть погребенным под снежным обвалом. «Мы шли в снегу по грудь, – рассказывал наставник. – Кони не могли идти, валились на снег.
А люди но очереди выходили, раскидывали снег, про бивали тропинку. А когда и нукеры не могли двигаться от усталости и высокогорной болезни, вызываемой нехваткой воздуха, тогда выходил вперед наш повелитель. А морозы свирепели, и он не заметил, как отморозил лицо и уши. Но все-таки мы прошли, он провел нас всех через этот страшный зимний перевал».
Повествуя о бесконечных опасностях, пронесшихся над головой Бабура, Касымбек уверял Хумаюна, что его отец судьбою заговорен от смерти. Хумаюн рос под влиянием этого наивного убеждения. И сейчас с доверчивой детской простотой спросил у отца:
– Повелитель, это правда, что уже здесь, в Кабуле, когда была битва с заговорщиками, вас не узнал богатырь нукер по имени Дост и ударил вас саблей?
Бабур улыбнулся:
– Что было, то было… Явился я в Кабул после зимнего перехода с обмороженным лицом, видно, совсем не похож был на себя! А в Кабуле изменники встретили нас саблями. Обманули нукеров, среди них и Доста… Дост хорошо знал меня. Я ему успел крикнуть: «Дост, опомнись!» Да когда сабля взнесена, трудно удержаться, не ударить – сабля опустилась на мой шлем. Думаю, Дост узнал меня по голосу, и рука его дрогнула, и потому удар получился не такой сильный. От его удара никто не оставался в живых. А в тот раз поранил он мне голову.
– А сам?
– А сам, видно, испугался, бросил саблю, убежал, скрылся… Я его не преследовал.
И Хумаюн, и беки были в восторге от услышанного. Скромность украшает, но… нынешний первый визирь Бабура, сорокалетний, статный, красивый мужчина, бек Мухаммад Дулдай, чуть пошатываясь, решил восстановить истину:
– Все от бога, и случившееся – от бога! Всевышний сделал так, что нашего дорогого повелителя не берут ни сабля, ни мороз, ни стрела!
Хумаюн неприязненно отстранился от подобострастного, пьяно-красного лицом визиря. Он хотел сейчас разговаривать только с отцом. В последнее время мальчик вообще все сильнее тянулся к отцу. А Бабур постоянно был занят государственными делами, указами и приказами, в уединении – книгами и тетрадями, в свободное же время – пиршествами вместе с доверенными беками. На Хумаюна смотрел как на мальчика, который еще не годится в собеседники. Ему же, наоборот, до смерти хотелось беседовать с отцом. Круг товарищей по детским шалостям, скучноватых учителей, даже Касымбека включающий, все меньше его устраивал.
– В прошлом году, на берегу реки Синд, вы, отец, говорят, сражались с тигром…
– Откуда узнал?
– В личных ваших покоях я видел шкуру тигра.
Бабур кивнул на беков за спиной:
– Мы одолели тигра все вместе.
Хиндубек возразил улыбчиво – белые зубы сверкнули:
– Не будь среди нас повелителя, мы бы не посмели и приблизиться к тигру.
Хумаюн бросил на отца взгляд, полный восхищения…
А Бабур, разговаривая с сыном, мысленно был в Мавераннахре: поражение в борьбе с Шейбани и шейбанидами не забывалось, не уходило из памяти, жгло душу. «И Гиссар пришлось оставить!.. Вот что значит – сила. Нет ее – нет и удачи… Который уж раз отворачивается от меня судьба, слетает с плеча моего Хумо – птица счастья». Желая забыться, предать забвенью печаль и горести, что приумножались в его судьбе, он пил вино все чаще и больше, пьянел – но боль не исчезала. И взор его – человека, который пал духом, – обращался к сыну, его Хумаюну: оказывается, тот начал проникаться чутким интересом к жизни отца.
На мгновенье он увидел себя глазами подростка-сына. В самом деле, то, чем гордится сын, было, происходило, заносилось в книгу его действительного бытия. Беки из-за лести толковали его отвагу как нечто сверхъестественное, знак особого расположения к нему аллаха. Но аллах его и наказывал… а точней, все: и хорошее и плохое, и победы и поражения – зависело от людей – земных и обыкновенных, и он сам – земной, пусть и не во всем обыкновенный, что чувствовал своей неиспорченной детской душой Хумаюн.
Пожалуй, впервые осознал Бабур, что не только он, отец – опора сыну, но и наоборот: сын, его тринадцатилетний Хумаюн, – ему опора, ободрение. Жизнь казалась Бабуру кромешной черной ночью, а вот теперь, будто увидев эту ночь глазами сына, он начал различать в ней светлые точки, похожие на звезды.
Хумаюн, как бы оставаясь с отцом один на один, понизил голос и сказал чуть не шепотом:
– Все стихи из сборника, что подарили мне, я выучил наизусть. Если желаете проверить, спросите…
За спиной Бабура стояли беки – его приближенные, его люд и. Чего они сейчас больше всего хотели? Скорее вернуться на челн, продолжить пир.
Бабур обернулся к бекам, неожиданно строго сказал:
– Уважаемые, на сегодня, полагаю, мы достаточно и поплавали, и… повеселились. Теперь я намерен позаниматься с мирзой Хумаюном! Коня!
И Бабур сел в седло, и радостно вскочил на коня и Хумаюн. Отец и сын поехали рядом, направляясь в город. За ними – Касымбек и свита в некотором отдалении.
Глаза Бабура блестели сильнее обычного. А то вдруг почти смежались. Ах, майноб – коварное вино!
Преодолевая его воздействие, хмельно улыбаясь, Бабур обратился к сыну:
– Так… ну, амирзода, слушаю… слушаю…
Хумаюн, весь лучась от сознания, что едет стремя в стремя с отцом, торопливо прочитал рубаи:
Грешим мы бранью, за добро друг другу платим злом.
Себе и ближнему беду мы сами создаем.
Как много боли и обид в своих мы душах копим
И отмываем их потом слезами и вином.
Нет, не прост Хумаюн! Ну и рубаи выбрал! Хочет сказать, что понимает, почему увлекся отец вином, и что прощает ему сегодняшнее опьянение.
Бабур, смущенно посмеиваясь, сказал:
– Верно… только в нервом бейте ты нарушил размер стиха, слог один потерял… Да и недопонял ты всего смысла, издевки в этом рубаи.
– Как… недопонял?.. Издевки над кем? – удивился Хумаюн.
– Над тем… над теми, кто… ну, бывает, люди говорят друг другу много обидных слов, ищут-ищут слово, чтоб побольнее… обидеть близкого. А потом… надо же избавиться от страданий совести… ищут забвенья в вине. И опять, значит, обижают других, близких… Полезно, бывает, поиздеваться и над самим собой.
Хумаюн снова удивился.
– Полезно? Почему?
– В твои годы трудно это понять… Знаешь, меня до тридцати лет совсем не тянуло к вину… А как ты?
Тебя не тянет?
Хумаюн совсем смутился. Затем как-то сурово и грустно взглянул на припухшие веки отца, сказал:
– Я не люблю вино.
Он, Бабур, в тридцать лет тоже чувствовал отвращение к вину. Одобрительно кивнул головой и спросил:
– Ну, а что ты любишь?
– Что люблю? – Хумаюн задумался на короткое время: – Люблю ездить, видеть и узнавать. Больше всего люблю хорошие книги, которые про героев, готов их читать с утра до вечера…
«Похож на меня, – подумал Бабур. Оглядел сына, задержав взгляд на сыновьей руке, державшей рукоять плетки, – Смуглый мальчик… Возможно, оттого, что родился и вырос на юге». Но кисть руки была очень схожа с его собственной. Бабур взял руку сына за запястье:
– А ну, раскрой ладонь.
Хумаюн засунул плетку за пояс и раскрыл ладонь.
Бабур приблизил к ладони сына свою открытую, сравнил… Все короткие и длинные линии на обеих ладонях повторялись. Хумаюн счастливо рассмеялся, а Бабур глубоко вздохнул:
– Не дай тебе бог бед и горестей, испытанных мной!
– Я хочу перенять все, что сделали вы: я же – наследник.
Бабур обеспокоенно взглянул на сына:
– Но будь при этом поразборчивей. За мной числятся и такие дела, что ни перенимать, ни наследовать не стоит.
– А какие, повелитель?
– Горькие… жестокие… неправедные… Мало ли какие!..
Хумаюн задумался. Есть ли подтверждение этим отцовским словам в его стихах? Кажется, есть, нашел.
Куда ни пойду – рядом горе идет по дороге.
Направо, налево сверну – страданье навстречу опять.
Кто видел так мало покоя, так много тревоги?
Кто смог столько бед пережить, столько муки принять?
Душа Бабура всколыхнулась от обжигающей правды этих строк.
– Как хорошо ты читал, Хумаюн мой, – похвалил он сына. – Ты понял, что я сказал тебе раньше… Не хочу, не хочу, чтоб и на тебя пали все те напасти, что падали на мою голову.
– Я понял, отец… Я теперь буду говорить лишь о радостном в вашей жизни, которая меня притягивает к себе, хорошо?
И в цитадели отец и сын продолжали разговор. Они долго сидели в просторном и светлом помещении, окнами на горы Шахи Кабул. Хумаюн взял перо и неожиданно буквами Хатти Бабури написал такой отцовский бейт:
Бабуру вспомнились самаркандские невежды, фанатики, что забили камнями учителя, который рискнул обучать детей по его, Бабура, азбуке… Темные и жестокие силы, некогда погубившие Улугбека, змеи шипящие, они пустили в ход ядовитые свои жала, когда он, Бабур, взялся за восстановление обсерватории великого ученого. Бабура тоже обвинили в измене мусульманству, убедили в этом даже немалую часть войска, что способствовало его поражению в Кызылкумах.
Вынудили, вынудили отказаться от распространения им изобретенной удобной азбуки…
– Кто из учителей научил тебя этому? – Бабур разглядывал написанное сыном с восхищением.
– От каллиграфа Мирбадала научился…
Хумаюн написал бейт без ошибок, но, конечно, к этому алфавиту еще не привык, оттого и буквы вышли неровными, неодинаковыми по величине.
– Тебе нравится, сын?
– Очень! Знаков надстрочных и подстрочных мало: писать и читать легче.
– Что ж, упражняйся побольше, поусерднее, сынок. Когда будешь писать мне, пиши этими буквами, хорошо? И я тоже ими буду отвечать тебе. Так нам проще будет соблюдать тайны.
Хумаюн живо представил себя, как станет тайно переписываться с отцом, и душу мальчика пронзило гордое чувство собственной значимости, нужности для такого человека, богатыря-героя, каков его отец. И вместе с тем чувство это было нежным, детски трогательным и наивным – Хумаюну захотелось сделать отцу что-то еще более приятное…
– Повелитель, а угодно ли вам будет, если я что-то сыграю на рубабе[185]185
Рубаб – щипковый струнный инструмент.
[Закрыть]?
– О, с удовольствием послушаю.
Им принесли афганский рубаб, инкрустированный перламутром. Хумаюн настроил его, тронул струны. Чрево рубаба рождало звуки величественные, словно раскатистое эхо в горах.
Хумаюн играл мелодии в стиле «наво», потом – «савт»[186]186
Вид классической восточной музыки.
[Закрыть].
Последняя из мелодий, сыгранная сыном, была до боли знакома Бабуру: еще бы, он сочинил ее сам в прошлом году, назвав «Чоргох савти». Музыканты исполняли этот савт редко: было в нем что-то такое, что не позволяло играть его на пирах. Как же Хумаюн сумел запомнить «Чоргох савти»? Воспитатели подсказали, чем можно отцу угодить? Вот так желают удостоиться шахской похвалы и конечно, наград?.. Ну, а если даже и так? Важно, что Хумаюн играет с настоящим чувством! Вряд ли до конца постигая глубокую выстраданную правду мелодии – чтоб доказать искренность своих слов, что будет во всем хорошем следовать примеру отца – и воина, и художника… А это стремление – разве плохо для мальчика?
Бабур вслушивался в музыку и думал с горячим восторгом о сыне и одновременно о том, как испортился он сам желающий видеть все в темном свете, всех подозревавший в какой-либо корысти. Но какая корысть у Хумаюна?.. Нет! И собственная жизнь представлялась теперь ему, Бабуру, не одними темными сторонами.
Ведь и он, подобно Хумаюну, испытал некогда порывы благодатных и благородных стремлений, и жизнь его текла тогда прозрачным родником. Потом воды родника замутились обвалами. Но этот родник жив и поныне, он пробивается стихами и музыкой – пусть же его струи питают сердце Хумаюна!
Бабур сегодня впервые столь ясно ощутил удивительную связь между своей жизнью и жизнью сына. Конечно, сын никогда не сможет во всем повторить отца, но во всем – и не надо. Если сын глубоко привязан к отцу, если он, как говорят в народе, пошел в отца, тогда в беге времени сливаются их жизни, отца и сына, не сделает отец, сделает сын – вот во что хотел верить теперь Бабур.
Значит, это добро, коль наставники-атка, мать и учителя Хумаюна, стремясь привить мальчику любовь и преданность к отцу, представляют ему Бабура только с хорошей стороны. Это не льстивое угодничество в нем воспитывают, а… предостерегают от плохого. Разве сам он, Бабур, не желает отдать сыну только достойное, надеясь, что сын не повторит его ошибок и не испытает его мук.
В тот же вечер Бабур вызвал к себе Касымбека и преподнес ему истинно шахский подарок – дорогую шубу с золочеными пуговицами и красавца коня со всей сбруей. Золотом и серебром одарены были и другие учителя и воспитатели наследника…
– Ну, а что подарить тебе, сын, скажи сам? – спросил однажды Бабур, зайдя в покои Хумаюна и снова оставшись с ним наедине.
Хумаюн, страстный книголюб, очень заботился о собственной библиотеке: она занимала целую особую комнату, а кроме того, и в спальне мальчика стоял книжный шкаф из полированного орехового дерева. Хумаюн открыл шкаф и показал отцу выдвижную полку, богато отделанную резьбой, на которой одиноко стоял стихотворный сборник Бабура.
– Эту полку я выделил для ваших произведений, отец, – сказал Хумаюн, – И молю бога, чтобы он дал вам возможность написать еще много книг. Я мечтаю всю эту полку заполнить ими!
Бабур развеселился:
– Остроумно придумал! Но… чтобы выполнить твое желание, я должен писать и писать всю жизнь!..
Он увидел, как смутился Хумаюн, и добродушно добавил:
– Но пусть сие и произойдет! Говорят, хорошая мечта – половина дела! С сегодняшнего дня начну писать для тебя новую книгу. Ну-ка, дай мне твою тетрадку.
Хумаюн проворно достал из шкафа новую, еще не начатую тетрадь в позолоченной твердой обложке и двумя руками протянул ее отцу.
Взяв тетрадь, Бабур подошел к столику о восьми ножках. На нем лежало хорошо очиненное перо. С чувством особого, не испытанного до сих пор умиления Бабур сделал первую «запись»:
Сердца росток моего ты, о сын…
Бабур представил себе большое дерево, которое выбросило молодой побег. Или по-другому? Два дерева – большое и тонкое, молоденькое – привиты друг к другу, стали одним целым, и плод их совместный вобрал в себя лучшие качества обоих. Как это редко бывает у людей! Вражда между венценосными отцами и сыновьями-наследниками почти постоянна в этом мире. Такая вражда унесла жизнь великого Улугбека, а затем и самого Абдул-Латифа, его сына-убийцы. Награда судьбы – когда сын всю жизнь искренне любит отца, предан ему, продолжает дело его. Но когда это бывает? Когда и отец так любит сына.
Бабур решительно написал в Хумаюновой тетради первый бейт:
В сердце моем привит черенок, и мне без него не жить…
Имя свое оправдай, сынок: счастье свое удержи.
Бабур писал двустишия-маснави[187]187
Маснави – восточная стихотворная форма с парной рифмовкой полустиший.
[Закрыть] – так пишут эпические поэмы, поучения, даже научные сочинения. Стихи текли свободно и легко.
Все, что задумал, свершить сумей. Целей своих – достигай!
Пусть тысячи любят тебя людей: любовь им в ответ отдай.
«А почему бы не написать целую книгу маснави? Напишу и посвящу сыну!» – радостно-просветленно подумал Бабур.
– Продолжение напишу потом. – Он порывисто встал из-за столика, – Получишь в подарок от меня книжку, название которой будет созвучно с твоим именем!
Книга «Мубайюн» действительно была написана Бабуром в тот же год. Он включил в нее и те несколько строк горячих пожеланий сыну, что впервые возникли на страницах сыновней тетради. И книгу «Мубайюн» переписал лучший каллиграф Кабула, ее переплел должным образом мастер-переплётчик.
«Мубайюн» в звучных стихах излагал суть мусульманского законодательства. Уроки фикха мучили Хумаюна, как когда-то и юного Бабура, своей скукой, запутанностью и словно нарочито усложненным арабским языком. Понятно, что Хумаюн читал теперь отцовский учебник, написанный с поэтическим блеском, и звучные строки на родном тюркском языке будто сами собой без особых усилий западали в память. Понятно, что с «Мубайюном» выросла в Хумаюне любовь к отцу, преклонение перед его талантом, вера в его удивительную силу. И в его верность слову! Ведь Хумаюн знал, как много сложных дел у отца и как он занят с утра до ночи. Тем не менее сдержал слово, выкроил время, чтобы написать для сына целую книгу! И каких стихов! Хумаюн без конца восхищался ими, прикладывал подаренную книгу к глазам, целовал ее, как святыню.
Когда Хумаюну исполнилось пятнадцать, на средней полке его книжного шкафа появилась еще одна книга Бабура – «Мухтасар[188]188
Краткое руководство, то, что сейчас называют научным очерком.
[Закрыть]». По ней Хумаюн изучал законы аруза. Надо сказать, что и жажда писать стихи передалась от отца к сыну. Впрочем, стихи отца настолько затмевали поэтические опыты самого Хумаюна, что сын прятал их, стыдился показывать отцу и был уверен, что из него не выйдет большого поэта. «А быть маленьким светлячком в поэзии – зачем? Лучше уж быть ее бескорыстным знатоком и ценителем!» – так однажды сказал ему отец, и мысль эта крепко запала в сознание Хумаюна.
Теперь у Хумаюна оставалось одно неутоленное желание прочитать «Былое», книгу о жизни отца, которую, как слышал Хумаюн, отец пишет с юных лет. Некоторые части ее, касающиеся прожитых отрезков времени – «ферганского», «андижанского», «самаркандского», – отец читал матери, Мохим-бегим. В их семье эту книгу уже называли «Бабурнаме». Хумаюн долго ждал удобного случая, чтобы попросить ее у отца.
Когда Хумаюну исполнилось шестнадцать лет, Бабур назначил его своим наместником в Бадахшане, горном крае, отдаленном от Кабула. Бабур отправлял туда сына вместе с Касымбеком и другими, наиболее надежными, людьми, дав им всего две тысячи лучших нукеров. Конечно, он беспокоился за сына. Поехал провожать его до перевала, все время в пути затратил на наставления.
Хумаюн счел это совместное путешествие подходящим для разговора о заветной книге:
– Повелитель, в Бадахшане мне будет очень трудно без вас. Помощь, которую вы мне великодушно обещали, – моя опора. Но и без вас у меня будет постоянное общение с вами: я везу с собой ваши книги. Увы, среди них еще нет «Былого». Я прошу вас, повелитель, если вы соблаговолите, пусть каллиграфы перепишут для меня ту книгу.
Бабур всегда охотно исполнявший просьбы сына на сей раз покачал головой отрицательно и даже нахмурился:
– Та книга еще не закончена. Она – в отрывках, и я не могу ее отдать каллиграфам.
– Когда же закончите, отец? Я буду ждать с нетерпением!
Бабур многозначительно взглянул на сына:
– Уж лучше не спеши, амирзода. Знай: конец той книги – это конец моей жизни.
Хумаюн вздрогнул:
– Зачем вы так говорите, отец!
«Бабурнаме» что-то впрямь застопорилась. Союз с кизылбашами и жестокое поражение, которое потерпел он, Бабур, после того, как привел на свою родину войско чужеземцев, – обо всем этом не то что писать, вспоминать было тяжко. Но… неужели это и должно стать последней главой книги жизни? Ведь сидеть здесь, в Кабуле, воевать или мириться с многоликими племенами его удела, описывать его достопримечательности (сделал он это, сделал, описал и горы, и реки, и растения, и животных!) – не маловато ли для него, Бабура? Здесь и кончить жизнь, постепенно угаснуть в малых заботах? Бабур чувствовал: чтобы продолжить и затем закончить книгу достойно, надо одержать еще большие победы, такие, чтоб смыли позор тяжелых поражений от Шейбани и его отпрысков. Вот теперь растет, становится добрым помощником сын Хумаюн. Может, заветную цель – создание большого, крепко спаянного в своих частях государства, которую Бабур не осуществил вместе с разными родичами и беками, – он сумеет осуществить вместе с сыном?
Мысли эти вихрем проносились в голове. Вслух же Бабур сказал, не желая расстраивать сына:
– Пусть не тревожат тебя мои слова о конце жизни. Я так сказал, потому что намерен писать «Былое» до конца дней. Лелею мечту вписать в его будущие главы и твои хорошие дела.
– О, повелитель, коли так, то пишите «Бабурнаме» еще пятьдесят и даже сто лет!
– А хватит у тебя терпения ждать столько? – улыбнулся Бабур.
Хумаюн ответил серьезно:
– Перед всевышним клянусь, буду терпеть столько, сколько мне суждено жить!
2
Голубой мраморный дворец назван Боги Дилкушо – «сад, где рассеиваются печали». Бабур построил его для Ханзоды-бегим на самом берегу реки Кабул.
В одной из зал сидит мавляна Фазлиддин на пятках, будто приготовился класть земные поклоны, а рядом с ним, положив на колени руки и опустив глаза, прирос к ковру его отпрыск. Сын – молод, но уже заметна растительность на щеках и на подбородке.
Напротив, в длинном темно-синем платье с белым шелковым покрывалом на голове, закрывающим лицо, неподвижно застыла Ханзода-бегим.
Молчание тягостно всем. Наконец его прервала надломленным, прерывающимся от волнения голосом Ханзода-бегим – отвечая своим мыслям и словно продолжая прерванный разговор:
– Хуже всех в конце концов оказалось тому, кто ушел из этого мира, мавляна, – ведь умершему не вернуться… Живые стонут и плачут, страдают и горюют и все-таки… все-таки утешаются, примиряются с горем. Судите по мне… Я все еще живу…
– Бегим, в наши времена и живым нелегко. Двадцать три года прошло, как я покинул Андижан. Сколько бед с тех пор обрушилось на голову! Сколько несчастий мы все пережили!
На минуту забывшись, Ханзода-бегим перенеслась воображением в свою молодость, проведенную в Андижане, столь близком душе и далеком отныне. Трудно сейчас поверить, что Фазлиддин тогда был сильным и обаятельным, молодым… Мулла Фазлиддин, зодчий Фазлиддин, Фазлиддин… джигит. Как много мук принесли ему, промелькнув, десятилетия. Сеть морщин покрыла за это время не только его лицо, но и шею, руки стали сухими и жилистыми, стан согбенным, – он выглядел за шестьдесят с лишком, а меж тем Ханзода-бегим хорошо знала, что Фазлиддину пятьдесят три. «А сама-то я?» – подумала бегим, представив свое отражение в зеркале, в которое она глядится по нескольку раз в день: и зубов впереди поубавилось, и губы совсем поблекли, и волосы поредели, покрылись пепельным налетом.
Лучшие годы – молодость и расцвет женский – прошли в непрестанном увядании; цветок погибает, че успев раскрыться полностью, – мысль эта снова вызвала слезы на глазах Ханзоды-бегим. Быстро утерев их, она спросила:.
– Мавляна, а сколько лет вашему сыну?
– Двадцать один, бегим.
И подумала Ханзода в этот миг, что ее погибшему сыну Хурраму было бы сейчас двадцать два. И снова полились слезы от нестерпимой сердечной боли, никогда не покидающей ее. Плача, заговорила она опять:
– Да будет долгим век вашего сына! И не дай бог вам испытать самое страшное горе, какое только может быть, – смерть детей… Как хотела я тогда уйти вслед за своим единственным, но не дали мне умереть…
Фазлиддин знал, что не в силах остановить слезы бегим. Бросил вопросительный взгляд на сына. Тот опустил глаза. Чтобы как-то отвлечь женщину от ее горестных воспоминаний, стал рассказывать о страданиях, что пришлось пережить и ему:
– Вы ведь знаете, бегим, как было беспокойно в Герате. Сначала шах Исмаил, захватив город, стал жестоко преследовать суннитов. Прошло совсем немного времени, и власть сменилась. Потомки и полководцы Шейбани-хана начали беспощадно мстить шиитам.
В Мерве были разрыты шиитские могилы, и костями духовников кизылбашей – тех, что убили в Мерве Шейбани-хана, – его сторонники заряжали пушки. Но вот кизылбаши снова заняли Герат. И снова месть – теперь месть сторонникам Шейбани… Кругом кровь, кругом бесчеловечие… Камалиддина Бехзада увезли из Герата в Тебриз, к шаху, для службы при его дворце. Мавляна Хондамир, спасаясь от бесконечных смут, скрылся из города, спрятался в каком-то далеком кишлаке, говорят, на родине отца. А мы из Самарканда вернулись было снова в Герат, да… пожалеть, горько пожалеть пришлось. Руки по делу истосковались. И у меня, и у сына… Сын Алавиддин – добрый мастер резьбы по камню. Но кому сейчас нужно искусство в Герате? И вот посоветовался я с поэтом Мухаммадом Султаном и уехал в Кабул, искать убежища у мирзы Бабура.