Текст книги "Пансионат"
Автор книги: Петр Пазиньский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
– Истопник в это время наверняка спит, – заметила пани Маля.
– Спит-спит, – передразнил директор. – И хорошо, что спит! А вы чего хотите? Чтобы он баламутил официантку?
– Отчего же? Что вы такое говорите… – неискренне запротестовала пани Маля.
– Вот-вот. – Довольный собой, он хлопнул ладонью по столу. Мы продолжали сидеть без всякого толку. С официанткой было бы веселее. Молодая девка, местная, живет по соседству. Небось отправилась куда-нибудь с этим истопником. Такие тут не ночуют. Уж скорее в одном из деревянных домиков, мимо которых я проходил, – снаружи темно, а внутри бурлит жизнь.
Две пары глаз смотрели со стены прямо перед собой. До этого я не обратил на них внимания. Ни на него – в золоченых одеждах, с завивкой и в шляпе, залихватски сдвинутой на макушку, ни на нее, более приметную, в красном платье, с драгоценным ожерельем на большом декольте. На лицах странно отсутствующее выражение, словно они не имеют друг к другу никакого отношения, словно художник бестактно застал их за интимным разговором. Еврейская невеста. Так говорят о ней, а о нем – ни слова, не называют ее избранником. Как бы то ни было, рассказывают, что звались они Исаак и Ревекка и жили в те времена, когда Спиноза писал свои трактаты. Когда-то я принимал их за Шейлока и Джессику. Он, беспомощный и ревнивый отец, держит в объятиях еврейское дитя, норовящее сбежать. Она вот-вот вырвется на свободу.
– А когда-то, – снова заговорил директор, – когда-то работала тут одна, мужика совершенно с ума свела. Помните? – Ему требовалось подтверждение пани Мали.
Старушка и глазом не моргнула.
– Не-ет? – удивился директор. – Рубин его звали. Из Щецина. То есть из Луцка. Он уже немолодой был и влюбился по уши, понимаете, молодой человек?
Директор торжествующе воздел руки, словно импресарио, рекламирующий выступления подопечных.
– Могу себе представить. – Я попытался его успокоить. Однако он еще больше оживился.
– Все ему говорили: «Пан Рубин, зачем вам это? Молодая девушка совершенно не обращает на вас внимания. Разве так можно? Она вам во внучки годится!» А этот Рубин: «А я что? Я только смотрю. Кто сказал, что нельзя? Я еще живой! Глаз меня Господь пока не лишил! Если захочет, так и лишит, тогда я не смогу видеть, но пока Он не хочет! Он хочет, чтобы я смотрел!» И, как ни в чем не бывало, ходил к ней на кухню, пытался помогать тарелки в столовой расставлять. Подарки ей делал, духи просил для нее купить за те доллары, которые ему в «Джойнте» выдавали как ветерану. Да уж, совсем старик голову потерял, я вам точно говорю.
Пани Маля взглянула недовольно:
– Вечно вы вмешиваетесь! Какое вам дело, что он потерял?
– Какое-какое! – возмутился директор. – Гостей вот развлекаю. Вам-то что?
– А вы сами, можно подумать, на звезды любовались, когда та девушка обед приносила? – хихикнула она.
– О-о, тоже мне, умная какая нашлась! Что вы там могли видеть? Курам на смех.
– А вы осел, – оскорбилась она.
– Все это пустые разговоры! – Директор повернулся к ней спиной. – Вы знаете, – снова начал он заговорщицким тоном, – этот Рубин все ходил, всю пенсию потратил, говорил, что увезет ее в Израиль, а она только: «Пан Рубин, перестаньте за мной бегать!» Но брала – и духи эти, и платье, что он ей купил. И уехала в конце концов, только не с Рубином и не в Израиль!
– Да оставьте ее в покое! – потеряла терпение пани Маля. – Лучше принесите что-нибудь к чаю, директор. – Она сделала акцент на последнем слове.
– Хорошо-хорошо, не горит ведь. – Он, кажется, немного смутился. – Как вам угодно! Чайку, пожалуйста! – распорядился директор.
Кухонное окошко было по-прежнему наглухо закрыто.
– Черт, ну и обслуживание, – выругался он вполголоса. – Все приходится самому делать. Король без свиты, – делано рассмеялся он. – Как бордель без… – Он шаркнул ногой, чтобы заглушить последнее слово.
– Да что вы говорите? – заинтересовалась пани Маля. – Кто-нибудь видел тут короля?
– А то! – буркнул директор и исчез в служебном помещении.
Как только его шаги затихли, пани Маля со значением посмотрела на меня.
– Мы тут сидим не совсем законно. Директор велит спать, а мы чаи распиваем. А он сегодня ужасно нервный.
– День был тяжелый, – любезно заметил я.
– Тяжелый день. Парит. – Она покачала головой и осторожно огляделась. – А он старый злыдень. Даже этот истопник с трудом его выдерживает.
Одни сплошные старые злыдни. Пан Леон, устраивавший ночному сторожу скандал, если тот что-то недосмотрел. Шумный и склочный мир дядей и теток. Повсюду гомон и гвалт, бесконечные споры за пирожными и кофе. Словно им больше нечем было заняться, кроме как пытаться своей пустой болтовней заново вылепить форму этого лучшего из миров. Я уже почти не слышу их слов, не различаю во тьме голосов, которые сливаются в единый поток, пульсирующий внутри головы. Как не умею удержать в памяти их имена, не в силах распознать лица, которые уже почти не вижу и которые порой кажутся очертанием одного и того же образа, отпечатком одной и той же маски.
Из соседнего помещения послышался звон посуды. Металлический предмет, вероятно крышка, с грохотом скатился на пол, мгновение вибрировал, издавая неприятный звук, затем замер в неподвижности.
– Проклятье! – Судя по голосу, директор был действительно не в настроении.
– Что-то случилось? – забеспокоилась пани Маля.
Заскрипел деревянный прилавок. Директор просунул голову в окошко.
– Ничего-ничего, – успокоил он старушку и скрылся.
И тут же появился в дверях с тремя фаянсовыми кружками, жестянкой с чаем и коробкой бисквитов.
– Все в порядке.
Он симметрично расставил кружки, насыпал чай и залил кипятком.
– Ну вот, как в приличном отеле, – похвалил сам себя директор, и на лице появилась широкая улыбка. Но тут же выражение его снова стало кислым. Он хлопнул себя ладонью по лбу. – Черт, сахар забыл взять.
– Не беспокойтесь, будем пить впридумку, – утешила его пани Маля. – Как в России.
Постоянные рассказы о России. И о нищете военных лет в Узбекистане, где чай с сахаром пили тремя способами. Вприкуску, когда все облизывали один кусочек, который окунали в кувшин с горячим чаем. Вприглядку, если кусочек сахара был слишком мал, чтобы почувствовать вкус, так что лучше смотреть, как он лежит посреди стола. А когда и того не было – то впридумку. Этот третий способ бабушка с дедушкой использовали чаще всего. Они привезли оттуда любовь к самоварам, хотя кто там, на берегах Сырдарьи, думал тогда о самоваре. Потом они стояли в гостиных: латунные, пузатые и бесполезные. Наш надо было топить углем, у дяди Моти был электрический. Воспоминания о давних временах, о родине мирового пролетариата и о Ташкенте, городе хлеба и гнилых абрикосов, которые бабушка собирала на обочине шоссе, когда никто не видел. Бесконечные истории про нищету, когда я не хотел доедать. Проверенный способ морального шантажа. Хорошее пальто, выменянное на жестянку простокваши. И баранки на веревочке, бублички, твердые, как камень, которые бабушка где-то раздобыла для мамы и которые, упав на каменный пол, рассыпались в мелкую крошку, так что уж и собирать было нечего.
Директор вздохнул и поднес кружку к губам. Некоторое время прихлебывал чай. Потом снова пристально поглядел на меня, как тогда в кабинете.
– Ну что, нашли вы свою комнату? – пожелал он убедиться.
– Да, там, на втором этаже, – ответил я.
Он не отставал:
– Нашли свою кровать? Вернулись на старые места? Я вас помню. Вы сидели с нами за одним столом. Изводили нас вопросами.
– Я сразу говорила, что он найдет. Они там жили, я хорошо помню, – пришла мне на помощь пани Маля.
– Я уже ничего не помню, – простонал директор.
Он поморщился, почесал голову и заметил саркастически:
– Наверное, Якуб вас отвел? Он тут все углы знает. Наш гид. Не утомил вас?
– Ни в коем разе.
– Небось рассказывал об этом своем раввине, верно? Старый болтун. Тут у каждого есть своя история на продажу. Большая распродажа воспоминаний, как на иерусалимском базаре. А каждая история – словно узорчатый ковер, только раздают задарма, потому что покупать никто не хочет.
– Лучше расскажите нам что-нибудь, – попросила старушка.
– Старые истории, – буркнул тот ворчливо. – Что тут рассказывать?
– Можно и старые, – согласилась она.
– Хорошо, – сказал директор милостиво. – Я вам кое-что покажу.
Он встал и пошел в канцелярию. Вернулся так быстро, что мы даже переглянуться не успели. Директор нес кипу старых книг и газет, сгибаясь под их тяжестью. Бросил все на стол, между кружками с чаем.
– Время от времени попадаются всякие старые бумаги, – сказал он, словно бы оправдываясь. – Вот, это телефонная книга. Привез как-то один тип из Америки. Здешние места. Пятьсот номеров, а евреев сколько? Четыреста.
Мы с пани Малей склонились над книжкой. Совсем маленькой. Не то что список абонентов варшавской сети. Там людей было великое множество! Я когда-то набрал наш номер, тот, на Свентоерской. 12-09-28. Металлический голос автоответчика заверил, что такого номера не существует. По остальным, более поздним, тоже уже никто не отвечал. Или там жил кто-то другой. Бабушкины каракули. Блокнот, полный устаревших номеров. Вычеркиваемых один за другим. Утративших актуальность. Но блокнот выбрасывать тоже нельзя, вдруг пригодится. Он лежит на дне ящика стола.
– Грош цена этому теперь, – заключил директор и захлопнул телефонную книгу. – Но ведь собираешь-собираешь, потом хранишь.
Я кивнул ему. Еще один коллекционер. В этом доме каждый что-то собирает и запасает на вечные времена. Коллекция перегоревших лампочек пана Хаима, вдруг пригодятся, лавка старьевщика доктора Кана, богатая коллекция открыток пани Течи, с почтовыми марками со всего света. Голоса снова доносились издалека, и я уже не вполне понимал, кто говорит: директор или они там, тогда. Нет, все же директор.
– Вот, видите? – Он витийствовал, демонстрируя пани Мале следующую книжку. – Взгляните. А? Куда желаете отправиться, милостивая сударыня? У нас самый большой выбор санаториев: постоянная повышенная кислотность, чреватая хроническим катаром желудка, желчнокаменная болезнь, подагра, в этом случае рекомендуем урозин, фосфат пиперазина, помогает также при мочекаменной болезни, но эффективен и при артрите. Diabetes mellitus, источник Марии, Щавница, Крыница, эх, что это были за времена, если бы вы только знали!
Он размечтался. Могущественный директор медицинского учреждения. Несбывшееся призвание. Я так и вижу его – в белом халате, рекомендует пациентам санатория прогулки вокруг обсаженного пальмами источника. Рай в представлении доктора Кана, который обожал санатории и вечно всех туда отправлял – пить эту отвратительную воду из фарфоровых кувшинчиков с длинными носиками. Полезно при заболеваниях сердца и печени. И микроклимат для ребенка, якобы болезненного. О, ну вот, гнойный катар? Мокрота густая или водянистая? Покажи-ка язык. Скажи «А-а-а-а-а-а»! Не прикусывай палочку! Возьмем мазок на стеклышко. Отлично! Миндалины увеличены. А как же иначе? Инфекция верхних дыхательных путей, воспаление слизистой бронхов, спазматический кашель аллергической этиологии, необходимы пробы…
А этот нас сейчас отправит в Сочи, и будем мы прогуливаться туда-сюда по променаду, в соломенных шляпах, подобно бабушке в давние времена и нынешним пенсионерам на тель-авивской набережной, от Яффы до яхт-клуба. Но лучше всего нам остаться здесь, у него. Ибо тут каждый рано или поздно отыщет свое место и время.
– Э-эх, если бы вы только знали! – Директор прикрыл глаза.
Наш доктор. Тот, что когда-то здесь пользовал, звался Левин. Специалист по дыхательным путям. А второй врач, доктор Центнершвер, консультировал по части хирургии. Имелись серно-грязевые ванны, соляные источники, массаж под струями воды с регулируемым давлением. Физиотерапия, лампа соллюкс, гимнастика индивидуально и в группах. Теннисный корт и площадка для крикета. А зимой каток и горка для катания на санках. Идеальное место для лечения неврозов.
– Гипертрофия бронхов. – Директор был неумолим. Он опустил голову на кулаки, крепко оперся локтями о край стола и принялся монотонно зачитывать, словно воспоминания о мире санаторных заболеваний могли исцелить его собственную боль. – Экссудация. Bronchitis asthmatica, хронический катар слизистой, чреватый расширением бронхов и осложнениями на фоне аллергии, эмфиземой и летальным исходом вследствие функциональных нарушений дыхательной системы и кровообращения. О, вот, пожалуйста! – Он обрадовался и поднял книгу повыше, чтобы нагляднее продемонстрировать ее паре своих слушателей. – Это про нас! Мы предлагаем пациенту сосновые леса, сухую местность, с проницаемой почвой, защищенную от ветра, хорошо прогреваемую солнцем, где можно принимать природные ингаляции, получая пользу от смолистого воздуха, смягчающего спастические изменения. Volumen pulmonum auctum, ерунда, увеличение объема легкого, обычно одного, хотя медицина знает и случаи двустороннего увеличения, однако, во всяком случае, сохраняется нормальная упругость тканей. Не будучи вовремя диагностирована, может привести к эмфиземе. Если отмечается дряблость тканей, показан, с осторожностью, в индивидуальном порядке, подбор дыхательных упражнений. Климатотерапия в местностях, расположенных невысоко над уровнем моря, до пятисот метров. А потом старческая эмфизема, весьма неприятная штука, атрофия легочной ткани, необратимая, свидетельствующая о регрессивных процессах в организме в целом. Лечение в зрелом возрасте неэффективно.
Как у бабушки и у пана Абрама. А начиналось все так хорошо. Сохранилась та фотография молоденькой девушки с черной собакой. На заднем плане каменное здание пансионата под Варшавой, белые оштукатуренные стены и крыльцо, по обеим сторонам лестницы деревянные ящики для цветов. Двадцатые годы, вне всяких сомнений, на обратной стороне штамп: «Фото-Равицкий, […] ул. Заменгофа». Это здесь, «по ветке». Место, пожалуй, уже не определишь. Адреса изменились. Попробуй найди тут теперь фотоателье! И следы доктора Левина. Что с ним потом стало?
– Вы ведь не настолько стары, чтобы помнить, – рассудительно заметила пани Маля.
Я вздрогнул. Директор сердито нахмурился:
– Я вам историю рассказываю, а вы опять недовольны. О переходе через Красное море тоже до сих пор рассказывают, а ведь никто не может знать наверняка, как все было.
Он перевернул несколько страниц. Его маленькая докторская библия.
– О, и про это тоже есть! – довольно пробормотал он. – Больные, страдающие склерозом мозговых сосудов, чувствуют себя наилучшим образом в лесистой местности или в предгорьях, без крупных возвышенностей, что позволяет совершать длительные прогулки по ровному ландшафту.
– Ах вы, провокатор. – Пани Маля оставалась невозмутима. – К чему мне теперь эти наставления?
– Нет – так нет!
Директор захлопнул книгу. Обиделся. Никто не желает его слушать. Он остановился у двери своего кабинета и окинул нас мрачным взглядом.
– Нас уже почти нет, а вам кажется, что все еще впереди!
– О чем вы? – удивилась пани Маля.
– Нет-нет, не важно, это я так. – Он нахмурился. – Что человека можно выжать, как лимон, а потом выбросить. Будто не знаете, – добавил директор оскорбленно.
– Из лимона можно компот сварить. – Теперь уже пани Маля не желала сдаваться. – Вкус все равно останется. Моя мама…
Директор, который не был доктором Левиным, махнул рукой, словно отгоняя ее:
– Да я о серьезных вещах, а вы мне о компоте.
Он закрыл глаза и постоял так несколько минут, не позволяя нам уйти. Наконец прошептал, не отнимая ладоней от лица:
– Некоторые умники полагают, будто человек из цельного куска бронзы сделан, точно какой-нибудь голем. Что ничего на нем не остается, ни малейшей трещины, ни вот такусенькой царапины. А в нем все отпечатывается, точно в мягкой глине. Все долгие тысячелетия, начиная с Авраама и Сары. Хватит уже!
Он ушел в свою комнату. В столовой снова потемнело.
Пани Маля больше ничего не говорила.
Потом я уснул.
* * *
Туман, сизый и плотный, продолжал густеть. Он был похож на желе, полностью заполнившее огромную стеклянную посудину. День сливался с ночью, а может, там и вовсе не было ни дня, ни ночи, лишь архаический хаос элементов, озаренный изнутри, переливался вскипающими клубами над пучиной сада.
Мы сидели в его середке, а время удлинялось и лениво растягивалось, то текло вперед, то замирало в произвольной позе, и тогда казалось, будто жизнь застывает вместе с ним.
В то лето телевизор в клубе снова испортился, и в недрах выпуклого кинескопа булькала сплошная серо-бурая магма. Сонливость окутывала темные комнаты, выскальзывала сквозь замочные скважины в коридоры второго этажа, а оттуда на верхние, недоступные террасы, где дремали, прильнув к расщелинам потрескавшейся стены, волосатые ночные бабочки.
Старики ругались на чем свет стоит. Пани Ханка, которая жаловалась на ревматизм, то и дело просила доктора Кана прописать ей новые лекарства, хотя по причине воцарившегося вокруг хаоса их все равно невозможно было купить. Отменили ближайшие лекции, поскольку из-за дождя и ураганного ветра никто не смог бы к нам приехать. Доктор Кан спорил о чем-то с доктором Каминьской, а пан Леон упорно крутил ручки старого радиоприемника в поисках последних прогнозов, а потом отправлялся в канцелярию, требуя от руководства, чтобы оно, учитывая пожилой возраст клиента, а также тот факт, что значительная часть оплаченного отдыха прошла под знаком предсказуемой метеорологической катастрофы, рассмотрело возможность возвращения хотя бы части курортной наценки. Затем часами обсуждал результат своих тщетных переговоров с бабушкой, паном Абрамом и пани Течей. Только пан Хаим спокойно посапывал над книжкой, листая страницы, но голова его то и дело безвольно опускалась на грудь, и тогда из недр раздавался глухой таинственный рокот, словно что-то трепетало внутри пана Хаима, не в силах вырваться наружу.
В эти дни хаоса все были очень заняты, все погружены в решение проблем, которые ни в коем случае не следовало откладывать на потом, все разбредались по закоулкам дома, без конца сновали вверх-вниз по лестнице или, наоборот, неподвижно сидели в своих креслицах в клубе, дожидаясь изменения погоды и выслушивая отчеты пана Леона о том, что происходит в большом мире. Это было удивительно, потому что город стал казаться таким далеким, относящимся к иной реальности, он не привлекал внимания, которое теперь сосредоточилось на вещах значительно более конкретных и осязаемых, с которыми мы сливались в единое целое. Те места перестали существовать, сохраняясь лишь в памяти собравшихся, точь-в-точь как те площади, улицы и дома, которые обсуждались во время полдников у дяди Моти и названия которых с благоговением извлекались из глубин давнего сна.
Про меня все забывали. Единственное, что мне оставалось, – одиноко смотреть в высокие окна столовой, за которыми в розово-голубом зареве растекались куски еще несформировавшейся материи. Туман то опускался, то поднимался, а его молочные языки танцевали в пространстве. Капли воды стучали по трубам или оседали на проволоке громоотводов, набухшие и тяжелые. Грязные лужи подбирались к ступенькам террасы: небо и земля колыхались там среди пузырей, выраставших из темной жижи, которая то и дело вздымалась, словно пытаясь что-то исторгнуть из своего бездонного чрева, и тут же, видимо отказавшись от первоначального замысла, в несколько чавкающих глотков захлопывала пасть, оставляя лишь нечеткие круги.
В такие окутанные туманом дни я встречал в саду пана Абрама с паном Леоном, которые страстно обсуждали какие-то свои темы и толковали мне об устройстве Вселенной. Они сидели на скамейке у самого крыльца, один повыше, другой пониже, одинаково старые. Сажали меня между собой и принимались сплетать истории, которые я мог слушать без конца. И мне никогда не мешало, что пан Леон в который уже раз повторяет один и тот же рассказ о философе Барухе Спинозе, доказавшем, что Бог есть не более чем суеверие древних раввинов, или что пан Абрам нипочем не желает признать его правоту и упрекает пана Леона, что тот совершенно не разбирается в философии. В эти моменты все отходило на второй план, окружающий мир исчезал, никто меня не звал, и никакое беспокойство неспособно было смутить мою внутреннюю радость. Я трепетал от возбуждения, внимая каждому слову и укладывая их перед собой, как укладывают элементы магического квадрата, а те слушались меня легко и просто, как не случалось никогда больше.
Берешит бара Элохим… – говорил пан Абрам на непонятном языке. Как там дальше?.. Эт а-шамайим веэт а-Арец. В начале сотворил Бог небо и землю. Остальное можно вычислить при помощи дедукции. Мне нравилось слово «дедукция», я громко повторял его, шлепая языком по зубам. Пан Абрам тем временем терпеливо описывал дальнейшие судьбы божественного акта творения. Когда он говорил все это, мне казалось, что вокруг его круглой головы кружат незримые снежинки. Пан Абрам напоминал подхваченного вихрем воробья, который на мгновение присел передохнуть на краешек скамейки. И я замирал, опасаясь, что малейшее мое движение заставит его упорхнуть, не объяснив, каким образом Господь Бог управился со своей работой. Но спугнуть пана Абрама было не так-то просто, он продолжал свою историю, а наш сад, прежде пустой, зеленел, распахивая навстречу солнцу разноцветные лепестки цветов и бахромчатые листья папоротника, наполнялся сочным запахом травы и одуряющей горечью можжевельника. Вокруг нас все прибывало предметов, которые я прежде не умел разглядеть, словно они становились различимы лишь благодаря повествованию пана Абрама.
Часы шли, пожалуй, медленнее, чем обычно, а перед нами шествовали звери и морские гады всех мастей, которых Господь создавал во время нашей беседы. Но я тогда, вместо того чтобы любоваться этими чудесами, разглядывал лицо пана Абрама, его уши, торчащие в стороны, словно капустные листья, сморщенные веки, почти закрывавшие глаза цвета выцветшего миндаля, и щеки, изрезанные сеточкой красноватых сосудов, через которые утекала жизнь. И следил за движениями его синеющих губ, которыми он произносил все слова своей истории – словно старый пан Абрам должен был в одиночку объять все сотворение мира. И напряженно ждал, успеет ли он дойти до конца, прежде чем капелька белой слюны, собравшаяся в уголке рта, упадет на землю, а усталый пан Абрам встанет со скамейки и уйдет по аллее прочь.
Но он не уходил, а начинал рассказывать, как Богу пришло в голову слепить из глины Адама, первого человека, поселившегося в красивом саду, где росли экзотические деревья, а на них прекрасные плоды, которые Адам мог рвать сколько душе угодно, потому что их всегда было вдоволь, и где солнце светило без конца, не так, как у нас. А когда я спрашивал, почему мы не остались там жить, ведь человеку не могло быть плохо в саду, который Бог посадил специально для него, пан Абрам добавлял тихо, так, чтобы не услышал пан Леон, что Адам с женой однажды сорвали плод, который им запрещалось есть, Господь рассердился и велел им поселиться в другом месте.
Мне совершенно не нравился такой жестокий Бог, который выгнал Адама из его сада. Ведь раз так, то, может, он и нас в один прекрасный день выгонит, куда нам тогда деваться? И я переставал слушать пана Абрама и поворачивался к пану Леону, который только того и ждал: Бог создал человека! Слепой и хромой, тоже мне история! Он сдвигал свои кустистые брови и сурово смотрел на меня, а я, хотя обычно мне при виде пана Леона хотелось смеяться, боялся с ним спорить, когда он с грозным видом говорил о Боге. Бог создал человека… А кто создал Бога? Не знаешь? Я не знал. Пан Абрам, видимо, тоже не знал, иначе наверняка сумел бы мне объяснить и начал свою повесть с начала, то есть с того момента, когда кто-то создал Бога, который потом придумал небо и землю, деревья, цветы, зверей и, наконец, Адама и его жену. Я тоже не знаю, радовался пан Леон. Не знаю, потому что Бога не существует! Сперва я этого не понимал и поэтому спросил своего учителя: ребе, а откуда взялся Бог, было ли что-то раньше? Другой Бог, больше нашего?
Я слушал пана Леона. И представлял какого-то бо́льшего Бога, который создал этого, который потом создал небо и землю, слепил его из глины, как этот, наш, слепил первого человека. Но кто создал того, бо́льшего, Бога? Бог, который еще больше и сильнее? А он был первым или, может, существовала бесконечно длинная череда Творцов, стоявших друг за другом, и каждый предыдущий был больше и сильнее следующего?
Когда я принимался задавать подобные вопросы, пан Абрам ничего не отвечал, а пан Леон только недовольно махал рукой. Дело в том, что пан Леон не любил говорить хорошо о Господе, поскольку, когда он тогда спросил о нем своего учителя в хедере, реб Пинкус Менахем так разволновался, что выгнал маленького пана Леона с урока, а потом отец пана Леона выдрал его за грех и позор, который тот навлек на их набожный дом. Еще несколько лет пан Леон спорил с Богом, ибо ему, несмотря ни на что, все же очень хотелось как-то объяснить существование Бога, но когда отец, обнаружив у него книгу Спинозы, выпорол пана Леона розгами и выгнал из дому, тот решил, что в его случае Господь повел себя недостойно. Ведь пан Леон столько времени и сил посвятил размышлениям о божественной сущности, а Господь молчал и даже пальцем не пошевелил, чтобы защитить его. Вот так пан Леон обиделся на Господа Бога. Но к тому моменту, когда я познакомился с паном Леоном, он уже разлюбил Спинозу и утверждал, что верить нужно исключительно ученым, которые давно выяснили, каким образом создавался мир, и доказали совершенно достоверно, что никакого Бога в нем нет.
Пан Абрам молчал, а повеселевший пан Леон начинал свою лекцию о звездах. Он разворачивал передо мной на скамейке большое полотнище газеты и мягким карандашом рисовал точки, кружки и линии, которые расходились в разные стороны, порой пересекались, а иной раз мчались наперегонки, образуя неразборчивые иероглифы, с множеством размашистых зигзагов и переплетенных петелек. Издали это напоминало шершавые бородавки, украшавшие смуглое лицо пана Леона. Вот наша планетарная система – он хлопал ладонью по центру страницы и надувался от гордости, видимо, при мысли, что создание Вселенной – также и его заслуга. Я пытался разобраться в этих ученых каракулях, и порой мне даже казалось, что в клубках линий я вижу светлую точку нашего Солнца и шарики планет, блуждающих вокруг него по яйцевидным орбитам. Но картинка быстро теряла четкость, небесные тела и их траектории, столь ловко вычерченные паном Леоном, исчезали где-то между строк, терялись там и гасли, словно кусочки выгоревшего шлака. Ничуть не смущаясь этим, пан Леон продолжал урок. Он выкладывал на земле орехи и дикие яблоки, соединяя их палочками в созвездия Большой и Малой Медведиц. А рядом немедленно творил новые: созвездие Кассиопеи из пяти крупных шишек и раскидистого Ориона, чей пояс сиял кистями перезревшей рябины. И не успевал я оглянуться, как сад превращался в небеса, на фоне которых мчались вперед, средь туманностей клевера, кометы и метеоры из косточек черешни и кусочков шерсти. Шарики одуванчиков щедро осыпали их звездной пылью, а космический ветер нес его частички дальше, к кучам сухих листьев у забора, на самый край галактики.
В те времена Вселенная была перед нами открыта, и мы с паном Леоном навещали самые дальние ее закоулки, присаживаясь по мере надобности на какую-нибудь не слишком горячую звезду – перевести дух. А поздней ночью, вооружившись телескопом, который пан Леон искусно соорудил из тубуса, устраивались на одном из верхних балконов, чтобы наблюдать чудеса природы. И ничто нас не пугало, даже выстроившиеся в ряд планеты нашей системы, что якобы предвещало – так твердили на Земле – грядущие катастрофы и несчастья, каких нам еще не доводилось переживать. В ту пору мы уподоблялись ученым из рассказов пана Леона, по движению одного скалистого обломка на небосклоне способным судить о дальнейшей судьбе всего космоса, и даже, возможно, определить приближение его конца.
Вот видишь, не требуется никакой Бог, чтобы узнать все это! Пан Леон радовался, как ребенок. Разве спутники обнаружили в космосе Бога, разве Гагарин его видел? Нет! А ведь оттуда, говорят, видно лучше всего! Лучше всего! Потому что на Земле-то он прячется, так ловко, что даже величайшие умы не в силах ничего отыскать. Даже при помощи электронного микроскопа! Он громко смеялся и начинал все сначала: что сперва был большой шар материи, который расширился до гигантских размеров, чтобы внутри уместились мы все – я, бабушка, пан Абрам и пан Леон. И те, кто живет далеко от нас, в других городах или жил давным-давно, в далекой галактике. И те существа, которые появятся на окраинах космоса, когда нас тут уже давно не будет, когда наша Земля и все, что на ней создано, перестанет существовать.
Я вглядывался в черноту неба, а оно лежало передо мной, как на ладони, и я спрашивал пана Леона: «А за ним, дальше, что-нибудь есть? Еще одно небо? А потом еще? А что значит, что Вселенная вечна, что она не имеет ни конца, ни начала?» Я не мог уразуметь его слова и чувствовал, что от всех них у меня кружится голова. Бесконечность вечной материальной Вселенной, о которой пан Леон рассказывал с такой страстью, была столь же непостижима, как истории пана Абрама о Господе Боге. И я с ужасом понимал, что никогда как следует их не пойму.
Порой случалось и так, что, когда они разговаривали о Боге и о мире, пан Леон смотрел на пана Абрама косо, а пан Абрам так упорствовал, что на лбу у него становился виден пучок вен.
Они напоминали воробья и галку. Дискуссия о началах мира, видимо, наводила их на мысль о совершенно других, более мрачных делах. В такие мгновения они забывали о моем присутствии, а я ощущал возникшее между ними напряжение и понимал, что все эти вопросы значат для них куда больше, чем можно было судить по шуткам, которыми они перемежали свои тирады. Словно их истории – о деревьях, птицах и звездах, сияющих на ночном небосклоне, – имели второе, скрытое от меня дно. Все это витало между словами, в безмолвном и разреженном воздухе.
А когда туман рассеивался, они снова брали меня за руки, и мы шли через сад, я в центре, они по бокам, закутавшись в осенние пальто. И пан Абрам стучал посохом по вскопанной земле, так что комья летели во все стороны. И ходили мы от террасы до самого конца сада, до железнодорожных путей, где когда-то, на самом дне моей памяти, росли кусты сочной ежевики. И пан Абрам велел мне называть все, что росло в саду. Я распознавал растения по форме листьев, но пан Абрам велел придумать для каждого имя, которое будем знать только мы трое. И больше никто, даже бабушка или пани Теча. Секретные имена цветов и грибов. И если мы о ком-то из них забудем или когда умрем и уже ничего не будем помнить, то никто не разгадает их истинного звучания и они попадут на склад пропавших имен, разделив судьбу множества тех, что были даны до нас.



























